— А помнишь, Лиза, тут же: поле, стулики на нем, великий князь и свита в бинокли смотрят на Плевненский бой. Холеные, чищеные… погоны, аксельбанты блестят… Как глупо воевать при таких условиях! Одним смерть и одинокая могила, другим праздник и пиры.
— А что же, великому князю лезть в самую сечу боя? — сказал Федя.
— И конечно лезть, — горячо сказала Лиза. — Если все, то и он.
— Тогда всех великих князей перебьют, — сказал Федя.
— И отлично будет, — сказал Ипполит и снова начал ходить. — Никогда, Федя, не лезь в разговор, которого не понимаешь. Ты отвлек нас от спора с Лизой.
— Знаем мы эти споры. Просто — cousinage dangereux voisinage!(Двоюродное родство — опасное соседство.)
— Что ты сказал? — краснея крикнул Ипполит и пошел к Феде.
— Что! Ничего!.. Это не я сказал. Это папа сказал… Я только перевел: кузинство — большое свинство! — прыгая между стульев и высовывая язык, прокричал Федя и бросился из столовой.
— Laisser le, — сказала mademoiselle Suzanne, — il est tres stupide(Оставьте его. Он очень глуп). Очень дерзкий мальчик.
— Мама, уйми своего любимчика. С ним совсем сладу нет, — сердито сказал Ипполит.
Варвара Сергеевна краснела пятнами, но ничего не говорила. Она чувствовала, как с приездом Лизы в доме установилась любовная атмосфера. Ипполит и Лиза постоянно умно спорили, Липочка стала доверенной между ними, Andre замкнулся с Suzanne, играет по ночам на скрипке, вызывают духов, верят в спиритизм, показывали ей какие-то следы на шкафу на пыли и уверяли, что это следы духов. Федя дразнил их, Миша хмурил брови и говорил, по-детски топыря губы: "Ничего не понимаю. Все вздор".
Дети росли и были слишком развиты для их лет. Она в эти годы в куклы играла и мечтала о танцах, все равно с кем…
VII
В этот день вечером уже в половине одиннадцатого Варвара Сергеевна в белом ночном чепчике, в кофте и рубашке, в суконных туфлях на босу ногу, с заплетенными в маленькие косички волосами, совсем готовая ко сну, стояла на коленях на коврике перед большим киотом с лампадкой и горячо молилась. Ее постель, отделенная обтянутыми зеленым деревянными ширмами от половины девочек, ожидала ее. У окон, с опущенными прямыми белыми шторами, в мутном свете белой ночи, мягкими силуэтами рисовались две черные фигуры.
Лиза полулежала на своей постели, облокотившись на большую подушку. Темные волосы ее, спереди и с боков в бумажных папильотках, волнистыми змеями спадали на подушку, большие глаза были широко раскрыты, она тихим голосом рассказывала про Кусковку, про старый кусковский дом в Раздольном Логе и про предков Кусковых.
Липочка, в длинной простой ночной рубашке, с небольшой прошивкой у ворота, с белой ленточкой, опустив стройные ноги на ковер, сидела на постели Лизы.
Из всей семьи только она интересовалась историей рода Кусковых. Братья были холодны к прошлому. Для них жизнь начиналась с их рождением и оканчивалась со смертью. Они не верили "во все это". Все эти дворянские побрякушки рода, гербы и родовые книги, вензеля и короны казались им вздором, и они предпочитали помалкивать о том, что они дворяне Кусковы. Они смеялись над Липочкой, старавшейся вызнать у матери — отца она боялась, — и у Лизы все подробности их прошлого.
Ни она, ни братья не были в Раздольном Логе. Они родились в Петербурге, на Кабинетской улице и каждое лето ездили только на дачу то в Мурино, то в Коломяги, то на Лахту. Их кругозор не шел дальше ближайших окрестностей Петербурга.
Лиза не была Кусковой. Но она родилась в, Раздольном Логе, где одинокой "степной барышней" жила до замужества ее мать и где она познакомилась с Иловайским. В Раздольном Логе, полном таинственных шепотов прошлого, протекли детство и юность Лизы, там умерла ее мать и без вести пропал отец, оттуда деревенским дичком, красавицей, с хорошим голосом, точно благоухающей степными травами, два года тому назад привезли четырнадцатилетнюю Лизу, и она поступила в гимназию.
