Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Понять - простить - Петр Николаевич Краснов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С краев полуночи на полдень далекий Могучий, державный орел прилетел…

Звонкий подголосок по-казачьи залился колокольчиком и завел рулады, струной зазвенел, запел, что твоя скрипка.

Незабвенная ночь! Тогда все казалось так прочно. И взводный прочнее всего.

Когда уходили песенники, луна стояла высоко, и таинственные тени тянулись от предметов. Какой-то солдат сзади пошел не в ногу, и звон его шпоры вперебой шел с мерным звоном шпор солдат.

— Левой, сукин сын! Я т-тебя толкону, аспид! — крикнул ему в ухо взводный.

И я подумал: "Славный взводный, хороший унтер-офицер. Строевик, молодчага, лихач…"

Я спросил у кого-то из офицеров, как его фамилия.

— Это Семен Петрович Заболотный — гордость полка. Герой, рубака! Таких унтеров днем с огнем поискать. Отец солдатам. За ним эскадронный командир может спать спокойно.

Теперь Заболотный приехал в Москву как верный слуга III Интернационала, раб диавола. Он приехал со славой побед над донцами и Деникиным в военный совет настаивать на увеличении красной кавалерии для того, чтобы окончательно раздавить "белогвардейскую сволочь" — ту самую сволочь, где у меня служат и борются с Семеном Петровичем Заболотным три моих сына.

Я встретил Заболотного в совете. Когда все расходились, мы оба задержались. Ему опоздали прислать машину, и он ожидал ее, стоя у окна.

Я подошел к нему и представился:

— Товарищ Кусков.

— А… очень приятно… Товарищ Заболотный.

На нем была просторная, тонкого сукна рубаха, расшитая косыми алыми полосами по борту, с большими звездами на рукаве. Он разжирел. Бритое лицо, загорелое и обветренное, казалось толще. Дорогая, украшенная камнями, тяжелая шашка висела на тонкой кавказской портупее.

— Вы меня не узнаете? — сказал я.

— Простите, товарищ, запамятовал.

— А помните, Семен Петрович, в позапрошлом году, в долине Евфрата:

С краев полуночи на полдень далекий

Могучий, державный орел прилетел…

Заболотный нахмурился. Острым взглядом хитрых мужицких глаз как-то косо, по-медвежьи посмотрел на меня и промолвил:

— Д-да…. Много воды утекло. Что же, и вы на Кавказе служили?

— Я командовал тогда М-ским полком.

— Хороший полк… Славный полк… Тогда все были хороши. Не то, что нынешняя сволочь.

— Царь был, — сказал я просто и почувствовал, как холод побежал по моим ногам.

Я понимал, что иду по острию меча. Но Заболотный понял меня и просто ответил:

— Да. Верное ваше слово. Порядок был. Солдат уважал начальника.

— А теперь?

— Вы слыхали мой доклад?

— Слыхал.

— А вы знаете, кому мы служим?

Я не ответил.

— Диаволу, — сказал Заболотный.

Я сделал невольное движение.

— Ну да же. Знаете, поедем ко мне. Я вам все подлинно доложу. Вот и машина моя подана.

Я поехал.

Он остановился в лучшей, но, как все тогда, загаженной гостинице. Какой-то молодой человек сунулся было к нему.

— Брысь, — крикнул Заболотный. — Это, — обратился он ко мне, — тоже диавол или, вернее, одержимый бесовской силой. Комиссаришка мой!..

Заболотный порылся в чемодане, достал из него потрепанную книжку и сказал:

— В бытность мою в Турции прислали мне с Афона эту самую книжку. Изволите видеть: "Мысли на каждый день года по церковным чтениям из слова Божия" епископа Феофана. А тот Феофан, сказывают, великий молитвенник был, и многое, что скрыто от людей, было ему открыто. Читавши эту книжку, дошел я до того, что мы неправильное представление имеем о воздухе, о природе, о естестве. Ученые дознались, какой есть воздух, а того не дознались, что воздух полон бесовской силы, что каждым воздыханием нашим мы вдыхаем в себя беса, и от него идут наши помыслы, а за ними и деяния. И в эти годы особенно разыгрались бесы на русской земле… Да и по всему миру… Молитва ослабела у людей. Отсюда… простите меня, ваше имя и отчество?

— Федор Михайлович.

