В конюшне подымались лошади, и слышно было, как стучали они по деревянному полу ногами и тяжело вздыхали. Медленно и коротко промычала корова, и заблеяли, вставая, овцы.
А с другого конца избы, из сада, дружным хором чирикали наперебой птицы.
Косые лучи солнца прорезали двор. От дома до самых сараев, закрывая телегу, протянулась синяя влажная тень, крыши сараев, вершины скирд блестели золотом, все еще влажные от росы. Легкий пар подымался от крыши. С дома медленной капелью падала на песок двора вода.
— Как хо-ро-шо-о! — снова пропел петух. На двор вышла Грунюшка.
XXX
Она была в длинной белой, ниже колен, рубахе из простого полотна. Каштановые волосы были распущены, перевязаны прядью под затылком и падали волнистым пухом на спину. Босые, загорелые, маленькие ноги мягко ступали по песку. Лицо было раскрасневшееся от сна, с мило набегающими на лоб завитками волос, с еще сонными глазами, черными от большого непроснувшегося зрачка и густых, кверху загнутых, ресниц. Гибкой, легкой походкой, как горная серна, без малейшего усилия ступая по земле, как бы не касаясь ее, держа в руке большую плетенку с зерном, она подошла к курятнику и открыла сквозные двери.
— Цып, цып, цып, — говорила она ласково и бросала полными горстями зерна на землю.
И сейчас же все население курятника всех цветов и возрастов высыпало на двор и пестрым ковром, как стекла калейдоскопа, окружило стройную белую девушку. Грунюшка наклонялась, рассыпая зерна, гладила своих любимцев, ловила и целовала маленьких желтых цыплят, отбивала от них жадных уток. Весь левый угол двора наполнился птицей. Черная крупная наседка, окруженная одиннадцатью крошечными цыплятами, сильными, крепкими ногами, точно расшаркиваясь, разгребала песок, откидывала зерна, и цыплята кидались толпой, ловя желтыми клювами отброшенное зерно. Пестрая утка хотела подойти ближе к этому семейству. Наседка злобно кинулась на нее и хватила в бок, и утка, переваливаясь, отбежала в сторону, недовольно крякая. Стадо гусей, серых и белых с оранжевыми клювами, важно переваливаясь и гогоча, прошло к воротам.
— Пить? Гусики милые! Петр Петрович, пить? — обратилась Грунюшка к гусям, и они громко ответили ей дружным гоготаньем и захлопали, охорашиваясь, крыльями.
Грунюшка пошла за дом, и скрипнули тесовые ворота.
Барбос давно уже стоял, виляя хвостом, точно ожидал ласки, и едва отошла Грунюшка от ворот, пропустив гусей, как он кинулся к ней клубком и прыгал, теребя ее рубашку.
— Сейчас, Барбос Иваныч, сейчас. Сегодня косточки будут, — сказала, лаская его, Грунюшка.
Кошка появилась откуда-то и шла, пожимаясь, горбя спину и подняв султаном хвост, и мяукала, точно говорила слова привета.
— А, Марья Максимовна, и вы появились? Где пропадали ночку? Опять мышек в полях ловили?
Каждому животному она находила слово ласки.
На конюшне услышали ее голос и нетерпеливо стучали копытами лошади, точно хотели сказать: «Душно нам, пить!» Свиньи хрюкали и визжали, и корова кричала «м-му-м-мы, м-мы», ожидая удоя.
Петух ходил между черных кур, встряхивался золотой грудью, поднимал голову с алым гребнем и кричал что есть мочи:
— Как хорошо!.. Как хорошо-о!..
Грунюшка носилась среди всего этого птичьего царства, открыла двери конюшни, носила туда воду, подала на вилах охапку свежего сена, открыла коровник, и теплый запах навоза и молока вместе с паром пошел по двору. Грунюшка исчезла в коровнике, и оттуда раздались плавные звуки журчащего потоками молока. На улице послышались рулады пастушьего рога. Коровы мычали, блеяли овцы. Грунюшка выпускала своих из коровника, и они шли, тихо мыча, к воротам, за ними толпой бежали овцы.
Первые потребности животного царства были удовлетворены, все, что осталось, жевало, чавкало, рыло клювами, все насыщалось, щуря глаза и наслаждаясь теплом.