В петербургской квартире Кусковых все было прозой. Дом был новый, от него не веяло стариной. Andre искал в нем духов, но и духи-то являлись какие-то чужие, не кусковские… По описаниям Лизы, в Раздольном Логе все было другое, все было полно таинственными жуткими шепотами старого сада, задумчивой левады и степными дикими ветрами. Жутью веяло, когда рассказывала Лиза о том, как совершенно одна, сумасшедшая, умирала в старой бане в глухом углу сада их бабушка Софья Адольфовна, знатная курляндская баронесса, когда-то красавица, перед которой увивался в Петербурге двор и которая кружила голову императору.
— Я застала Софью Адольфовну уже восьмидесятипятилетней старухой. Она не жила в доме, — говорила Лиза, глядя на стену, на которой в ореховых рамочках висели старые выцветшие портреты-дагерротипы отцов и дедов. — И такою нарядною старухою с седыми локонами, спускающимися к ушам, я ее не помню. В глубине сада, где густо разрослись малинник и крапива, где вдоль дорожек ползла цепкая ежевика, стояла окруженная старыми тополями, черная прокопченная баня. Окна маленькие. Чуть не во всю комнату большая печь с толстой кирпичной беленой трубою и широкой лежанкой. На лежанке, в куче тряпья и подушек с красными и синими углами, закутанную в истлевший лисий салопчик, крытый когда-то голубым шелком, тканным серебром, я и увидала первый раз бабушку. В бане было темно и душно. Пахло мятой и калуфером. К этому запаху примешивался терпкий запах березового бальзама, которым бабушка натиралась от ревматизма. Бабушка сидела на печи. Перед нею приклеенная прямо к кирпичам горела восковая свеча. На коленях у нее лежала большая, больше пол-аршина в длину, толстая, тяжелая книга в кожаном переплете с большими немецкими готическими буквами. Бабушка была немка, лютеранка. Она все читала библию и ждала пастора. "Придет пастор, — говорила она, — тогда и умру, а пока пастора не будет и умирать не желаю".
— Дождалась она пастора? — спросила Липочка.
— Нет. Однажды, зимою, ее нашли сидящей согнувшись над книгой. Свеча догорела в ее руке, и пальцы, державшие остаток фитиля, были обуглены. Она была мертва… С той поры она ходит и ходит и все ищет пастора. Страшными воробьиными ночами ее видели в саду… А то она проходила по комнатам старого дома и половицы скрипели под ее медленными шагами. В белом ужасе зимней вьюги, когда снеговые вихри мечутся по двору, видели, как она вышла из людской и прошла в главный флигель. В правой руке она держала библию, в левой зажженную свечу и пламя свечи не трепыхалось от ветра.
— Ты видала ее когда-нибудь? — с дрожью в голосе спросила Липочка.
— Нет, я никогда не видала ее призрака, — просто ответила Лиза.
— Но ты веришь, что он есть?
— Ты, Липочка, вряд ли поймешь… У вас в Петербурге все просто и отчетливо, — даже духи Andre и Suzanne, а пожила бы ты у нас — поверила бы во все. С середины ноября навалит снегу аршина на четыре. Все утонет в снегу, дом замрет. Топлива мало. Мы соберемся в две угловые комнаты подле кухни, и весь дом стоит пустой. Такой пустынный — наш громадный зал с длинным дубовым столом и стульями с высокими спинками. На стене лепной герб рода Кусковых, раскрашенный красками, и амуры и нимфы поддерживают его. Ледяной воздух неподвижен. В многостекольные окна, сквозь морозный узор, темным кажется засыпанный снегом сад. И даже днем и не одной страшно идти по залу. Скрипит старый пол. Вдруг треснет что-то сзади и эхом отдастся под потолком. Слетит с люстры ком серой паутины и медленно припорхнет к самому лицу… — Липочка поежилась плечами и, приподнявшись, села на подушку. — Все кажется: задвигаются стулья и невидимые гости встанут из-за стола. Раз нашли на столе горку табачного пепла, выбитую из трубки… Это уже было тогда, когда кроме мамы да папы никого не было. А папа не курил…
— Кто же оставил? Верно, сторож, — с тревогой в голосе спросила Липочка.