— Отсюда, Федор Михайлович, вот и пошла эта самая разруха по Руси великой. Вот гляньте, что пишет святой муж:

Четверг пятой недели поста. Прежде падения злопомышления (Притч., 16, 18). Стало быть, не допускай мыслей злых, и не будет падений. Между тем, о чем больше всего небрегут? О мыслях. Им позволяют бурлить, сколько и как угодно, и думать не думают когда-нибудь укрощать их или направлять к разумным занятиям. А между тем, в этой суматохе внутренней подходит враг, влагает зло в сердце, обольщает его и склоняет на это зло. И человек, сам того не замечая, является готовым на зло. Остается ему или исполнять скованное сердцем зло, или бороться. Но то наше горе, что за последнее никто почти не берется, а все, как связанные, ведутся на зло…

— Мы, Федор Михайлович, не теперь упали, а упали тогда, когда присягнули Временному правительству. Большевики — это исполнение, а мысли злые начались тогда. В ноябре 1916 года, когда Милюков, Гучков и Керенский посеяли эти мысли. Мыслям позволили бурлить, как угодно, — отсюда и падение, и большевики, и гибель… Да разве я, старой императорской службы унтер-офицер, не понимаю, что это гибель!.. А вот, подите же, сколько народа гибнет. Пишет епископ Феофан ("Неделя десятая по Пятидесятнице".):

Весь воздух набит бесами; но ничего не смогут сделать тому, кто огражден молитвой и постом. Пост — всестороннее воздержание, молитва — всестороннее богообщение; тот совне защищает, а эта извнутрь устремляет на врагов всеоружие огненное. Постника и молитвенника издали чуют бесы, и бегут от него далеко, чтобы не получить болезненного удара. Можно ли думать, что где нет поста и молитвы, там уже и бес? Можно. Бесы, вселяясь в человека, не всегда обнаруживают свое вселение, а притаиваются, исподтишка научая своего хозяина всякому злу и отклоняя от всякого добра; так что тот уверен, что все сам делает, а между тем только исполняет волю врага своего. Возьмись только за молитву и пост, — и враг тотчас уйдет, и на стороне будет выжидать случая, как бы опять вернуться, и действительно возвращается, коль скоро оставлены бывают молитва и пост.

— Вспомните, Федор Михайлович, как давно уже наши солдаты перестали быть богомольными! В церковь, если наряда не сделаешь, никто и не пойдет. Силком надо гнать. Господ офицеров в церкви разве когда увидишь? Ну, разве что в праздник!.. То некогда, то лень, то устали очень. Певчих не соберешь… Ну и то попомните, что первым делом отменило Временное правительство с господином военным министром Александром Ивановичем Гучковым? Молитву на вечерней перекличке… Зорю нашу священную, где мы с бесом боролись… Ну и осилил враг армию. Вселились в нее бесы. Все мы теперь бесами одержимы. ("Мысли на каждый день года по церковным чтениям из слова Божия" епископа Феофана. Издание четвертое. Афонского Русского Пантелеймонова монастыря. Москва, 1904. Стр. 84, 85, 245, 246.)

— Как же вы, — сказал я, — Семен Петрович, зная все это, подпали власти диавола?

— Все подпали, — коротко кинул Заболотный. — Вы посмотрите. Может кто из нас молиться? Таким крутым словом обложат, что всякая молитва выскочит.

— Что же вы думаете делать?

— Я хотел у вас спросить об этом. Вы ученее меня, да, пожалуй, и старше. Я вам только сказал, в чем наша болезнь, а вы поищите лечения. Что, не верите, что ли?

Верю ли я?

Дней через пять, не помню по какому случаю, было заседание Всероссийского центрального исполнительного комитета, ВЦИК, с участием членов Совнаркома. Посвящено оно было мятежу левых эсеров, тому самому, где большевиками был расстрелян мой брат Ипполит, а эсерами убит мой племянник Федор, и лицом, и характером похожий на меня, когда я был юнкером.

Кстати, маленькая подробность. Вдова Ипполита, Аглая, она же Азалия, горевала недолго. Она служит у большевиков и чем-то состоит не то при Коллонтай, не то при Лилиной… "И башмаков еще не износила". Впрочем, на похоронах Ипполита она не была, башмаков на них не топтала, и никому неизвестно, где и как закопан труп моего брата.

Я его любил. И мне и сейчас тяжело думать о нем.

Так вот, было это заседание. И были на него приглашены старшие начальники Московского гарнизона и некоторые члены Реввоенсовета. Пригласили и меня.

