«Исаие, ликуй!» — взывали певчие.
«Григорий, ликуй!» — вторило сердце Бакланова.
Давил ему венцом на голову неловкий Дятлов. «Все кончено, — думал Бакланов, — я женат. Вот оно что!.. Таинство! Таинство!»
Будто старше стал он, разумнее, будто по-иному все стало.
«Моя Грунюшка! Моя, моя, навеки!» — и опять задумался.
Как в чаду, принимал, стоя на амвоне у Царских врат, поздравления. Стольников-старик целовал руку Грунюшке, и это казалось странным. Девушки из хора торопливо, пересмеиваясь, бежали в притвор.
— Смотри, не промахнись, Григорий Миколаевич, — целуя его в губы свежими, купоросом пахнущими губами и до боли прижимаясь к его зубам своими зубами, говорил Курцов. — Не посрами невесту. Главное дело, не пей много.
Девушки завладели Грунюшкой. Ее, бледную, изнеможенную, почти страдающую, повели в притвор. Там ее усадили в кресло, и женщины расплели ей косу, разобрали волосы надвое так, что белая дорожка показалась на затылке, и, заплетая в маленькие косы, укладывали волосы по-женски, на затылок, сооружая там что-то, сильно изменившее лицо Грунюшки. Но было оно прекрасным, по-новому, как-то значительно-прекрасным. На голову ей надели золотой повойник. А кругом девушки грустно и голосисто, не по-церковному пели:
Грустная песнь, грустное лицо Грунюшки — щемили за сердце. За дверьми топотали кони. Молодые парни садились на украшенных лентами, разжиревших зимой лошадей. Тройка снежно-белых, вся в лентах, стояла у самого крыльца. Сзади была соловая стольниковская тройка, гнедая тройка старосты, несколько одиночных саней. Бакланова с Грунюшкой усадили в первую тройку. С ними сели Дятлов и Алексей Алексеевич. Курцов гарцевал, сидя на попонке, на толстом мохнатом выкормке. Антонов вскочил на своего стройного текинского коня, староста Щунак молодцевато сидел на большом караковом коне.
— Ну! Айда те! Вперед! — крикнул Антонов.
Белые кони рванули. Бакланов и Грунюшка ударились о спинку саней и понеслись в каком-то волшебном забвении. Близко было бледное, суровое лицо Грунюшки и казалось далеким. Дальше, чем было. «Моя Грунюшка», — думал Бакланов и не смел ничего сказать. Через ее плечо был виден стройный Антонов, рукава зипуна и шубка, одетая наопашь, развевались и казались крыльями, он низко нагибался на высоком седле, из-под старой барашковой шапки с мотающейся серебряной кистью на голубом шлыке смотрело румяное улыбающееся лицо, и он говорил что-то Грунюшке, а что — не было слышно. Не слышала и Грунюшка. Звенели бубенчики, заливались колокольцы, храпели в такт скоку лошади, летели комья снега и ударяли в ковры по бокам саней. Рядом с Баклановым, болтая ногами, скакал Курцов. Лицо его блаженно улыбалось, белые зубы сверкали на месяце, и он что-то кричал Бакланову. Не слышал Бакланов. Быстрее тройки неслись его мысли, и уловить их не могло сознание. Волшебной сказкой казалась жизнь в императорской России, чудными людьми эти Богом хранимые русские.
Сзади визжала Эльза, смеялся Коренев.
— Ух, ух!.. Пади!.. Берегись!.. — вопили, сами не зная для чего, ямщики, и так все давали дорогу.
Звенели бубенцы и колокольчики, бухали комья снега в натянутые, кожей подбитые ковры, кто-то дико кричал, джигитуя на скачущей лошади. Было что-то безумно веселое в этой бешеной скачке саней и верховых поезжан.
— Это вам, — сказал, обращаясь к Дятлову, Алексей Алексеевич, — не митинг протеста под красными знаменами.