— Да, не так просто это, Липочка. Откуда взяться сторожу, когда весь дом заколочен? А ночью поднимется в степи вьюга. Все исчезнет в молочном тумане. Мы в нем одни, отрезанные от слободы, от всего живого. И вдруг, в шуме вихрей, когда снег точно пальцами колотит в стекла дома, что-то треснет в зале, бахнет и бах, бах, бах, пойдет трещать, стрелять и шуметь по всему дому… Или напротив. Кругом так тихо, тихо. Синее небо осыпано звездами. Полный месяц висит неподвижно. Сад в снеговом уборе застыл, ни одна снежинка не упадет с сучьев. Откроешь окно и слушаешь… И ждешь… Нигде даже собака не залает. Пахнет снегом, морозом… И вдруг начнет надоедно в ушах звенеть. Точно время идет и слышно, как оно идет… Ах, как тоскливо станет на сердце! Мы трое — мама, она умирала тогда от чахотки, папа и я, мне было тринадцать лет, — сидим, закутавшись, у открытого окна. Мама не спала по ночам. Все просила воздуха. И Боже, как гнетет эта тишина, безлюдье, как страшен снег, что словно тюремщик стережет нас. Ну как не поверить в бабушку, в домового, в русалок?.. — Лиза опять поежилась плечами. Липочка теснее прижалась к ней и положила ей голову на грудь.
— А отчего бабушка сошла с ума? — спросила она.
— Очень тяжелый был характер у дедушки.
— А кто был дедушка?
— Дедушка был знатный вельможа, приближенный императора Николая Павловича. Он хотел, чтобы его дети служили при дворе, в гвардии, чтобы они были блестящими продолжателями рода. Ты знаешь сама… Дядя Сергей был сослан молодым за участие в заговоре декабристов, женился в Сибири на дочери купца и не вернулся домой. Моя мама долго выезжала в Петербурге, но не могла найти жениха. Все боялись бабушки, и мама, а она была красавица, уехала в Раздольный Лог с бабушкой и вышла замуж уже старой девой. Твой папа — профессор, и дедушка скрепя сердце примирился с этим лишь потому, что он лицеист. Дядя Вася женился двадцати лет на хохлушке-крестьянке, дедушка его проклял, и дядя Вася пошел солдатом на Кавказ и там погиб. Дедушка с бабушкой и с моей матерью приехали в Раздольный Лог. Дедушка вышел в отставку, брюзжал на всех, потом стал читать Евангелие, вдруг продал имение крестьянам, наполнил карманы золотыми имперьялами и стал ходить по слободе и хуторам, раздавая золотые монеты бедным. Один раз, раздав все золото, он зимою встретил нищего, у которого ничего не было. Дедушка снял кафтан, сапоги, подумал немного, снял рубашку, отдал нищему, надел на себя его рубище и так вернулся домой… Я помню: у дедушки в кабинете в шкафу столбиками стояли золотые монеты. Помню, как продавали лошадей, скот… Однажды дедушку нашли в степи с перерезанным горлом. Кто-нибудь польстился на его золотые. Вот тогда и помешалась бабушка…
Липочке жутко слушать страшную сказку ее рода. Двадцать, тридцать лет тому назад в Раздольном Логе кипела жизнь. В наезды дедушки из Петербурга давались пиры, гремела музыка, в большом зале танцевали, в саду между высоких тополей взлетали фейерверки. На конюшне стояли десятки лошадей, скотный двор был полон. Крепостные слуги метались, исполняя малейшую прихоть барина. И — ничего не осталось. Где-то, стоит забытый, никому не нужный, с заколоченными окнами и дверями, дом в Раздольном Логе, и в нем не живут, потому что слишком дорого жить в собственном доме. Погибла большая красота большой и шумной жизни.
"А что если, — думает Липочка, — вот так же, таким же путем пойдет и дальше наша жизнь? Мы имеем квартиру, уют, тепло, на стенах висят старые фотографии родных и близких, мы лежим на мягких постелях, сыты, читаем книги, ходим в театр, учимся, мечтаем о каком-то прогрессе, а если все это обман и мы тем же ходом полетим назад и упадем в пропасть… Собьемся все в одной комнате, утратим красоту жизни, озвереем, одичаем, и, если бабушка кончила свои дни в холодной бане, мне, ее внучке, быть может, придется кончить в ночлежке Вяземской Лавры или под забором. Значит, не вперед, а назад? Не к солнцу и звездам, а в пропасти и пещеры? Но все у нас кругом говорят о прогрессе, о том, что все совершенствуется, о приближении золотого двадцатого века, а где же этот прогресс? И кто же, кто выиграл от того, что погибло имущество и имение Павла Саввича Кускова?"
— Лиза, — сказала Липочка, — расскажи мне, как погиб наш дом в Раздольном Логе?
VIII
— Дедушка оставил дом моей маме, — начала Лиза, подтянула Липочку к себе и усадила на подушке. — Он очень был зол на сыновей. Дяди мои не спорили против его решения. Пока жив был дедушка, дом поддерживался, в нем оставались старые слуги, и сад приносил доход. Когда дедушка умер, остались долги. Пришлось продать почти всю мебель, картины, посуду. Мы сжались в трех комнатах и с нами остались только старуха кухарка и один из старых лакеев, глухой, больной старик, который должен был сторожить дом. Потом умерла бабушка. На ее похороны ушли последние остатки наши, и самая настоящая нищета вошла в наш дом. Мы недоедали и зимой мерзли в холодных комнатах. В наших краях топят кизяком — коровьим навозом, смешанным с соломой. Но ни коров, ни соломы у нас не было и нам приходилось одолжаться у мужиков, выпрашивая топливо. Иногда давали, иногда нет. "У вас сад, чего садом не топите", — говорили нам. Нашему саду завидовала вся слобода. Наши яблоки, груши, сливы, черешни были лучшие в окрестности, сад кормил нас, и мы знали, что крестьяне из зависти хотели загубить сад, чтобы не было больше кусковских яблок. Сад был наша святыня. Моя мама помнила, как дедушка сажал каждое дерево. Дедушка выписывал их из Крыма и из Франции. Дедушка все хотел иметь у себя лучшее: скот был племенной, лошади породистые, птица особенная, ну и деревья такие, каких до самого Крыма не найдешь. Они одичали, огрубели, переросли без ухода, но все-таки были большою ценностью. А как он был красив весною, когда оденется белыми, бело-розовыми и розовыми цветами, весь опушится нежным пухом и стоит разубранный, как невеста. И как сладко пахнет тогда в нем. Звенят и топчутся пчелы, и тихо роняет он белые нежные лепестки… Как слезы!.. В эти дни все было можно забыть… И смотришь, и дышишь, и не налюбуешься его красотою, не надышишься сладкими запахами степной весны. Еще росли в саду большие лиловые ирисы, густая махровая белая, розовая и лиловая сирень, а летом сильно цвели громадные пионы. Ну а роз было сколько, жасмина, махровой калины, ягод… Сад был наша отрада. Садом жила моя больная мама. Она лежала под яблонями, деревья роняли на нее лепестки, она думала свои грустные думы, и мама плакала… Как же было срубить такой сад!..
Лиза задумалась и примолкла. Глаза глядели куда-то далеко и блестели от слез. У Кусковых слезы были не в моде. Братья и гимназия закалили Липочку. Она не умела чувством ответить на чувство. Слов утешения у ней не было. Приласкаться она не умела.
— Кто же срубил сад? — спросила она.
— Крестьяне, — тихо сказала Лиза.
— Крестьяне? Какие крестьяне? Ваши кусковские?
— Да… Наши…
— Те, которым дедушка раздал свое состояние, те, которым отдал свою рубашку? — уже громче, волнуясь, говорила Липочка.
— Да, те самые…
— И ты все-таки их любишь?.. Ты хочешь им отдать свою жизнь?.. Зарыться в деревенской глуши?
— Я не могу осуждать их… Не они виноваты.
— Да как же не они! Они разрушили все ваше бедное счастье…
— Слушай… — и мягко звучал голос Лизы. — Зима позапрошлого года была страшно суровая. Такой зимы я не помнила. Снег выпал рано… В октябре… Слобода не успела заготовить навозного топлива, и уже в январе топить было нечем. Мерзли и мы ужасно. Но, странно, маме было как будто лучше в эти холода… Помню эту январскую светлую ночь, когда кончилось наше счастье. Было так томительно тихо в доме и в саду. По комнатам старого дома трещал мороз. И призрак бабушки метался по залу, по саду и по двору. Ее банька была разобрана нами и сожжена. У нас в этот вечер было так тепло, что стекла оттаяли и сквозь незанавешенное окно были видны деревья с их разлатыми сучьями. По серебряному снегу причудливым узором тянулись их тени. Все спали крепким сном, радуясь теплу. Стряпуха и лакей в кухоньке, папа в кабинете на диване, мама забылась у себя на кровати. Не знаю почему, но я не могла уснуть. Укутавшись маминой шалью, я подошла к окну и смотрела в сад. Он точно замер в каком-то предчувствии. Часы в кабинете пробили час, потом два, а ни одна пушинка снега не упала с сучьев. Звезды такие ясные, пересчитать можно. Мне показалось, что я сейчас увижу бабушку со свечой в руке. Темная тень метнулась между дальних яблонь. Я замерла от страха… Я дрожала под теплым платком частою дрожью и смотрела в окно. Темная тень метнулась и исчезла. Потом появилась снова. Какой-то человек шел к дому. За ним другой, третий… Липочка, верь мне, когда я думала, что это был призрак, мне было страшно, но когда я поняла, что это живые люди, мне стало в тысячу раз страшнее. Я онемела и застыла в ужасе у окна и не могла не смотреть на них. Люди наполняли сад. Их было много. Они торопились. За ними тянулись сани, и я уже многих узнавала. Я видела Алексея, которому дедушка справил новую избу, я видела Иоську, Веденея, которые всегда пасли скот в нашем саду и портили яблони… Они шли с топорами и пилами. Они шли рубить наш сад. Я очнулась при первых звуках пилы и топора и страшно закричала. Должно быть, было что-то ужасное в моем крике, потому что мама сразу вскочила, схватилась за грудь и закашлялась кровью.
Я не могла ничего сказать и только рукой показала на окно. Мать подошла и стала босыми ногами на полу, ее голова тихо качалась спереди назад и было в этом что-то нестерпимо страшное. Что-то неживое. Долго мы стояли молча. И лишь тогда, когда большая, любимая наша яблоня, дававшая громадные темно-красные яблоки, упала, я побежала к отцу.
Он встал, трясущимися руками стал одеваться, потом велел одеться и мне, и мы вышли в сад… Он кричал, грозил, хватал за руки, отнимал топоры, угрожал судом. Крестьяне мрачно молчали и в то время, когда он боролся с одними, другие валили деревья, грузили на сани и увозили. Наконец к отцу подошел Еремей, кузнец, черный великан, страшный силач. "Одчепысь, — сказал он отцу. — Цыц! Не повинни мы сгынуты через твий сад. Як ще турбуватымешь, так оцей о секирою забью… Громада казала… Так и буде… Попанували, тай годи… Геть звидсиля… Щоб и духу вашого не було…" Отец затих, сжался и пошел в комнаты. Мама, все такая же страшная, с качающейся головой, сидела у окна и смотрела, как увозили последние деревья. В мутных клубящихся туманах всходило солнце и точно сочилось кровью поруганного сада. Его лучи скользили, недоуменно оглядывая истоптанный ногами, изъезженный полозьями сад, от которого остались только сизые ветки голой сирени вдоль давно разобранного тына. С мамой сделался припадок. Мы уложили ее в постель. Надо было идти на слободу за молоком для нее. Все боялись мужиков. Наконец пошла я. В первой же хате меня встретили приветливо. У печи сбилась вся семья. Там пылал огонь. На полу лежали сучья и стволы наших яблонь и груш — их сушили у огня. Мне дали молока, и хозяин, провожая меня, сказал: "А нам выбачайте. Не повинни же мы сгынуты через ваш сад… Выбачай, бидолахо… Сами розумием!.." Дома мама отказалась пить это молоко. Она приказала подвинуть ее постель так, чтобы было видно окно, и так все и смотрела на темные пеньки и белые раны порубленных деревьев. С полудня солнце скрылось в темных тучах, поднявшихся снизу. Стало темно. Мы не зажигали огня. Вдруг хлопнула дверь на балконе, загремело железо на крыше и закрутила вьюга. Три дня и три ночи бушевала она. И в эти дни кончалась моя мама. Не было возможности привести к ней ни доктора, ни священника, снег несся такими струями, что валил с ног, слепил глаза, и нельзя было дойти до слободы. Мама умерла в тяжелых муках… Тянулась к окну, ловила воздух… Когда стихла вьюга, ее похоронили. Снег замел пни деревьев, и сани с гробом ехали по саду, как по ровному месту. Папа был как безумный. Он прожил со мною сорок дней, и когда повеяло весною, снарядился по-дорожному, долго крестил меня, оставил на меня стряпухе полтораста рублей, написал дяде письмо и ушел. Больше я его не видала. Я осталась одна во всем доме со старухой и стариком. Когда в слободе узнали, что дом остался без хозяина, его стали растаскивать. Сначала тащили по ночам дверные замки, рамы, стекла, потом стали брать и днем, срывать кровельное железо, разбирать полы. Я перешла к священнику в Кусковку. Оттуда меня и взял дядя.