Здесь приглашение — приказ. Не пойти нельзя — неприятностей не оберешься. Помещение, где должно было произойди заседание, приготовлялось для какого-то коммунистического конгресса. Теперь их много ожидается в Москве. Как же! Пожар революции охватил весь мир, и, если верить нашим «правдам», по всему свету царит чрезвычайка.

Громадная зала в одном из кремлевских дворцов была отведена для этого заседания. Драгоценная лепка, по стенам и колоннам — золото, с потолка спускаются старинные люстры в виде ряда обручей со свечами, — везде благородный стиль александровской эпохи, мягкость линий и простор. Глубина этой залы была занята пребезобразнейшей постройкой из дерева и материи. Была там устроена раковина, вроде тех, что делают в губернских городских садах для музыкантов. Эта раковина, была обтянута белой материей с красными полосами. К потолку была пристроена широкая доска с крупным узором какого-то атлантидского стиля, исполненным белым по красному полю. Внизу, на эстраде, — стол, покрытый, конечно, тоже красным сукном, кафедра для оратора, тоже в красном, и низ эстрады подхвачен красным кумачом. На столе — тяжелые дворцовые семисвечники, а перед эстрадой — экран, заливающий светом "президиум".

Эти кричащие красные краски, грубость узора не смягчали две финиковые пальмы, поставленные по краям эстрады.

Наверху — щиты из красной материи. На них — эмблемы рабоче-крестьянской власти: по одну сторону — якорь, молот, серп и еще что-то в ужасной стилизации, по другую — пламя, должно быть, всемирного пожара, оковы, факелы, — все так исполнено, что издали, кажется турецкой буквой. Вероятно, рука, начертавшая во дворце Валтасара сакраментальные слова: «МЕНЕ-ТЕКЕЛ-УПАРСИН», нарисовала что-нибудь подобное всему этому.

И, конечно, — пентаграммы.

У эстрады — исхудалые, истасканные юноши, с испитыми пороком лицами, в каких-то театральных лохмотьях, опирающиеся на древки тяжелых красных знамен.

Словом, в стильной зале императорского дворца ставился балаган. Должен сознаться: наглость этого балагана была внушительна. Она кричала с каждого рисунка, с каждой эмблемы: "Ничего святого, ничего дорогого, ничего красивого, ничего ценного, — все кровь и тлен".

Вдоль трибуны в алых шапочках, какие носили раньше летчики, и в алых рубахах, с ружьями у ноги стояли красноармейцы «вохры» — внутренней охраны. Их худые лица с большими носами, с черными бровями, бритые, скуластые, были характерны. Из восьми часовых — два были евреи, остальные неопределенной национальности, думаю, что мадьяры.

В зале разместилось тысячи полторы народа. Когда, а все стихло, — сбоку на эстраду прошли наши повелители. Их сейчас же осветили ярким светом и начали снимать. Эти господа страшно любят сниматься. Никакое торжество, никакая церемония, даже казни, не обходятся без того, чтобы их не снимали. Они боятся, что гнусные дела их не перейдут в потомство, и торопятся запечатлеть свои лица, чтобы история их не позабыла.

Тихо сипело электричество. Напряженна была тишина полной людей залы. Сама зала казалась мрачной, темной, и ярко, бросая густые черные тени на белый с красными полосами экран, выделялись фигуры правительства.

Толстый, с одутловатыми щеками, чуть смуглый, с носом пуговкой и синим подбородком, с громадной копной густых черных вьющихся волос — не то доктор-еврей, не то престидижитатор, не то пианист, в черной с расходящимися фалдами визитке и серых штанах, стоял властитель Петербурга — Моня Апфельбаум. Рядом с ним, страшный своим безобразием, в сверкающих очках, с черной бородкой и усами, в светло-синем, небрежно застегнутом пиджаке, с вылезшим на него длинным, алым в полоску, галстухом — убийца государя Янкель Свердлов. В прекрасной, наглухо застегнутой кожаной куртке с отложным воротником, с гордо поднятой головкой в пенсне — Лейба Бронштейн. Рядом с ним, в солдатского сукна, по-офицерски сшитой шинели без погон и петлиц, тяжело уселся широкоплечий, лысый, с подстриженными усами Минин — командующий Царицынским фронтом, потом маленький, лохматый, совсем еще юный еврейчик Левин, и с края навытяжку стал сухой бритый кавказец с длинными, на пробор, волосами — Абербарчук…

После съемки уселись, переглянулись. Все молча. На боковых столах стенотипистки быстро раскладывали бумаги и карандаши, готовясь записывать великие слова властителей русского народа.

