Когда Suzanne шла на свидание, она ожидала другого. Она ждала разбуженной, неудовлетворенной страсти. Мольбы о вторичном свидании, благодарного шепота, увещаний оставлять ночью открытою дверь ее спальни и жадного искательства новых сладостных минут. После вчерашнего — она ожидала новых попыток, более смелых… Так читала она в романах!!. О! Как она ему ответит!! Гордо, с достоинством и насмешкой. Он стал бы молить ее, она молчала бы долго и потом сказала бы ему о своем решении, показала бы папиросы и, гордая, встала бы… Он кинулся бы за ней и тогда, быть может… она простила бы его и полилась бы та песня любви, которой так давно ждало ее сердце.
— Что вам надо от меня? — кротко, со вздохом, сказала Suzanne.
Она еще ждала мужской ласки, мужского ответа на ее женский призыв.
— Suzanne, — жестко сказал Andre. — Будем логичны. Мы не романтики прошлого века и мы должны понимать сущность вещей. Вы знаете, я разочарован в жизни. Я вам не раз говорил, что ничто не привязывает и не влечет меня здесь. Напротив, желанна мне смерть. Вы мне сказали, что это потому, что я не знаю любви, что любовь движет всем миром и вне любви нет и жизни.
— Разве это любовь? — вздохнула Suzanne.
— А что же любовь? — желчно, с сарказмом, выкрикнул Andre, выпрямился на скамейке и прямо посмотрел на Suzanne. Лицо, закутанное вуалью, раздражало его.
"Тоже! Кокетка! — подумал он. — Прячет свои морщины и темные круги вокруг глаз. Прячет свой красный заплаканный нос"…
— Любовь, — начала Suzanne; в ее голосе послышались торжественные ноты. Порывистым движением она скинула вуаль и повернулась к Andre. Он видел все ее морщины, ее большие, обведенные темными веками, усталые глаза, ее покрасневший нос и опустившиеся щеки. О! какою старой она показалась ему в эту минуту! Как смешон был ему ее восторженный, таинственный шепот! Как гадка казалась вся жизнь.
— Любовь, — повторила она, — это горение двух сердец в одном сжигающем пламени…
— Вера есть уповающих извещение, вещей обличение невидимых, — в тон ей сказал Andre, и худощавое лицо его стянулось горькой складкой. "Глупая, старая институтка! Гувернантка, выросшая в детской, всю жизнь мечтавшая и никогда не осуществившая своей мечты!" Как человек к человеку, как христианин к христианину он не мог подойти к ней и подходил к ней лишь как самец к самке. Он быстро усвоил себе рассказ Благовидова о "неизъяснимом блаженстве" и искал его. Его не было. Его эстетическое чувство не было удовлетворено, за ним стояли стыд и страх вчерашнего, и в виски колотилась одна мысль: скорее, скорее бы кончить. Сердце было пусто давно, а пустое сердце не могло гореть.
— Andre, — сказала Suzanne с укором… — Грех, Andre. Вы помните, как мы шли по набережной и я говорила вам о любви. Я любила вас… Я люблю, вас, несмотря ни на что… Я все простила вам. У меня нет против вас злого чувства… Все, что вы ни делаете — мне все кажется прекрасным… Это любовь!
Нервным движением она отстегивала и застегивала свой маленький мешочек, и Andre видел в нем толстую коробку папирос, едва помещавшуюся в нем. Suzanne не курила. Значит, принесла для него. Andre показалось, что он будет иметь более независимый вид, если закурит. Он протянул руку и осторожно вынул коробку. Она не заметила.
— Suzanne, — сказал Andre холодно, — я просил вас прийти не для этого. Вы понимаете, что после того, что было вчера, нам трудно жить в одном месте, в постоянном общении, под наблюдением восьми пар глаз. Смешным мне не хочется быть. У нас все вызнают, все выследят… Одна Липочка чего стоит!.. Жандарм в юбке.