Грунюшка подняла рубашку выше колен, подвязала ее шнурком, обнажив белые с половины икры ноги, подтащила тачку и стала лопатой выгребать навоз из коровника. И в этой грязной работе, раскрасневшаяся, с выбившимися на лоб и щеки черными космами волос, с мечущейся по спине, как темная грива, распущенной косой, она казалась еще прекраснее.
«Настоящая Геба, — думал Бакланов, — богиня земли и плодородия». Сладкая истома сжимала сердце, и если вчера он еще мог сомневаться, любит ли он ее или нет, то теперь, глядя на ее сильный стан, на упругие движения ног, он чувствовал, что любит до боли.
В избе стучали посудой, гремело железо, кололи дрова.
Отец Грунюшки, Федор Семенович, в рубашке навыпуск и суконных портах, обмотанных онучами, и по-будничному в лаптях, вышел на двор. Он был умыт, причесан. В руках он держал бумагу.
— Груня, Грунюшка, — позвал он ее, — почитай, что в приказе писано. Есть что до меня аль нет, я без очок-то не вижу.
Груня подошла к отцу и взяла бумагу.
— «Приказ N 218, - прочитала она, — селению Котлы. Напоминается, батюшка, что завтра Усекновение главы Иоанна Предтечи и сегодня в шесть часов вечера будет отслужена всенощная… А дальше… Все не до нас… Со второго десятка выслать двух рабочих с подводами для возки хлеба на станцию железной дороги. Крестьянину Ивану Шатову объявляется от имени родины и государя выговор за появление в нетрезвом виде на деревенской улице». Все не исправится Ванюха-то, батюшка. Озорной.
— Дрянь человек, — сказал Шагин. — Дождется он, что его на работы отправят…
— Вам, батюшка, благодарность, — краснея, сказала Грунюшка, и глаза ее засияли счастьем, — за христиански-радушный прием путешественников.
— Ну, это ни к чему, — улыбаясь сказал Шагин, — сами понимаем свой долг перед Господом, царем и родиной. Что, встали господа-то?
— Не видать, — сказала Грунюшка.
— Ну, ступай, Груня, умывайся да одевайся. Скоро чай пить будем, гостей поить. Мать самовар уже наставила, хлеба вынимает, а я запрягать буду, за сеном поеду с Сеней.
Грунюшка поставила вилы в сарай и ушла, и Бакланову показалось, что солнце померкло на небе и скучным стал наступивший день.
— Как хорошо-о! — пропел петух.
— И ничего хорошего, — сказал Бакланов и пошел в сени умываться.
XXXI
Грунюшка с волосами, заплетенными в одну блестящую черную косу, перевитую лентами, в вышитой пестрыми нитками рубахе и синей со многими сборками юбке, в черных чулочках и небольших сапожках, сидела в саду на скамейке, под желтеющей липой, перед длинным дощатым столом, усыпанным красными пахучими яблоками, и острым ножом быстро и скоро чистила их и резала тонкими ломтями для сушки. Кругом стоял крепкий медвяный запах, и казалось, сама Грунюшка была пропитана им.
Бакланов сидел против нее, смотрел на ее тонкие пальцы, с одним маленьким колечком с бирюзой, покрытые сладким соком яблок, на ее руку, обнаженную выше локтя, загорелую, с нежными белыми волосиками на ней. На пятнах солнечного света кожа руки казалась золотистой, и видно было, как мягко шевелились мускулы под ней, когда она быстро перебирала пальцами, обрезая кожу.
Темные глаза смеялись, счастье девятнадцатой весны брызгало от нее вместе с могучим здоровьем земли и свободы. На белый, чистый лоб сбегали волосы, и она откидывала их быстрым движением головы назад. Розовый подбородок дрожал, на шее встряхивались белые, желтые и красные бусы, и грудь колыхалась под вышитой рубашкой.
— Что вы смотрите на меня так, Григорий Николаевич? — сказала Грунюшка, и алым полымем вспыхнули упругие, пухом покрытые щеки.
— Вы читаете что-нибудь, Аграфена Федоровна? — спросил Бакланов.
Она не сразу поняла вопрос.
— Когда, — спросила она, — теперь? Теперь — некогда, да и всегда некогда.
— Но вы учились? Ваш отец говорил, что вы были в высшей женской школе.
— Вот и научилась работать и любить труд. А это главное. Да когда же читать? Особенно в летнюю пору? Встаю с петухами. Надо напоить, задать корма скотине, накормить птицу. Всякая-то тварь меня дожидается. А ведь это с чисткой помещений часа четыре займет. Вот вам и все восемь часов. Тут уже надо на настоящую работу становиться.
— Какая же это настоящая работа?
— В каждое время года своя. Вот видите, хлеб убрали, теперь надо фрукты убрать, разобрать, что оставить, что продать, что впрок заготовить, надо капусту квасить, грибы солить и сушить — по дому работы без конца, затемно только и управишься. А там надо птицу загонять, опять все с поля вернулись, опять коров доить, отделять сметану, масло бить. Иной раз до полуночи провозишься. Вот зимой, на посиделках, когда работа комнатная, ручная, когда ткем, прядем, нитку сучим, вышиваем — вот тогда соберемся, и кто-нибудь нам читает, а мы слушаем. А то песни поем… А то еще балалаечники у нас хорошие, гармонисты — играют, и так проработаем, что и зимней ночки не заметим.
— Сколько же часов вы работаете в день?
— Не считаные часы у нас. Пока всего не переделаешь, и рук не положишь, — весело сказала Грунюшка.
— А в Европе повсюду семичасовой день, — сказал Бакланов и только тут, среди кипучего муравейника работы, почувствовал, как это глупо.
— То-то, слыхать, пухнет Европа от голодухи.
— Ну а на фабриках, на заводах как у вас работают?
— Ходили наши парни и на фабрики. Вот Маша Зверкова — через дом от нас живет — и сейчас работает там. Там тоже свобода. Этого рабства, как в нехристианских странах, нет.
— Но ведь есть, Аграфена Федоровна, производства, работа на них тупит и утомляет человека.
— Знаю, — сказала Грунюшка. — Это когда человек при машине стоит и сам как бы винт этой машины. Там разно: есть, что по четыре часа стоят, восемь отдыхают и опять четыре при машине; есть, что по шесть часов работают, есть по восемь. Ну, а там, где работа ручная, творческая — там запоем работают. Маша Зверкова на Императорском фарфоровом завода работает по лепке. Иной разно: есть, что по четыре часа стоят, восемь отдыхают; домой придет усталая, бледная, бросится в постель и спит, спит. А потом опять к станку, глаза горят, руки дрожат от волнения. Как же тут через восемь часов бросить: вдохновение потеряешь. Мы это пережили — восьмичасовой день и бредни о нем. Это государство обратить в свинушник.
— Но неизменно явится эксплуатация.
— Не забудьте, Григорий Николаевич, — серьезно сказала Грунюшка, — что у нас фабриканты и заводчики — христиане, что у них совесть есть. У нас нет спекуляции, нет банков, нет адвокатов, нет профессий, где бы можно было без труда иметь деньги. Каждый человек очищен у нас трудом и верой Христовой, в каждом Бог, а потому очень трудно у нас эксплуатировать человека. Да порядочный рабочий сам даст все, что он имеет. Мы воспитаны в духе гордости своей родиной, Русью великой. Наши фабрики не похожи на фабрики прошлого или на фабрики Запада, как мы о них читаем. Фабрики разбросаны среди природы, у каждого рабочего есть свой кусочек земли, свой сад, огород, животные. Рабочих случайных, бродяг, пролетариата, у нас нет.
— Куда же он девался?
— Он побит. А новому не дают народиться. Быть без дела молодому, здоровому, сильному человеку — это такой позор, что никто его не перенесет.
— Но есть же люди, которые не способны к работе. Усидчивости в них нет. Вольный дух в них живет.
— Таланты?
— Нет, просто непоседы.
— Мало ли подходящих занятий? Идут в солдаты, На рыбные промыслы, на охоту, обозы гужом гоняют, почту держат. Но без работы у нас нет людей.
— Ну, не нашел человек работы?
— Да как же это может быть? Не забудьте, у нас все люди разбиты на десятки, и в каждом десятке есть старший — он и позаботится.
— А чужие? Пришлые? Вот, как я. Куда я приткнусь?
— На это есть волостные и губные старосты. На это есть градоначальники — там каждого человека приставят по его способностям.
— Что же, меня свинопасом поставят? Я ничего не умею.
Грунюшка рассмеялась.
— И свинопасом быть, Григорий Николаевич, надо тоже знание иметь. А то свиней перепортите.
Но сейчас же стала серьезна. Ласково посмотрела на Бакланова. Умолкла.
— Гляжу я на вас, Аграфена Федоровна, — тихо заговорил Бакланов, — слушаю вас и поражаюсь. Крестьянка вы, а как говорите! Как выглядите! Как мыслите! Королевна вы! Королевна земли!
Бакланов порывисто схватил маленькую ручку Грунюшки, запачканную яблочным соком, и со слезами на глазах стал целовать ее то сверху, то в ладонь.
Она не сразу отдернула руку. Пунцовым цветом залились ее щеки и стали как те яблоки, которые лежали перед ней на столе.
— Оставьте, оставьте! — прошептала она. — Что с вами такое? Ах, какой вы озорной! Срам какой!
— Простите, Аграфена Федоровна… Чудная, волшебная девушка сказочного царства, простите меня. Околдовали вы меня… Буду писать о вас, буду писать, как ранним утром, когда солнце бросило первые косые лучи с небосклона и засверкали в золоте его лучей верхи стогов и жерди, — выходит на двор богиня земли и плодородия, и все живое хором приветствует ее появление. Гогочет Петр Петрович, трется о ее ноги Мария Максимовна, ржут лошади, мычат коровы…
— Вы видали все это? Какой срам!
— Что вы, Аграфена Федоровна! Срам в труде?! Нет грязного труда, потому что всякий труд святой! — воскликнул Бакланов. — Я второй день здесь… Я второй день в этом волшебном царстве, и я никуда не пойду от вас, мне никого не надо, только вас.
— Бросьте, бросьте, — говорила, отмахиваясь руками, Грунюшка. — Ох! Искушаете меня… И не введи меня во искушение, но избави от лукавого! Бросьте, оставьте.
Счастье брызгало из карих глаз. Лицо улыбалось против воли. Она встала из-за стола и отодвинулась к липе. Бакланов тоже стоял. Он опустил голову. Лохматые, непокорные волосы путаными прядями сбивались на лоб, он походил на молодого бычка, который хотел бодаться.
— Ну, простите меня, простите, Аграфена Федоровна… Но видит Бог… Вот ей-Богу… Я счастлив… Я на родине.
— Солнце и радость осеннего дня опьянили вас, — сказала тихо, раздельно произнося слова, Грунюшка. — А придет непогода, налетят осенние бури, прикатит зима со снегами и морозами, и все позабудете.
— Нет, Аграфена Федоровна… Не знаю, как это у вас делается… Вижу по всему, что не так это просто, как у нас… А буду просить вашей руки… Потому что полюбил вас горячо и бесповоротно…
— Ой, Боже мой! Срам-то… Срам-то какой! С родителями надо прежде поговорить… Ой, ужас какой! — воскликнула Грунюшка и, закрыв лицо руками, как вихрь, умчалась в избу…
XXXII
Вот путешественники разбрелись. Судьба перетасовала их по-своему. Коренев лежал, больной тяжелым нервным расстройством, у Стольникова. Эльза и дочери хозяина ходили за ним. Клейст и мисс Креггс уехали в Санкт-Петербург. Клейст получил от Стольникова рекомендательные письма к химику Берендееву и поехал знакомиться с новыми изобретениями. Мисс Креггс помчалась открывать отделение своего общества. Напрасно Стольниковы говорили ей, что государство Российское так поставлено, что в нем пролетариата нет, что все имеют носовые платки, мисс Креггс заявила, что их общество «Амиуазпролчилпок» имеет десять тысяч филиальных отделений и потому оно должно развить свою деятельность в России, стране, которая, в силу своего образа правления, должна быть отсталой. Дятлов устроился при школе изучать школьное дело и тайно надеялся пропагандировать учителя, для чего в ранце своем имел маленький подбор социалистических брошюр. Курцов нанялся ехать с обозом в Псков. Бакланов остался у Шагина. Он не на шутку задумал жениться на Грунюшке. Он склонил на свою сторону местного священника и всю семью Стольниковых.