Встал Апфельбаум. Он провел рукой по лохматым волосам и начал:

— Товарищи, я представлю вам доклад о безумной, нелепой и преступной попытке Центрального комитета партии левых эсеров выступить с оружием в руках против той самой советской власти, которую эти господа и по сей момент на словах признают…

Он читал часа полтора. Напряженная тишина стояла в зале. Я оглянул ее. Повсюду между приглашенными сидели и стояли какие-то молодые люди, весьма решительного вида. И я понял: коммунисты. Они были наготове прервать в корне всякую попытку нарушить дисциплину громадного зала. Натянуто сидел Бронштейн, и острый взор из-под пенсне следил за каждым из нас.

Да… Бесы владели нами.

С эстрады звучно и ровно падали в людскую толпу полновесные слова:

— … Но не думайте, — повышая голос, говорил Апфельбаум, — что можно будет спрятаться за фиговый листок в виде слов: "Я согласен, но не со всем", "Я присоединяюсь, но не вполне". Нет, кто не отмежевывается сейчас резко и решительно, тот вынужден будет завтра с оружием в руках идти против нас. Такое уж теперь время: сегодня — полемика, завтра — гражданская война. Сегодня — речи, завтра — пулеметы. Сегодня — поправка на бумаге, завтра — пушки, как было в Москве. Иначе невозможно, и плакаться по этому поводу смешно: на то и революция, и великая эпоха…

Стоявший впереди меня молодой еврей стал аплодировать. Сейчас же, как по команде, тут, там заплескали руки, и весь зал, как бы охваченный каким-то током, огласился громовыми аплодисментами. Я едва удержался, чтобы не примкнуть к ним. Я чувствовал, как какая-то сила тянет мои руки, и мне стоило труда сидеть спокойно.

Да… Мы — одержимые…

Аплодисменты стихли. И снова заговорил стоявший на трибуне:

— Когда нам говорят, что мы теперь изолированы и что силы наши ослабли, то становится смешно. Ведь когда отметают труху, жалкую, гнилую труху, то-то, что остается, становится не хуже, а лучше. Мы не стали слабее от того, что от нас отошли Прошьяны, Камковы и прочие Азефы, которые точили в темноте кинжал, чтобы за нашей спиной всадить нам нож в спину, мы стали только сильнее потому, что несколькими Азефами стало меньше в нашей среде. Довольно прятаться за громкими ширмами "левый эсер". Правыми эсерами называться было уже стыдно, зазорно. Всякий знает, что это пахнет «юнкерами», как говорит народ, и прочими палачами, вроде Керенского, а вот левый эсер — это удобнее, это нечто вроде проходной конторы…

И опять раздались аплодисменты, и я… Да… я, сам не понимаю почему, — аплодировал. Это несомненно психическое явление, требующее изучения.

Я решил бороться. Стал следить за собой. Апфельбаума сменил Бронштейн. Он то наклонялся к столу, опираясь пальцами о него, то взмахивал широким жестом над головами Минина и Апфельбаума. У него речь шла с яркими заголовками, как какая-нибудь сенсационная статья в бульварной газете. Тут были и "политический ребус", и "террор для вовлечения в войну", и "кто за войну?", и систематическое описание всего хода событий 6 и 7 июля.

То тут, то там срывались аплодисменты. Я не поддавался. Я смотрел, как колебалась тень от лохматой головы на красных полосах и звездах, как сверкали стекла его пенсне. Он гипнотизировал меня. Мне казалось временами, что тень стоит неподвижно, а это большая красная звезда колеблется над головой Бронштейна и не знает, где остановиться.

Я ему служил. Я ему повиновался….