— Глупо, Алексей Алексеевич, — передергивая плечами, проговорил Дятлов и всю дорогу до дома Шагиных молчал.
XL
На крыльце молодых встретили Шагины и Стольниковы с хлебом-солью. Ярко горели фонари и лампы. Высоко подняли Шагин с Еленой Кондратьевной каравай хлеба, образовали арку, и, сгибаясь, под нее проходили Бакланов с Грунюшкой, а за ними и все поезжане. Едва только Бакланов нагнулся, на него полетали зерна, колосья пшеницы, хмель, орехи, пряники и мелкие монеты.
— Богато! Богато жить! Дай Бог, богато, — говорил батюшка.
В столовой было накрыто для свадебного пира. Когда все стали по своим местам, намеченным маленькими записочками, где кому сидеть и с кем беседу держать, священник благословил яства и пития. Курцов, Сеня, девочка, подруга Грунюшки, и еще две девушки стали обносить вином. Поднялся старый Стольников, все встали и затихли. Щелкнули ключи выключателя у оконного экрана, трубачи порубежной стражи в сенях торопливо продули трубы.
— За здоровье, — торжественно проговорил Стольников, — державного вождя Земли Русской государя императора Михаила Всеволодовича!
Грянуло «ура». На экрана появилось благородное лицо в короне и порфире, и звуки гимна, играемого звукодаром, слились с мощными аккордами трубачей.
Когда кончили кричать и петь святой народный гимн, поднялся опять Стольников и провозгласил:
— За здоровье воеводы Псковского, его высокопревосходительства тысяцкого Анатолия Павловича Ржевского.
И опять — «ура»! Трубачи играли марш Псковского воеводства.
Тосты шли за тостами, и наконец раздался главный, давно жданный тост.
— За молодого князя и княгиню!
К Бакланову и Грунюшке потянулись родители Грунюшки и Стольниковы с подарками.
— Вот тебе, родной Гриша, — сказал Шагин, подавая дорогую мерлушковую шапку с белым верхом, в которой был вложен синий пакет, — дарственная на осиновые верхи… Об весну вместе с Грунюшкой под яровые распашете.
— Примите, Григорий Николаевич, — сказал Стольников, — от меня с Ниной Николаевной бычка холмогорского и двух телок. Начинайте свое хозяйство.
Учитель Алексей Алексеевич поднес свой ларец с художественно сделанной из дерева инкрустацией и сказал стихи. В них говорилось о том, чтобы Грунюшка была счастлива, богата, красива и плодоносна, «как эта слива».
Старый дед Шагин поднялся с кубком вина.
— Желаю здравствовать, — сказал он, — князю молодому с княгиней! Княжному отцу, матери, дружке со свахами и всем любящим гостям на беседе. Не всем поименно, но всем поровенно. Что задумали, загадали — определи, Господи, талан и счастье: слышанное видеть, желаемое получить в чести и радости нерушимо!
Кругом раздались голоса:
— Определи, Господи!
— Помогай святая Богородица!
Гости потянулись к молодым с бокалами вина. — Горько! — крикнул Антонов.
— Горько! — зычно заревел Курцов.
— Горько! — чокаясь с Баклановым, сказала Эльза и закатила к потолку голубые глаза.
Бакланов целовал Грунюшку и не узнавал ее. Не те румяные, горячие губы, которыми целовала она его шутя, шаля, на «подушках» мягкие и влажные, отвечали на его поцелуи, а прикасались к нему сухие, тонкие, податые, холодные губы, трепет пробегал по ее лицу. Лицо было холодное, суровое.
«Ужели разлюбила?» — думал Бакланов.
— Горько, горько! — кричали гости.
Девушки пели песню:
Молодых повели на их половину.
XLI
В столовой шел пир горой. Шумели гости, но уже и шуметь устали. Хриплыми голосами заводили девушки пятый раз все ту же песню:
Ой, заюшка, горностай молодой!
Курцов спал, облокотясь на стол. Антонов, по обряду, с обнаженной саблей стерег у дверей в покои молодых.
Скучный сидел Стольников. Он устал-таки. Елена Кондратьевна то была бледна, как небо перед утренней зарей, то вспыхивала пятнами и сурово поджимала губы. Пора гостям расходиться, а не уходят. Отставной матрос с «Авроры» разгулялся и все хотел спеть частушку про «клешника», старик Шагин его успокаивал.
— Ну, — сказал наконец Стольников, поднимаясь из-за стола и обращаясь к Федору Семеновичу, — друг, рассвет уже близок, далека наша дорога. Пора и покой дать. Да благословит дом ваш Господь Бог! В добрый час повенчали мы дочку вашу. Пусть родит сынов великому государю нашему.
— Спасибо на добром слове, ваше превосходительство, — вставая, сказал Шагин, — будешь у государя, расскажи ему, — воспитаем внучат, чтобы любили царя и Россию.
Пошли подниматься и другие гости, говорили ласковые слова хозяевам.
— Эх, — размахивая рукой, кричал старый матрос, — вспомнились мне песни, да все непотребные слова в них! Не было молодости у меня. Съел ее кровавый Интернационал. Спойте, родные, что-либо, чтобы душу мою залить радостью вашенской, чтобы забыть мне паршивые напевы краснобалтских песен.
запел хорунжий.
звонким колокольчиком зазвенел голос Маши Зверковой.
Разъезжались гости. Румяная, улыбающаяся, счастливая, провожала их Елена Кондратьевна, самодовольно разглаживал бороду Федор Семенович.
В избе стало тихо. Последнего усадил с собой в сани хмельного матроса Антонов и повез. Все махал рукой старый матрос Краснобалта и пел, улыбаясь пьяной улыбкой:
Мутный свет позднего утра сизыми волнами полз во двор. Пел хрипло петух, тосковали куры. Ждали Грунюшку.
Кормить их вышла Елена Кондратьевна в высоких белых валенках на босу ногу и в шубе, накинутой на рубаху.
Разметавшись на широкой постели, крепко спала Грунюшка. Улыбались румяные щеки, светлые зубы белой каемкой окружали пунцовый рот. Неслышно дышала она. Райские сны снились ей.
Рядом, уткнувшись лицом в подушки и торча из их белизны черными спутанными волосами, лежал богатырь Бакланов.
Кротко мигало пламя лампады, и лик Богородицы глядел на молодое счастье.
Солнце бросало косые лучи на спущенные белые шторы, и зимний день, тихий и сладостный, входил в избу на смену полной восторгов торжественной ночи.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Спустя два дня после свадьбы Бакланова Коренев с Дятловым вечером попросили разрешения у Павла Владимировича поговорить о деле.
— В чем дело, родные мои? — ласково сказал Павел Владимирович, указывая им на софу.
Дятлов ходил по мягкому ковру и нервно курил, останавливался, потирал большие красные, мокрые руки и смотрел вопросительно на Стольникова. Коренев смущенно повел речь. Как большинство эмигрантов, он не умел говорить просто по-русски и уснащал свою речь словечками «вот в чем дело», «как вам кажется», «понимаете», «ausgeschlossen», «aber gar nicht» («В целом», «никак нет» (нем.)), «ничего подобного» и т. д.
— Вот в чем дело, — начал он, останавливаясь против Стольникова, который сел в большое кресло у письменного стола. — Вот в чем дело… Зажились мы у вас. Вы облагодетельствовали нас сверх меры, одели, обули, денег надавали, пора подумать и о том, чтобы долги отдавать.
— Деньги, которые я вам дал, — сказал Стольников, — не мои. Это царские, государственные деньги. В распоряжении каждого начальника есть особая сумма для того, чтобы помогать тем людям, которым никто не может помочь. Случай на Руси, где все родством считаются, довольно редкий. Казну вы не обремените, но если отдадите когда-нибудь эти деньги, вы докажете, что вы понимаете свой долг перед родиной. Сумма у меня определенная, и возвращенные вами деньги дадут мне возможность помогать и дальше. Что же вы думаете делать?
— Ехать в Петроград, — сказал Коренев. — Я хочу поступить в какую-нибудь Академию живописи. Я уже выставлялся в Германии с успехом.
— Я хочу писать в газетах, — хмуро кинул Дятлов.
— В час добрый, — сказал Стольников. — В Санкт-Петербурге есть Императорская школа живописи и ваяния, на Васильевском острове, у Николаевского моста. Я дам вам письмо начальнику школы. Это очень старый художник военных событий, баталист, как говорят у вас, художник Самобор Николай Семенович, чудный, добрейшей души человек. Вам сделают испытание — заставят нарисовать карандашом с гипса, сделать набросок красками с живого человека и снять снимок красками с одной из картин наших хранилищ. Имейте в виду, Петр Константинович, что каждый год в залах школы Великим постом устраивается выставка. Чтобы попасть на нее, надо пройти через осмотр преподавателей школы. Лучшие картины поступают в передвижную выставку и путешествуют по России. Найти покупателя легко. Богатых людей много. Русские любят украшать стены своих домов картинами. Все казенные здания тоже ими украшены. Лучшие размножаются особым способом, и быть художником в России — очень выгодно, не говоря о славе и почете.
Стольников помолчал немножко и веско добавил:
— Но надо иметь талант и много работать. Без этого лучше сапоги чистить или белье стирать… Что касается вас, Демократ Александрович, ваше дело труднее. Что вы думаете писать в газетах?
— Я считаю себя обязанным информировать товарищей по каждому текущему моменту. Войти в тесный контакт с рабочими кварталами, ориентироваться во всех дефектах жизни, которая под царским режимом должна быть одиозна. Я соберу нужные мне анкеты, и, базируясь на них, я укажу публике всю бездну нашего социального падения. Инкриминирую народу его легкое подпадение под власть царизма и зафиксирую все это в своих статьях. Нездоровыми темными рабочими кварталами, где доминирует тайный порок, где капиталист сосет кровь пролетария, жалкими крестьянскими полосками, нивами несжатыми, бедняцким хозяйством, угнетаемым кулаками, я подойду к читателю и внесу в его сердце необходимый корректив для оценки его социальной проблемы. В классовой борьбе под красными знаменами революционного Интернационала к кровавым всплескам мятежа против насилия я буду звать трубным голосом священно-смятенной души. Я опытный политический журналист, и мне мое метье хорошо знакомо.
— Баю-баюшки-баю! — неожиданно и совершенно спокойно сказал Стольников.
— Что-с? — обиделся Дятлов. — Простите, я вас не понимаю.
— Няниной сказкой, — в тон его длинной, нескладной речи заговорил Стольников, — страшными рассказами о далеком прошлом, о кровавом начале двадцатого века, о политической розни веет от ваших слов… Таких газет у нас давно нет. Припомните развитие газетного дела в России. Почти полная свобода слова во времена первой Империи. Газеты во время войны с Германией, подготовившие смуту… Полная разнузданность так называемой левой печати в первые месяцы бунта 1917 года, преследования газет, позволявших себе сметь говорить правду при Керенском. Вы, если вы изучали историю газетного дела в России, вероятно, помните закрытие бурцевского «Общего дела», обличившего изменника и предателя Ленина. Потом четыре года несчастная Россия ничего не читала, кроме кликушеских выкриков «Правды» и «Известий». Статьи из этих газет преподают теперь в средней школе как образец безграмотности литературной и государственной. Это страшное время охладило читателя к газете, и у нас выработался совершенно новый тип газеты. Вот, посмотрите наши местные «Псковские областные ведомости».
Стольников подал свежий лист большого газетного формата хорошей глянцевой бумаги со многими рисунками.
Дятлов устремил на нее жадные глаза.
По внешности газета была безупречна. Но чем больше он смотрел, тем менее что-нибудь понимал. Он даже побледнел и осунулся, пробегая глазами эту, «с позволения сказать», по его мнению, газету.
«Высочайшие приказы». «Назначается, производится, увольняется». Прекрасно исполненный портрет мужчины лет пятидесяти, с седой окладистой бородой, в длинном черном архалуке, с Владимиром на шее. Подписано: «Избранный городским головой города Великие Луки и высочайше утвержденный почетный гражданин Николай Саввич Заюшников». Внизу краткая биография: «По окончании курса высших торговых наук в городе Пскове в 19** году занялся торговыми предприятиями… основал фабрику бус в Великих Луках… изобрел новый способ выделки самоцветных камней… имеет магазины стеклянных галантерейных изделий в Спасском, Покровском, Рождественском… член «Общества любителей русской старины»… основатель школы прикладной живописи в родном своем селе Широкие Логи…»
— Эксплуататор, — подумал Дятлов, — и партии, партии какой?
«Со всего света — по государственному иглосказу».
«Тьфу, черт, — подумал Дятлов, — недостает прочитать: «Самопер попер до мордописни».
«Англия. Лондон. Во время вчерашней свалки между синфейнерами и представителями английской народной партии отрядами Красного Льва подобрано восемь тысяч трупов и более двадцати одной тысячи раненых, из них одиннадцать тяжело. Под руководством лидера рабочей партии Ройд-Моржа взорвано здание оперного театра, где шел детский спектакль. Погибло около шести тысяч детей местной буржуазии. Забастовка углекопов продолжается».
«Франция. Париж. На вчерашнем заседании палаты депутатов лидер крайних левых Сегаль в девятичасовой речи настаивал на присоединении Франции к III Интернационалу. Результат голосовании неизвестен».
«Германия. Берлин. Грандиозная демонстрация независимых в Люст-Гартене по случаю убийства Роллера. Лес красных знамен. Речи депутатов рейхстага».
«Все то же», — подумал Дятлов.
«Голландия. Амстердам. В последний день всемирной Спартакиады. Вейсей на пятом круге мощным ударом кулака в висок своему сопернику Лейсею уложил его насмерть. Толпа в двести тысяч зрителей восторженно приветствовала победителя. Футбольный матч окончился неожиданной победой германской рабочей команды. Разъяренная толпа кинулась на победителей. В происшедшей свалке задавлено и помято триста человек».
«Женева. Лига наций. По поводу войны между Мексикой и Соединенными Штатами было суждение под председательством представителя республики Монако. Война объявлена вне закона. На республику Эквадор возложено обуздание Северо-Американских Штатов как командующей стороны. Вооруженные силы республики состоят из пяти старых ветеранов. Лига наций считает, что важно моральное воздействие».
«В Центральной Африке, — читал он далее, — племя людоедов Уистити образовало самостоятельную демократическую республику, коммунистическое Конго двинуло против нее красных вооруженных рабочих. Сражение началось».
«Все то же, — подумал Дятлов, — что и три месяца тому назад. Красные знамена III Интернационала не перестают реять по земному шару. Жизнь идет. Жизнь! Жизнь!.. А здесь?»
Он повернул страницу. «Внутренняя жизнь Российской империи», — прочел он заголовок. — «Выставка скота в Санкт-Петербурге…» Портрет коровы… В Вологде добились особого скрещивания коров… Удой молока достигает… Количество сливок…» Дальше, дальше. «Парад в Москве по случаю освящения памятника чинам городской полиции, убитым во время бунта 1917 года. Фотографии и сцены парада… Приезд императора. Московский посадник подносит хлеб-соль. Приезд патриарха… Молебен… Сотня 1-го Донского казачьего генералиссимуса Суворова полка проходила рысью… Громовое «ура» провожало коляску императора… В Кинешме открыта школа лесоводства… Сарапулский крестьянин Мехоносов изобрел усовершенствование к сенокосилке… Портрет Мехоносова… Улов рыбы на Волге…»