— Что же осталось от дома? — спросила Липочка.
— Когда мы уезжали с дядей из Кусковки, я просила пройти к дому. Была весна. Цвела сирень, и длинные пушистые гроздья ее цветов закрывали сад. По саду взошел бурьян и крапива и под ними не было видно пней. От большого дома оставался только сруб, где была парадная столовая. Одна стена была наполовину разобрана и виден был наш лепной герб, раскрашенный красками. Голубая река, золотая башня с зубцами, остатки букв латинской надписи… Ласточки свили гнезда под подбородками амуров и нимф. В углу стоял поломанный шкаф и в нем лежала бабушкина библия. Дядя взял ее. Это все, что осталось от рода Кусковых…
— У тебя не было злобы?.. Жажды мести?
— Нет. Что я тогда понимала? Мне было четырнадцать лет. Сирень пахла так сладко, над нею жужжали пчелы, впереди было путешествие с добрым дядей, Петербург…
— Ну а теперь, когда ты вспоминаешь все это? Лиза долго не отвечала.
— Теперь… — наконец сказала она. — Теперь тем более. Я все поняла. И tout comprendre — tout pardonner (Все понять — простить.). И я мечтаю устроить настоящую школу, чтобы учить детей любви. Христианской любви, умению создать свой достаток, чтобы в будущем не нужно было разрушать чужое добро.
— Но в прошлом… Вот что, Лиза, для меня никак непонятно. В прошлом это мы создавали. В прошлом ключом кипела веселая, шумная, славная жизнь. В прошлом крестьянам Кусковки не нужно было рубить нашего сада. Они не знали голода. Почему же нас заставляют ненавидеть это прошлое и радоваться будущему, где уже так много зла?
— В прошлом, Липочка, было тоже ужасно много зла. Зла с обеих сторон. И мне хочется пожертвовать собою, спасти людей от зла. И я боюсь одного, что правительство не позволит мне преподавать детям то, что нужно. Любовь…
— Странная ты, Лиза… Дедушку убили кусковские крестьяне. Они уничтожили ваш сад, разрушили дом. Они — причина смерти твоей матери и ухода твоего отца. И у тебя нет вражды против них? И им же ты хочешь помогать?!
Лиза, ничего не говоря, села на подушке рядом с двоюродной сестрой. Она прикоснулась своею щекою к ее щеке, прижалась к ней и наконец тихим шепотом сказала:
— Я люблю их… Они мне… родные!..
IX
В спальне было тихо. Варвара Сергеевна дочитывала покаянный псалом. "Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, — бормотала она… Помилуй мя. И по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое… Наипаче омый мя от беззакония моего…"
— Ты веришь? — спросила шепотом Лиза.
— Я?.. Я не могу так, как мама… Мне было тринадцать лет. Я заигралась в куклы и не выучила урока истории. Нянька мне сказала: "Ничего, барышня, вы крепко помолитесь Господу, а книжку, развернув страницу, под подушку положите". Ах, как я молилась тогда! Мне казалось, что Бог слышал молитву маленькой глупой девочки… И что же? Историк вызвал меня и влепил мне прежирного кола. Это глупо… Но я поколебалась…
— Я не верю, — сказала Лиза. — На прошлой неделе, у исповеди, священник выспрашивал меня по заповедям… "Не грубила ли матери, или родным, не думала ли дурно о наставниках…? Не творила ли кумира из кого из учителей или артистов?" Дошел до седьмой заповеди, а мне смешно. Колени от волнения дрожат, лицо красное от смущения, а сама еле держусь — вот-вот прысну.
— Ну что же… седьмой заповеди? — с любопытством спросила Липочка.
— Я тебе не стану говорить. Помнишь, ты уверяла меня, что от того, что тебя поцеловал в плечо Шатров, у тебя будет ребенок?
— А ты знаешь… это?