Старался не слушать его, и слова сами лезли в уши, достигали мозга и казались разумными, верными и неоспоримыми:

— … Я, товарищи, не сомневаюсь, что эта бесчестная авантюра внесет отрезвление в сознание тех, которые продолжали колебаться и сомневаться, — говорил Бронштейн. — Они не давали себе отчета, откуда, из какого угла исходит истерический вопль о войне. Мы не сомневаемся, что для нашей Красной армии это послужит уроком для укрепления дисциплины. Красная армия, построенная на науке, — она нам нужна. Партизанские отряды — это кустарнические, то есть ребяческие отряды; это для всех ясно. Нам необходимо упрочить дисциплину, при которой такого рода авантюры стали бы невозможны. Этот опыт дает возможность всякому солдату понять, и всякий солдат это поймет, что кровопролитие и братоубийство возможны при отсутствии дисциплины… Если бы мы тогда оказались вовлеченными в войну с Германией тем фактом, что убит германский посол, если бы пришлось сдавать Петроград и Москву — всякий русский рабочий и крестьянин знал бы, что этим мы обязаны провокации левых эсеров. И я говорю, что та партия, которая могла быть так безумна, так бессмысленна, что свою маленькую клику, кучку, противопоставила воле и сознанию подавляющего большинства рабочих и крестьян, — эта партия убила себя в дни 6–7 июля навсегда. Эта партия воскрешена быть не может!..

Зал разразился громовыми аплодисментами. И я аплодировал. Мои руки ходили вверх и вниз, мое лицо против моей воли расплывалось в широкую улыбку.

Я посмотрел на эстраду. Голова Бронштейна была откинута горделиво назад и рисовалась на фоне пятиконечной звезды. И показалось мне: над его лохматыми волосами поднялись рога и поползли в верхние лучи звезды, широко оттопырились уши, и изогнулся крючком нос. Маленькая бородка удлинилась во весь нижний луч… Страшное лицо диавола самодовольно смотрело из звезды на покорное людское стадо.

Руки мои остановились. Холод страха леденил мое тело. Во власти диавола я был. Вот почему ни одно покушение на них не удавалось. Бесы стерегут их.

— Надо молиться… Надо молиться, — шептал я.

Но молиться не мог.

В ушах звучали слова епископа Феофана: "Коль же скоро начинает приходить в себя и задумывает начать новую жизнь по воле Божией, тотчас приходит в движение вся область сатанинская…"

С заседания я ушел пришибленный.

Наташа молчит и все с большим ужасом смотрит на меня.

Она видит то, чего я не вижу.

Но то, что я переживаю, переживаем мы все. Мы все — мученики.

Образовалось у нас такое учреждение — «Пролеткульт». Насаждение культуры среди пролетариата. Потребовали голодных профессоров, академиков, писателей, ученых и заставляют их за паек, за подачки мукой и маслом читать лекции на самые разнообразные темы то рабочим на заводах, то красноармейцам в казармах. Пользы от этого никакой, а маеты много. Систематичного курса создать нельзя: лекции носят случайный характер, аудитория переменная, очень пестрая по своему составу — то, что понятно одним, другим скучно. Одни неграмотны, другие университет кончили. В такой аудитории читать — чего труднее. Но реклама получилась большая. Смотрите, мол, профессора и академики, писатели и ученые у нас читают "кухаркиным сыновьям". "Кухаркиных сыновей" приструнили, чтобы слушали внимательно, педелей и полицейских наставили. Чуть задремал или носом засопел — по уху смажут.

Повелись такие беседы и в дивизии, данной мне в обучение. Щупленький, маленький исхудалый профессор в рубашке без воротничка и галстуха, в засаленном пиджаке читал красноармейцам геологию и географию.

И завел он такой обычай, чтобы после лекции каждый мог спрашивать, кто чего не понял.

Стал я замечать, что красноармейцев очень интересует вопрос существования души, загробной жизни, того, что делается после смерти. Бога и религию они затронуть не смели. За это можно и к стенке попасть.

Но обступят после лекции профессора, и посыпятся вопросы. Был у нас красноармеец Грищук. Прибыл он с южного фронта. Там насмотрелся смертей. Повидал казней и пыток. Вижу: стоит против профессора, бледный, грязный, потный, лицо перекошенное, и говорит, точно сплевывает слова:

— Смеха мне… Смерть видал… Ничего… Смеха мне. Зачиво бабы трудаются… Зачиво сватания, венчания, зачиво кумы на свадьбах гуляют… Зачиво это все, когда все одно — конец один… Точка!

И видел я муку на тупом лице. Я думаю, если бы бык на бойне мог говорить, он сказал бы что-нибудь подобное. Профессор не понял Грищука, но красноармейцы его поняли и заговорили в несколько голосов. — Жизнь и смерть, а почему, отчего, не понятно. — Кабы душа была, сказала бы о себе чего-нибудь. — Наука как далеко пошла, а души не найдено нигде. — Одне поповы сказки.

— С нас довольно. Попы да царь нарочно в темноте держали, чтобы кровушку нашу пить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад