Посвящается
1
Степь… Какое короткое слово, а какое широкое понятие изображает! Она раскинулась, плоская и далекая, на многие версты ровная, без балок и возвышений, без кустарника и леса. Синее небо и черно-коричневая земля — куда ни глянь. Торчат там и там сухие колючки, да широкая степная дорога глянцевыми колеями вьется и крутится по степи, без столбов и телеграфа.
Всюду равнина, всюду и везде все одинаково. Синее небо бледнеет к краям горизонта, розовеет, буреет и незаметно сливается с землею, без резкой полосы. Утопает в прозрачной дымке затуманившейся дали.
Блеснула полоска льду. На нее набегают мутно-желтые волны какого-то озерка, речка в глубоком овраге, не замерзшая, но и тихая, покойно течет откуда-то и вливается в озеро. Показались корявые ветлы, обступили дорогу и вошли на грязную плотину, сложенную из земли и навоза. Мостик с грубыми и прочными перилами. Вправо сонная степная речушка, влево озерко.
Насыщенный озоном, пахнущий девственной землею и сухими травами воздух степи, холодный и свежий, обжигающий лицо, стал будто теплее. Пахнуло кизечным едким дымком, навозом, жильем.
Тишина степи, нарушавшаяся только коротким щебетанием серых хохлатых жаворонков, наполнилась гоготанием гусей и криками кур и петухов. Кудлатая, с острою мордою, похожая на волка, собака с лаем набросилась на лошадей и проводила коляску через греблю. В порыве собачьего усердия она обрывалась в грязи, чуть не упала в воду и снова неслась, звонко и весело лая. Здесь так редки посетители! Так редко можно вдоволь насладиться и лаем и скачкой за тройкой добрых лошадей!!
За плотиной тополя. Они росли прямоугольником вдоль жерде вой ограды и скрывали белый низенький домик, стоявший в глубине сада, и ряды корявых и кривых яблонь, посаженных в стройном порядке за тыном.
Левее сада просторный двор, образованный длинными глинобитными коричневыми сараями, крытыми где соломою, где железом, службы, навес, под которым выстроились в дружном порядке коляски, телеги, плуги, сеялки, сенокосилки и веялки, за двором, на грязной земле, истоптанной копытами, вязкой и черной, неподвижные, как изваяния, стоят большие красно-рыжие быки, обросшие длинною зимнею шерстью.
Это зимовник Тополькова, Семена Данилыча. Проезжайте верст двадцать на север по пустынной степи и вы увидите такие же ветлы, и греблю из соломы и грязи, и тополя вокруг сада, так же вдруг пахнет соломенным дымком, загогочут белые гуси, и мохнатая собака проводит с лаем ваш экипаж, и такие же красные волы, как изваяния, дремлют подле двора в черной и липкой густо натоптанной ногами грязи. Это будет тоже зимовник Тополькова, но уже Ивана Даниловича.
Проезжайте двадцать верст к югу и опять та же картина. Только дом побольше, крыльцо со стеклянным балконом, службы просторнее и тополя гуще и выше — это зимовник Полякова Петра Ивановича, а потом и еще в двадцати верстах зимовник и опять Полякова, но уже Николая Ивановича… и так вся степь, такая пустынная, безотрадно глухая и скучная зимою, степь словно море, но море тихое и темное, покрыта маленькими гнездами-зимовниками коннозаводчиков-помещиков.
Ранее погожее утро. Еще и зимы не было и снега не видали, а уже на весну потянуло и в солнечном пригреве как стальные заблестели колеи широко наезженной дороги. Приподнялся было в воздух жаворонок, начал петь любовную песню, да, видно, холодно стало и голубой небесной выси, быстро опустился к серой птичьей стайке хохлаток и побежал с ними вдоль дороги… А потом нее вспорхнули, как по команде, и полетели, весело перекликаясь, прямо на север…
На мосту стоит высокий и худой старик с темным обветренным стенною непогодою лицом, с седыми густыми усами. Это Топольков Семен Данилыч, хозяин зимовника. Он в черной бараньей шапке с алым когда-то, утратившим теперь цвет, верхом и черной бараньей шубе с высоким воротником, откинутым на плечи. На нем смазные мужицкие сапоги, а в руках у него тяжелая палка. Серые глаза из-под густых нависших седых бровей пытливо смотрят в степную даль. Топольков ждет пригона лошадей на водопой из степи.
Вот на горизонте показалась густая колонна. Она вытянулась, развернулась- точно полк кавалерии учился в степи, замаячили конные фигуры калмыков-табунщиков, и быстро надвинулся большой, еще смешанный по-зимнему табун и обступил озеро рыжею массою лошадиных тел, обросших густою и длинною шерстью.
Ожила степь с приходом своих хозяев. Раздалось фырканье, гоготанье жеребцов, ласковые вздохи кобыл, завизжали жеребята, норовя поиграть и ударить друг друга копытом.
К Тополькову подошел его управляющий, такой же высокий, в такой же шапке и шубе, в таких же сапогах с ремешком под коленом; у него лицо без усов и бороды, широкое и красное с узкими косыми глазами, выдающими его монгольское происхождение.
— Истинно лошадиное царство, Семен Данилович, — проговорил он, здороваясь с хозяином.
— Да, с незапамятных времен лошадь здесь водится, — сказал Топольков. — Я сороковой год живу, да до меня на зимовнике сидел Затураев, а до него князь Трубецкой, а там шли зимовники Великого Князя, а до них были графские…
— А еще раньше наши татарские, да сказывают, Семен Данилович, лет двести, а то и триста тому назад здесь дикая лошадь, неприрученная, водилась.
— Эка сказал тоже, — возразил Семен Данилович, — триста лет!
Да мой отец сказывал, что в его времена приходили дикие жеребцы в табуны и отбивали кобыл… Это как железная дорога прошла, да коннозаводчиков много понасело, да пахать машинами стали, да баран и бык пошли — ну вот лошадь-то и посократилась. Не стало ей, значит, свободы и приволья…
Управляющий промолчал. За тридцать лет службы у Тополькова и жизни с ним бок о бок он привык думать с ним одними мыслями и соглашаться с ним во всем. Да и степь не приучает к болтливости. Сама молчаливая она и людей делает молчаливыми. Промолчать часа три, сидя рядом на крылечке, для Тополькова и его управляющего Ахмета Ивановича Курманаева было делом обыкновенным.
Лошадь молчит, да мысли свои соседке передает, так и Тополь ков с Курманаевым умели как-то обмениваться мыслями молча, по лошадиному.
И только, когда начинали они говорить о достоинствах одной лошади перед другой, или вспоминали успехи на выставках, или при сдаче ремонта в кавалерию, они оживлялись и речь лилась, переходя даже в спор, иногда часами. Загорались тогда острым огнем глаза Семена Данилыча, и беспокойные огоньки метались в узких раскосых глазках Ахмета Ивановича.
В лошадях была вся их долгая жизнь, в них были их мысли, их думы, они были продуктом их сознательного творчества!
— А смотри, Ахмет Иваныч, Комиковичи-то и посейчас все вместе держатся. Не смешиваются с другими. Точно чуют, что братья и сестры, хотя и разных матерей, — сказал Семен Данилович.
— Да, и кто бы мог подумать, что от Комика дети такие ладные пойдут. Помнишь, Семен Данилович, как привели его со скачек. Да худой же был, жилы опухшие, да вялый!
— Устанешь, дорогой мой. По два раза в неделю на скачку пускали. Хозяин хотел выжать из него более, чем можно.
— Азарт, Семен Данилыч.
— И то — страсть! Ну, да за то и дешево он нам достался.
— А что, Семен Данилыч, знакомый твой командир полка не писал тебе, каково служат наши лошади на войне?
— Гм, — самодовольно улыбаясь, крякнул Топольков. — Как и писать! Я когда в Черкасском был, письмо получил, вот и забыл сказать. Память то у меня, Ахмет Иванович, прости, стариковская
Писал… Все писал. Ведь к нему премированные попали. Помнишь — две от Калиостро, три конька и одна кобылка от Хваворита, четыре кобылки от Хомера, конек и две кобылки от Калихулы, еще от кого, не упомню, кобылка, светленькая… белогривка…
— От Абеяна, — подсказал Ахмет Иванович.
— Ну вот от Абеяна!.. Да нешто так? Да ведь от Абеяна-то конек был, нет не от Абеяна, а от Абрека, ну, помнишь, ее еще Купавой назвали, на «К» ремонт тогда шел.
— Ах, да красива была.
— Да, на редкость. Такая рубашка была, что думали в Ахтырский (Лошади в регулярную кавалерию комплектуются по мастям. В драгунские полки — гнедые и караковые, в нечетные гусарские — вороные, в четные — серые, 12 Гусарский Ахтырский полк получал лошадей буланых и соловых.) попадет. Нет, попала со всеми, в драгуны.
— И вы их всех видали уже в полку?
— Да всех же! На втором году. Поверишь ли, Ахмет Иванович, еще больше вершка дали. Выше отцов стали.
— Что уход делает, — проговорил Ахмет Иванович.
— Да, гладкие да блестящие стали, какие лошади. «Коневатые» лошади.
— Ну а на войне как?
— Да, пишут, ни австриец, ни немец уйти от них не могут. — Что значит в степной шири родились да выросли.
— И не поедят иной раз, да работают. — ну это-то — голодать им не привыкать стать. Помнишь, Семен Данилович, немец к нам приезжал, вот уж в каком году не упомню. Сказывали, самый дошлый их немец по коннозаводческой части, такой немец, что ну ты и только! Вот уж восхищался лошадьми. Ах как его! Граф Лен… Лем… Мен… Мендорф, что ли?
— Граф Лендорф, — напомнил Топольков. — А на выставке, Иваныч, в Москве! Что было на выставке, как вывели нашу ставку на паддок — двадцать кобылок ремонтного возраста и все, как одна, — рыжие, светлые, червонцами горят, шеи, головки, глаза, ни тебе проточины, ни отметины, сестры родные так одинаковы не будут. Тут англичане, американцы, немцы, французы как обступили, да говорят мне: «Да, что вы их из глины, что ли, по лекалу лепите, что они такие у вас одинаковые». А я, знаешь, и говорю — лепим, говорю, господа немцы, только не из глины, а из земли, из степной земли нашей, целины непаханной, да солнцем могучим приправляю, да ветром, хозяином степ и продуваю, да прокаливаю, чтобы крепче да суше были.
— Да, истинно так.
— Пошли потом в обмер. И подпругу тебе мерили, и охват под коленом — как одна!
— Да, что ж, Семен Данилович, ведь и правда — лепим по лекалу Помнишь — лет двенадцать, а то может быть, и пятнадцать тому па зад, вышел приказ, чтобы, значит, не менее трех вершков ремонт был, ну и дали. Дали и четыре и пять — сколько хочешь!
— А все, Ахмет Иванович, заметь, самая ладная лошадь, кото рая от двух до трех вершков, а что выше — непременно тебе с изьяном каким-нибудь будет лошадь. Уже что-нибудь в ней да не так будет.
— Тоже, Семен Данилыч, помнишь, как кровь потребовали. Ваша, мол, лошадь простая, грубая, подайте кровь, ну и подали…
— Да, Иваныч, не в одну копейку нам кровь-то эта стала! Господи, что кобыл перепортили!! То цыбастые, то тонконогие пошли жеребята, совсем в упадок духа впадать стали, пока направились. Медленное наше дело, Иваныч! Ошибешься часом — годами по правку делать приходится. Одни из наших погнались за аттестатом, да за резвостью. В Англии, мол, так делается — который, мол. жеребчик резвее всех на скачке, тот и производитель отличный, ну а степь-то по своему повернула. Резвость, мол, резвостью, а ты мне и фигуру дай.
— Понимали мы это дело, Семен Данилыч, да скупость мешала. Ведь за жеребца-то раньше мы четыреста да пятьсот рублей плачивали, а тут на те, выньте-ка шесть-семь тысячев, поневоле задумаешься.
— Ну и пораззорился тогда кое-кто.
Табун напился и, весело играя, пошел в степь. За ним замаячили калмыки в малахаях, прикрывавших их красные, обветренные на степном морозном ветру лица лоскутками бараньей кожи.
И снова степь стала черная, безлюдная, пустынная, без единого предмета, без единого живого существа на всем пространстве до самого горизонта…
2
Жизнь в степи на зимовнике — особая жизнь. Только жизнь на корабле может сравниться с этой жизнью. Там бури, когда жестокие волны бьют со страшною силою в борты корабля, когда стонет дерево бортов, скрипят мачты и гудят ванты, когда жизнь человека в опасности и человек ближе к смерти и ближе к Богу. Там — человек за бортом — значит погиб, утонул, и море не выдаст костей его для погребения. И здесь — заревет зимою степной буран, начнет трясти дом, стучать железною крышею, гнуть тополя сада, рвать соломенные навесы. Собьется в тесную кучу весь табун лошадей, станет хвостами к ветру, а напротив на особых «укрючных» лошадях стоят верховые калмыки. Им ветер дует прямо в лицо. Дует часами, сутками… Обмерзают привычные щеки, и кожа и мясо лоскутками падают с них. А они стоят и не смеют сойти. Они знают, что если сойдут, то табун сорвется и понесется по ветру, гонимый ужасом, который охватывает иногда лошадей. Подавят, покалечат жеребят, запалятся лучшие кони. Бывало, что табун добегал в этом ужасе до Черного моря и с крутого обрыва падал вниз, разбивался и тонул весь до последнего. Если заблудит в эту снежную бурю в степи одинокий путник, или собьется с пути тройка, окажется, как в море за бортом, и погибнет, как гибнет лодка в море. Степь не выдаст костей их. Занесет снегом, весною волки да вороны растащут труп, если тело не откроют раньше в степи зоркие глаза калмыка.
В море корабль заходит в порты. Шумит веселая портовая жизнь, гремит музыка в приморских трактирах и притонах. День, два, иногда неделя проходит в шумных удовольствиях, пирушках и попойках, и снов a корабль, переборки кают, тусклое окно иллюминатора и мерный бег корабля по однообразному морю. Опять узкие интересы корабельной жизни и сегодня те же лица, что были вчера, что будут завтра.
В степи тоже спокойная жизнь зимовников нарушается событиями. Приезжает ремонтная комиссия. Это все равно, что смотр адмирала на корабле. Все загодя чистится и скребется на зимовнике. Отбивают ремонт, ставят его на овес, оповаживают, оглаживают, чистят. Шумной компанией наезжают ремонтеры. Идет торжественная выводка красавцев жеребцов, потом выводка и осмотр молодежи, идущей в запасные полки. Отобранным лошадям ставят масляной краской номера на шерсти, их забирают и уводят на железную дорогу. А на зимовнике шумит веселый обед, подано вино, заколоты лучшие индюки, гуси и утки и идет разговор, все о том же: о лошадях.
И, когда кончат, — сядет комиссия в коляски, запряженные лихими тройками и четвериками, раздадутся последние пожелания счастливого пути и вот уже загремели колеса по мосту на гребле.
Улеглась черная пыль между ивами плотины, и опять тишина в усадьбе, прерываемая гоготанием гусей да клохтанием кур. И еще более одиноко станет на зимовнике, С ремонтными лошадьми уйдет частица души и сердца коннозаводчика. Он их задумал еще тогда, когда отбирал кобыл в косяк для жеребца, он видел их слабыми, маленькими сосунками при матерях в холодной весною степи, он следил за их ростом и регулировал его кормом. Он любил их, как художник любит свою картину и автор свое произведение, но он почти никогда не увидит их в полном расцвете сил и красоты, выкормленными и выхоленными военными лошадьми. Иногда дойдет до него слух, большею частью скажут ему при приезде следующей ремонтной комиссии: «А вы знаете, Семен Данилович, та буренькая-то, что в позапрошлом годе у вас взята, от Калиостро, под командиром полка ходит. Такая нарядная вышла лошадь!..»
Сердце Семена Даниловича и еще того более простое, но честолюбивое для «наших» лошадей, сердце Ахмета Ивановича наполнится каким-то родительским восторгом. «Буренькую» начинают вспоминать. «Да, она еще и жеребенком себя показывала. В два года была такая правильная, такая правильная — ну прямо статую с нее лепить можно».
— Да, — вздыхая скажет Семен Данилович, — дети Калиостро оправдали себя. Ведь вот поди ж ты и не чистокровный он, у графини Марии Евстафьевны Браницкой куплен, а дети его лучшие.
И пойдут вспоминать.
— Хоть бы портрет этой буренькой достать, — скажет Ахмет Иванович.
Ремонтеры пообещают добыть портрет, но потом за делами и разъездами позабудут обещание и образ «буренькой» исчезнет, как и воспоминание о многих сотнях лошадей, которые верою и правдою служат в Российской кавалерии.
Осенью на зимовнике много забот и хлопот, как на корабле в порту. Продают хлеб, быков, шерсть, баранов, ликвидируют урожай полей, приезжают маклера и скупщики, часто и сам хозяин ездит в станицу на элеватор и в банки получать, платить, выкупать, вкладывать, вынимать, и лишь глубокою осенью, когда степь развезет от дождей, затихнет зимовник и уснет до самой весны.
Иногда летом предпримет коннозаводчик поездку на скачку в поисках за чистокровными жеребцами. Кровь в табунах освежить и приподнять. Со «многими тысячами» в кармане, в старомодном, небрежно сшитом портным из станицы костюме, широкоплечий и рослый, кряжистый, с лицом обветренным и обожженным степным воздухом, появляется Семен Данилович в компании с другими хозяевами зимовников на паддоке столичных скачек. И все знают, что «коннозаводчики из степей приехали». Их как не узнать! Своей компанией судят и рядят они предлагаемых им скакунов и все говорят — «нам ты не одне секунды подай, а чтобы сам-то он из себя был «коневатый», фигура чтобы в ем была видна».
Кряхтя и охая, платят они «многие тысячи» за жеребца и везут его к себе в степь, в особое помещение для очень дорогих производителей. В столице они не засиживаются. В театрах и кафе их почти не видно. Сделали кое-какие хозяйственные закупки, посмотрели, нет ли чего нового для имения, и по домам… Там ждет медленное кропотливое дело.
Лишь через три-четыре года, лишь при сдаче ремонта станет видно, оправдала себя покупка или нет. А если не оправдала, то кто виноват — жеребец ли или коннозаводчик, который не сумел подобрать кобыл. Нужны новые и новые опыты, иные скрещивания, а годы идут и идут и уходит жизнь.
Иногда, как буря, ломающая мачты и рвущая ванты корабля, налетят на зимовник несчастия. Повальный сап уничтожит табуны, целые десятки кобыл, от которых так много ждал коннозаводчик, дадут выкидыши, вместо визгливого ржания лошадиной молодежи в цветущей весною степи печальные и одинокие ходят кобылы… Там погорел хлеб на корню, побило градом весь урожай. Наступают черные дни. Из банков достаются сбереженья, накопленное годами уходит в один год. Не до покупки новых жеребцов, не до освежения кобыл чистокровными экземплярами и на целые годы из-за одной такой бури зимовник падает и теряет свою репутацию. Восстановить ее нужны годы кропотливой работы.
В маленькой, полутемной от занавесок и растений — фикусов олеандров и араукарий, поставленных в кадках у окна, гостиной по стенам висят старые и новые фотографии. Иные давно выцвели, впали в печально рыжий тон и лишь контуры остались от некогда яркого изображения. Сняты лошади. Одни под седлами, на которых сидит офицер в белом кителе, или жокей, другие на выводке с калмыком, картинно расставившим руки, иных держит сам Семен Данилович, но Семен Данилович молодой, с черными усами и лихо надетой на черные кудри фуражке, иных держит Ахмет Иванович в парадном шелковом халате и маленькой шапочке черного шелка на голове.
Под фотографиями выцветшие, порыжелые от времени, каллиграфически выведенные подписи. Тут и Комик, и Калиостро, и Гомер, и Абрек — все нынешние жеребцы завода. С выцветшей фото-графин под офицером в белом кепи смотрит на вас весь белый, маленький, большеглазый Малек-Адель, с датой 1879 года, есть и еще более старый портрет 1864 года, но он весь сгорел от времени и только хозяин знает, что это знаменитый Рустам, поколения которого на заводе не осталось, но сын которого ходил под Императором Александром II. Это гордость завода. О его виде, резвости и уме на заводе остались только легенды.
— Таких лошадей больше нет и не будет, — всегда говорит, рассказывая про него, Семен Данилович.
Тут же висят и снимки с косяков, некоторых любимых кобыл с сосунками и молодежи, получившей премии ремонтной комиссии или медали на выставках. Под их фотографиями в маленьких рамочках в плюшевом фоне вделаны и их медали.
В гостиной стоит софа с кавказскими вышивками, круглый стол со старомодной керосиновой лампой, другой стол с книгами и журналами и несколько кресел. Журналы специальные — «Журнал Коннозаводства и Коневодства», «Русский Спорт», «Сельскохозяйственный Вестник», аккуратно за многие годы получается «Нива» и «Русское Слово», пожелтевшие, покрытые пылью, положенные высокою стопкою. Читать и следить за жизнью и политикой некогда. То оторвет поездка в станицу за несколько дней, то работы в степи, то весь день прошел в табуне, а когда не читаешь газеты изо дня в день — она и не тянет. Да и почта приходит неправильно. Больше с «оказией». То неделю нет ничего, то сразу завалит газетами.
Живут слухами. Живут тем, что «говорят», и как ни нема и безлюдна на первый взгляд черная степь, в ней так много «говорят»…
3
Семен Данилович с Ахметом Ивановичем медленно прошли через грязный двор к высокой и светлой, недавно построенной конюшне для заводских жеребцов. Когда они открыли большие ворота, на них пахнуло теплом, запахом полыни и тем особым запахом степной травы, соломы, навоза и лошади, который только и бывает в степных конюшнях. Запахом приятным, свежим и бодрящим.
Со всех денников раздалось ржание. Первым отозвался старик Абрек, за ним Калиостро и Гомер, и пошло по всем восьми денникам радостное гоготание.
Красивые конские головы с большими темными, как сливы, блестящими глазами уставились в железные решетки денников, ожидая ласки человеческой руки и подачки, К хозяевам со двора пришел старый калмык нарядчик.
— Ну, что же — Ашаки, выводку, — сказал Семен Данилович.
Это любимое развлечение Тополькова. Смотреть дорогих, выхоленных, раскормленных на овсе жеребцов, вспоминать их победы на скачках, любоваться их формами, еще и еще раз запечатлевать эти формы в своем мозгу, чтобы потом легче было весною под каждого подобрать соответствующих кобыл. Кричать властным голосом: «А ну проведи! поставь, возьми на длинный повод, не давай играть», бранить конюхов и хозяйским взглядом примечать каждую пылинку на шерсти, незамытое копыто, какую-нибудь царапину или помятость.
Там сотни лошадей ходили в степи, грязные с длинной шерстью, облипшей черноземом и глиною, тощие и худые, питаясь старою травой, которую копытом приходилось выбивать из-под ледяной коры, здесь эти восемь красавцев, отборных жеребцов, холились и береглись, как картинки.
— Нельзя выводку, — печально сказал калмык.
— Почему нельзя? — спросил Семен Данилович.
— Там, бачка, такое дело, такое дело! Лошадей и не чистили сегодня совсем, я напоил, корма задал, вот и все.
— Почему же не чистили? Что они, пьяны, что ли?
— Хуже чем пьяны. У нас, бачка, бунт будет.
— А вот оно что! Позови Парамоныча.
Давно ходили по степи слухи, что коннозаводчикам конец, «Довольно землей владели казачьей, наша теперь земля», — говорили казаки и крестьяне и жадно приглядывались к необъятному степному простору… Но это были давнишние разговоры. Коннозаводчики и военное министерство аккуратно платили войску арендную плату и «справедливое вознаграждение», приезжали и уезжали ремонтные комиссии, брали лошадей «на войну», и степь жила прежнею, медленною, размеренною жизнью. Мало ли что говорили, на все есть закон и право.
Парамоныч пришел не один. С ним была старуха Савельевна, экономка и домоправительница. Она плакала, и старик Парамоныч был не весел.
— Что случилось? Почему ребята не были на чистке? Где они? — спросил Семен Данилович.
— У себя в избе. Заперлись еще с вечера, не выходят. Не хотим, говорят, буржуям служить. Сами все возьмем.
— Ой, батюшки, — заголосила Савельевна, — да что замышляют-то! Бить, говорят, будем буржуев да коннозаводчиков. А мы, родный, как же будем-то! Нас-то ведь с цалмыками, почитай, сорок душ возле завода кормится, мы-то куда денемся. Старые мы люди, куда мы пойдем?
— Ну, успокойся, Савельевна, — сказал Семен Данилович, — все это вздор.
— Какой же это, батюшка, вздор, когда ко мне приходили… Три дня, говорят, тебе, старуха, сроку жить в твоей хате, а потом, чтоб и духу твоего здесь не было, комитет какой-то здесь станет, — голосила Савельевна.
— Комитет? Что за комитет, — спросил у Парамоныча Топольков.
— Да, видите, Семен Данилович, дела какие. Пришли вчера ночью с хутора двое. Казак да солдат и всех замутили. Вышел, мол, приказ делить землю и все от коннозаводчиков забирать. И лошадей, и скот, и овец — все поделить.
— У Полякова, бачка, — вмешался калмык, — вчера казаки лошадей разобрали.