— Ах, Липочка, Липочка… Деревня не город, не Петербург. Там и не хочешь, а видишь многое, что, может быть, и не надо. Там не только животные, но и люди такому научат, такое покажут, что страшно станет.
— Расскажи мне…
— Никогда… Никогда… Сама потом узнаешь.
— Липочка, Лиза, — послышался из-за ширмы голос Варвары Сергеевны, — будет вам шептаться. Спать пора. Скоро двенадцать.
— Сейчас, мамочка, — отозвалась Липочка.
Обе притихли и, все так же прижавшись к друг другу, сидели на подушке. Было слышно, как заскрипела постель под Варварой Сергеевной, как она ворочалась, кутаясь в одеяло, потом затихла.
— Спит, — сказала Липочка. — Бедная мамочка. Она так устает все эти дни! И службы в церкви, и сама готовит разговенье — сколько труда на это уходит… Тебе понравилось, как Федя читал сегодня шестопсалмие?
— Что он — верующий? — не отвечая на вопрос, спросила Лиза.
— Верующий или нет, не знаю, но он не такой, как мы.
— Ты знаешь, когда я стала неверующей? Когда стала катехизис изучать. Вот прочла определение веры: "Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых"… И перестала верить. Всю историю Ветхого Завета поняла и усвоила. Новый Завет для меня — поэма удивительной красоты, а вот это: "Вера есть уповаемых извещение" — и было концом моей веры. Пахнуло на меня чиновником, придуманностью, людской неправдой. А где неправда — какая же там вера, какой же там Бог?
— Я Христа вижу, — сказал Липочка. — Иногда мне кажется, что Он тут подле меня, что Он слышит меня, сочувствует мне, понимает меня. И тогда страшно… И хорошо. Мне кажется, что отец Михаил глубоковерующий человек.
Что он, отец Иоанн Кронштадтский — они святые… В них Христос. Христос — это красота!
Лиза промолчала.
За ширмой, у большого киота, тихо мигала лампада, и красное пламя маленьким кружком отражалось сквозь ее стекло на потолке и слабо качалось. Недвижно были натянуты шторы на окнах, тишина второго двора стояла за ними и не было слышно городских шумов.
— Andre с mademoiselle Suzanne вызывают духов, — раздумчиво, как бы сама себе, сказала Лиза. — Ипполит мне говорил, что у них ходило блюдечко и ударяло, когда они читали буквы алфавита… Suzanne водила рукою Andre с карандашом по написанному алфавиту, и Andre чувствовал удары и толчки над некоторыми буквами. И выходили слова. Но понять они ничего не могли. Тяжелый письменный стол Andre поднимался на воздух. Suzanne лежала в обмороке на кушетке, на которой спит Andre… Andre играл на скрипке фантазию, которую слышал в воздухе. Что это такое?
— А тоже… электричество… Разве кто точно знает?.. Я слыхала, что делают опыты. В Америке где-то. И можно будет говорить в Москве, а слушать в Петербурге.
— Странно… гроза, молния… И ничего мы не знаем.
— Илья пророк на колеснице катается, — смеясь тихим смешком, сказала Липочка. — Лиза, а ты не думаешь, что Andre и Suzanne влюблены друг в друга?
— Это было бы ужасно. Suzanne тридцать четыре года.
— Любовь не разбирает… А ты?.. Сознайся, что Ипполит…?
— С ним приятно говорить.
— Он очень умный. Даже дядя его и Andre уважает. А ты… Ты неравнодушна к нему?
— Какие пустяки. Спатиньки пора… Ложись ко мне под одеяло. Теплей будет. Хочешь?..
Лиза спустилась с подушки, распахнула одеяло и покрыла им улегшуюся рядом Липочку.
— Как мы нагрели подушки. Жарко голове.
— Постой. Я свою дам…
— Ипполит… Что же… Ипполит, — зевая сказала Лиза. — Я не знаю… По-моему, глупости все это — любить… А славно, что завтра не надо рано вставать. А после, после завтра заутреня… Ты любишь заутреню?
Липочка ничего не ответила. Уткнувшись в маленькую «думку», она спала и тихо посапывала своим чуть вздернутым, задорным носиком.
X
В Страстную субботу точно какая-то особенная благостная святость спустилась над сырым, мокрым, блистающим солнечными лучами, с белыми просыхающими панелями Петербургом и тихо начала скользить, пробираясь по всем квартирам и забираясь в уголки человеческого сердца.