Оказалось, что в Российской империи сделать это не так просто. Свободная во всем, девушка была связана целым рядом обычаев и без разрешения отца и матери не могла распорядиться своей судьбой.
Бакланова посвятили в тайны этих старых обычаев, ему пришлось засылать сватов к Федору Семеновичу и Елене Кондратьевне, и хоть знал он, что сказала ему Грудняшка заветное «да» и все устроила, а все волновался, когда поехали Стольников, батюшка и Дятлов просить руки Аграфены Федоровны.
— Ну что? — спросил он, когда те вернулись.
— Обождать приказали, — сказал Стольников.
— Ах, Боже ты мой! Да как же это так… — заволновался Бакланов.
— Обычай такой, Григорий Николаевич, — успокаивал его Стольников. — Нельзя же так, сразу. Не коня покупаешь, а счастье семейное строишь. И терпеть недолго. Послезавтрева и ответ.
Ответ был благоприятный. Но со свадебными приготовлениями завозились так, что и осень прошла, надвигалась зима, а свадьбы все не было.
Коренев поправился и вместе с переехавшим со дня сватовства к Стольниковым Баклановым собирался ехать к Шагиным справлять рукобитье.
Бакланов все эти дни находился в торжественном, повышенном настроении. Он чувствовал, что создались у него особые сердечные отношения к семье Стольниковых, она стала ему родной. Страстное влечение к Грунюшке крепло и спаивалось родственными связями, в них утопала Грунюшка, но становилась от этого еще дороже. Так прекрасная жемчужина становится еще прекраснее, когда попадает в драгоценную оправу.
По настоянию Стольникова Бакланов обрядился в русский костюм. Он сшил себе черный архалук с открытой грудью, шаровары темно-синего сукна и высокие сапоги. Дочери Стольникова подарили ему расшитые по вороту и рукавам шелковые рубахи, и эта русская одежда ему была к лицу. Он учился говорить по-русски и избегать иностранных слов, он учился русским обычаям и русским песням. Все это ему нравилось. Он чувствовал свое сердце моложе и чище и самую любовь свою чувствовал выше, лучше и красивее. Оделся по-русски и Коренев. Один Дятлов протестовал и продолжал носить свою потрепанную берлинскую тройку.
— Религия — опиум для народа, — говорил он. — А эти обычаи — это какой-то кокаин, с ума сводящий и анестезирующий.
— Но, милый Дятлов, — говорил размягченный Бакланов, — разве там у них, в демократической республике, люди, чтобы жить, не отравляют себя опиумом и кокаином, не ходят по нахт-локалям, не ищут забвение в изломах страсти и вине… Куда же этот наркоз — если этот наркоз — только здоровье. От него такое сладостное и приятное пробуждение.
Не каждый день он видел Грунюшку. Каждый раз показывалась она ему в новом виде, и он удивлялся ее многогранности. Так бриллиант сверкает днем по-иному, чем при искусственном свете.
Грунюшка-мужичка, Грунюшка — богиня земли, Геба, тонущая босыми загорелыми ножками в навозной жиже, окруженная алыми орловскими, палевыми кохинхинами, светлыми брамами, черными лонгшанами, крапчатыми плимутроками, старыми тульскими и белыми холмогорскими гусями, знающая всем ласковые имена и окруженная шумным обожанием животного царства, — сменялась Грунюшкой, серьезно говорящей о литературе, показывающей всю мудрость русского женского ума… И вечером, на праздниках-посиделках, являлась Грунюшка — девушка, знающая обряды и обычаи, Грунюшка — светская барышня, умеющая танцевать и ловко, и умно ответить на шутку. Он видел Грунюшку в рубашке с небрежно подкрученными волосами и видел ее в парче и атласе, в пестрых монисто и с длинной косой, перевитой цветными лентами. И не знал, которая лучше. Он видел, как умеет она ответить на грубые шутки Курцова и как с достоинством говорит со Стольниковым.