— Andre! — голос Suzanne звучал мольбою. — Andre, не наносите мне удара, которого я не заслужила!
— Я думал и о вас, Suzanne, — чуть мягче сказал Andre.
— Andre, я девушка. Я честная девушка, из хорошей семьи. Неужели вы… Я уже переехала от вас… Оставила письмо Варваре Сергеевне…
— Куда?
— Не все ли вам равно? — невольная кокетливая улыбка скользнула по губам Suzanne.
— Да, конечно, мне это решительно все равно, — сказал Andre. — Но как вы объяснили маме причину вашего отъезда?
— Я написала, что очень расстроились нервы от спиритических сеансов. Мне… страшно жить. Это правда, Andre, мне страшно жить… Я решила…
Она потянулась к сумочке и заметила отсутствие папирос. Бледное лицо ее стало еще бледнее, страшный испуг глядел из глаз. "Неужели она потеряла и кто-нибудь нашел… и курит… и умрет!.." — подумала она, но сейчас же увидела папиросы в руках у Andre и сказала, вставая:
— Andre, отдайте!
— Вы принесли их мне.
— Нет. Это я себе приготовила. Я прошу вас: отдайте!
— Давно ли вы стали курить? — насмешливо сказал Andre и лениво поднялся со скамьи.
— Отдайте, Andre. Я требую!.. Это нечестно… Вы украли их!
— Это становится забавным… Что вам эти папиросы?
— Andre. Молю вас.
Он протянул ей руку и сказал чуть в нос: До свиданья, Suzanne. Прощайте. Две параллельные линии никогда не сходятся. Отныне мы — две параллельные…
Острым, пронизывающим взглядом смотрела Suzanne в глаза Andre. Хотела проникнуть в душу его и рассмотреть, что там. Холодно было худощавое замкнутое лицо, и скорбная складка резче легла вдоль щеки.
— Прощайте, Suzanne!
Она до боли любила его и до боли ненавидела. "Пусть умрет, — серым трусливым зайцем прометнулась мутная мысль, — пусть умрет".
Краска прилила к лицу, и лицо ее стало коричневым. Каждая жилка дрожала в ней от волнения, гул стоял в ушах, она сама не чувствовала себя. Точно это была не она, а другая, страшная женщина, совсем ей незнакомая…
— Andre, — сказала она глухим голосом и не слышала себя, — я заклинаю вас: отдайте папиросы!
Andre положил коробку в карман и иронически улыбнулся.
— Беру на память о вас, Suzanne, и буду хранить, как святыню!
Она резко повернулась и пошла по дорожке. Влажный песок расступался под ее неровными, то торопливыми, то медленными шагами. Она шла, не видя куда, и светлая шляпка нелепо колыхалась на ее голове. Со спины, с ее худыми лопатками и очень тонкою талией, она казалась еще старше. Andre смотрел ей вслед.
"Фатальная женщина, — подумал он. — В ней что-то есть не от мира сего, если только существует какой-то мир, помимо здешнего".
Andre криво усмехнулся… "Что-то есть… Нездешнее… Фатальная женщина!.. Женщина… "шикрокобедрый, низкорослый, коротконогий пол могло назвать прекрасным только раздраженное чувственное воображение мужчины…" — вспомнил он из Шопенгауэра… — Я выше этого!.."
Он долго бродил по Михайловскому саду, ни о чем не думая. Когда он вернулся домой, няня Клуша таинственно передала ему запечатанное сургучом письмо.
— Посыльный принес, — прошептала на, — наказывал с рук на руки передать.
Andre хмуро взял письмо. На нем карандашом был написан адрес и крупно стояло: "Няне Клуше. Передать Andre. В собственные руки".
Он пошел в свою комнату. В углу за столом сидел Ипполит и зубрил. У него завтра был экзамен.
Andre сел к своему столу, развернул все ту же геометрию. Открылась опять на том, что две параллельные никогда не сходятся.
Осторожно, тихонько вскрыл конверт.
Нервным почерком было написано:
"Andre, умоляю всем святым!.. Папиросы отравлены!.."
Саркастическая улыбка скривила его губы. Andre не сомневался, что Suzanne хотела его отравить. Он долго думал, потом медленно, стараясь не шуметь, разорвал записку и конверт пополам, еще и еще, разодрал на крошечные клочки, перемешал в руке и подошел к раскрытому окну. Было тепло. Ветер завивал пыль на дворе, куры бродили по куче в мусорном ларе. Звонко пел светло-желтый с черным, отливающим в зеленое хвостом петух. На дворе не было никого. Andre бросил кусочки бумаги, и они закружились по ветру, стали падать в ларь, полетели через желтый деревянный забор соседнего дома. Куры жадно бросились на них и стали клевать, затаптывая в навоз. Andre самодовольно улыбнулся.
Ему казалось, что он стал выше ростом, старше, важнее… Ему стало жаль Suzanne.
XXVII
За два дня до Троицы Кусковы переезжали на дачу. Для детей… Михаилу Павловичу, занятому ежедневной службой, без каникул, было не до дачи. Но дети поправлялись на свежем воздухе, набирались сил и это был обычай всех петербургских семей покидать на лето душный Петербург, с его раскаленным асфальтом, известкой, пылью и навозными ямами, и уезжать в деревню на дачу.
С первого года замужества Варвары Сергеевны — каждую весну, — дача была ее заботой. Они жили сперва на прекрасных дачах в Петергофе и Стрельне, со стеклянными балконами, старыми таинственными садами, с барской мебелью… Но прибавлялась, росла семья, уменьшались доходы, и они перекочевали сначала в Удельную, потом в Парголово и Коломяги. Дачи нанимались уже без мебели, с голыми стенами из барочного леса, с щелявыми жидкими переборками из тонких досок, заклеенных продранными обоями.
Теперь они ехали в Мурино, за Лесным. Сообщение с Лесною конкою поддерживал тяжелый дилижанс «кукушка», или "двадцать мучеников", за сорок копеек лениво тащивший пассажиров по каменной дороге восемь верст до Муринской церкви.
В день переезда встали в пять часов утра. Туман клубился над городом. Варвара Сергеевна и няня Клуша, стоя в столовой у окна, глядели на мокрые крыши и гадали: поднимается туман кверху или опускается… Бели опустится — будет для переезда хорошая погода.
— И, матушка барыня, — говорила няня Клуша, — хорошая будет погода. Была бы худая — самоваром бы пахло… А чу! — и не пахнет совсем… Глянь, и камень на дворе мокрый… Опять и голуби гулькают. Они зря не станут гулькать — знать, солнышко чуют. Доедем, барыня, Бог даст, без дождя.
— Будить пора, нянька, детей.
Да встали уже… Федор Михайлович кота свово в корзинку увязывают, чтобы не убег, как в запрошлом годе.
То-то греха было. Очень уже Карабас беспокойный стал. Чует, что на дачу едут. И Дамка, ишь, так и не отходит от вас… Боится, чтобы не забыли.
— Кухонную посуду, няня, уложили?
— Всю… Ахти, барыня!.. Вот, гляди, и забыли таз-то медный… Баринов… так ведь и остался бы! Ну, как варенье варить задумаем, а его нет… Возьмите его у барина в кабинете.
— Сейчас принесу его, нянька…
Чай пили сонные, вялые. Едва допили, унесли самовар и посуду укладывать в корзины с сеном.
По всей квартире валялись мятая газетная бумага и клочки сена. Мебель была сдвинута в беспорядке, что «брать» и что "не брать".
— Федя, Липочка, Лиза! Да наблюдайте вы, ради Бога, — говорила Варвара Сергеевна, — совсем я без памяти стала. А теперь без Suzanne, боюсь, все напутаю… Ломовые придут, все потащут без спроса: им все одно. И будет как в третьем годе — гостиный диван увезли, а Мишину кроватку забыли… Миша-то смотрит, приехали или нет возы? В семь часов обещали, а уже четверть восьмого…
Но ломовые приехали. Две подводы, одна с ящиком синего цвета, другая платформой, запряженные рослыми красивыми лошадями, стояли на дворе у подъезда, и двое таких же рослых, сильных и могучих, как их лошади, мужиков, какие, кажется, только и родятся в России, атлетического вида, в красной и розовой рубахах, в черных жилетках, с нашитыми на спине мешками из грубого холста для переноски тяжестей, с крюками за поясом и с веревками, задавали лошадям сено. Федя был подле с хлебом и солью для лошадей.
— Послушай! Она не кусается? — спрашивал он, осторожно приближаясь к громадной лошади, казавшейся еще больше от широкой, тяжелой, темно-синей дуги, расписанной золотом, зелеными листьями и розовыми цветами.
— Ничего… Не тронет. Она хлеб-то любит!
Варвара Сергеевна в легкой мантилье появилась на крыльце.
— Федя! Федя! Не подходи! Это злые лошади! — кричала она.
— Не бойтесь, барыня, не тронут.
— Брезенты-то взяли?
— Да зачем брезенты, коли погода хорошая?
— А ну, как дождь?
— Ничего. Рогожами хорошо укроем.
— То-то рогожами!.. Я когда нанимала, так сговаривалась, чтобы брезенты непременно были.
— Да авось без дождя.
— Авось… То-то у вас все авось… А пойдет дождь, все матрацы помочит. На чем спать?..
— Вещи-то готовы? Брать можно? — спросил примирительно мужик с красивой русой бородой.
— Готовы, давно готовы, — бойко ответила Феня, одетая по-дорожному в шляпке, черной легкой мантилье и с зонтиком в руках, ставя небольшой сундучок на подводу.
— Это что ж? Ваше, что ль?.. Вы погодите, мы распределим все аккуратно… Как следовает.
XXVIII
По квартире ходили, громыхали тяжелыми сапогами ломовые, наполняли комнаты крепким мужицким запахом махорки, сапожной смазки, рогож и пота, поднимали тяжелые ящики с кухонной медной посудой, кряхтя, взваливали на спину, сгибались и медленно шли, чуть приседая в коленях по лестнице.
— Этот, пожалуйста, осторожнее, тут посуда, — говорила Липочка.
— Не сумлевайтесь, барышня.
— Когда увязывать-то будете? — спрашивала Варвара Сергеевна, неутомимо ходившая то на двор, то на квартиру и наблюдавшая, (что б) чего-нибудь не забыли.
— А вот все потаскаем, прицелимся, что куда класть, и враз погрузим.
— Вы ножки-то столам не поломайте да на диван, оборони Бог, чего тяжелого не поставьте, — говорила няня Клуша.
— Ну, мама, — сказал Ипполит, в фуражке и шинели входя в гостиную, мы с Andre поедем. Мы раньше в Ботанический сад, а потом с четырехчасовым дилижансом — на дачу. Ты посмотри, чтобы бумагу для гербариев не забыли.
— А завтракать как же?
— Да мы без завтрака.
— Что вы, оголтелые! Разве можно так! Погодите, я вам булки с сыром и маслом намажу. Да фуражку сними, нехристь. Образа тут.
Ипполит снисходительно улыбнулся и снял фуражку.
— A Andre и проститься не зайдет?
— Не навеки же, мама, расстаемся.
— Ох! болит у меня сердце за вас. Умные стали!
— А разве, мама, плохо быть умным? — смеясь, сказал Ипполит.
— Да только не слишком. Когда ум за разум зайдет — хорошего мало.
— Мама! Мама!.. — Федя, румяный от работы, вбежал к матери.
Он помогал ломовым и носил вниз буковые стулья.
— Я понесу клетку с птицами. Они уже погрузили мебель.