— Ванг-Ши-Тзе, — переводил Кудумцев, — рад дать приют в эту страшную непогоду господам офицерам и солдатам, но он просит, чтобы никто не заглядывал в фанзы, где помещаются женщины.
— Хо! — как бы подтвердил перевод Кудумцева Ванг-Ши-Тзе.
Петрик положил руку на плечо китайца и тем ломаным русско-китайским языком, каким всегда говорил с манзами, сказал:
— Русски солдаза шанго! Китайска бабушка нет — ходи… Тунде?
— Хао! хао, — закивал головою старый китаец.
По его знаку домоправитель, толстый высокий круглолицый китаец с полными щеками — голова точно кегельный новый шар, — пошел с лампой вперед. Узкие двустворчатые двери с резьбою распахнулись и хозяева, а за ними Петрик и Кудумцев вошли в длинную фанзу. Она была ярко освещена висячей лампой с горелкой гелиос. В ней стояло душное тепло. Пахло дымом гаоляновой соломы: разогревали каны. На них, поверх соломенных циновок были постланы тонкие синего сукна плоские матрацы и наложены суконные китайские вальки-подушки.
Петрик скользил намокшими сапогами по плетенкам из соломы. С его одежды текла вода.
В глубине фанзы была узкая дверь. По ее сторонам стояли шкапики черного дерева с красивой резьбой. На одном невысокое изображение какого-то изваянного из бронзы бога. Перед ним на тарелке лежали белые хлебцы, в горку пепла были воткнуты тонкие угасшие свечи и в вазочках были пыльные бумажные цветы — домашние пенаты, охранявшие покой дома. На другом шкапике было зеркало и какие-то шкатулки и фарфоровые безделушки. На этот шкапик домоправитель поставил лампу и она отбросила большие и страшные тени от людей на желтоватые бумажные окна в частом резном переплете.
Слуги Ванг-Ши-Тзе принесли грязноватые, стеганые на вате халаты, чтобы было что надеть, пока просохнет на канах промокшее платье.
— Он говорит, — объяснял слова китайца Кудумцев, — что сейчас растопит жарко каны… Нам подадут чай. Если что нужно для сотни — свинью, или сена и зерна — он охотно продаст.
Ванг-Ши-Тзе кивал головой: — "хао!.. хао!"..
Кудумцев с помощью манзы-слуги стягивал намокшее платье и сапоги. Пришел его вестовой с вьюком, разложил белье и одежду по кану. Китайцы ушли. Кудумцев — голый, обросший черною косматою шерстью — накинул на плечи китайский халат и растянулся на нагретом кане.
— Прямо блаженство, — сказал он. — Как после бани на русской лежанке. А ты что же, Петр Сергеевич?
— Я еще пойду посмотреть, как устроилась сотня.
— Охота! Устроятся и без нас, — потягиваясь сильным, мускулистым телом и крякая, сказал Кудумцев. — Ты все пограничника нашего на российского солдата ценишь. Тут наша служба его так обломала — везде приспособится… Поди еще и к китаянкам заглянет.
— Этого еще недоставало! — недовольным голосом проворчал Петрик.
— Тебе что, Петр Сергеевич. Ты человек женатый… Тебе нас не понять! Китайская мадама не трогать! Вот оно как!
— Неужели ты, Анатолий Епифанович, этого не понимаешь? Или ты шутишь!.. Тогда, прости, твои шутки неуместны!
— Откровенно говоря, — не понимаю, — Кудумцев с хрустом расправил свои кости, весь выворачиваясь из халата. — Я бы и сам… Славно-то как после такой-то бани!..
Вот так, в этом распахнутом халате… Грязноват маленько, так зато мягкий какой?!..
Понимают семейное дело китайцы… Да так бы вот голый — и скользнул бы по галерейке к их левой фанзе… То-то там переполоху!.. А ведь, поди, там не одни седые бабушки с прокуренными черными зубами и седыми косицами на лысых черепах.
Поди, есть и молоденькие с размалеванными щечками и черными чолками на лбу…
Попетушился бы я там!.. Они-то до белого мяса, я думаю, куда как охочи!
— Ты это так рассказываешь, точно бывал там, — сердито сказал Петрик.
— Бывал, не бывал, — быль молодцу не в укор. Китайская любовь — не плохая любовь. В ней тоже и смех, и поцелуи… и слезы… Немножко множко, пожалуй, слез… Да ведь и то — любовь на полчаса. Ты не позволишь тащить же свой китайский предмет в казарму.
Петрику был неприятен этот разговор, и он пошел к дверям.
— Ты никогда не думал, Анатолий Епифанович, о последствиях такой любви?
— Последствия меня не касаются… Мне надо же иметь какое-нибудь удовлетворение в этом диком краю… Я хочу!.. Ты понимаешь это, Петр Сергеевич?.. Я… я… я хочу… Ведь для меня-то: я — это все!
— Если так смотреть?.. Если я — это все?.. Если все можно — то можно дойти до такого состояния, до какого дошел тот страшный злодей на Шадринской заимке.
Петрик открыл дверь в сени.
— Пожалуй… да… можно, — гибко садясь на кане и охватывая руками голые колени, сказал Кудумцев.
— Ты что же?… Его оправдываешь?… Ты понимаешь его?..
— Я думаю… там был наш русский религиозный садизм… Это похуже еще еврейского употребления крови… И кроме того… В этом я уже никак не сомневаюсь… Там было… Там было… Ты, Петр Сергеевич, знаешь, что такое "хи-хи-хи"?..
Ранцев пожал плечами и вышел из фанзы.
ХVII
Все тот же ровный, крупный дождь продолжал лить с неба. С крыш фанз шумели водяные потоки. Под сараями светились китайские фонари. По случаю летнего времени — старый урожай был израсходован — новый еще не собран — сараи были пусты. Там были уже протянуты коновязи. Мерный хруст раздавался оттуда. Лошадям было задано сено. Седла, амуниция, винтовки — все было сложено и составлено согласно с уставом. Часовой и два дневальных в мокрых накидках были при лошадях.
— Когда сменяетесь?
— Их благородие, поручик, сказали, как немного обогреется и просохнет смена, так и подменят.
— Хорошо… Где поручик?
— Вот в этой фанзюшке.
Солдат указал на большую длинную постройку, ярко светившуюся бумажными, широкими окнами.
Ранцев вошел в фанзу. В ней было парно и дымно, как в бане. И, как в бане, в ней копошились голые люди. На протянутых веревках раздевшиеся донага солдаты развешивали рейтузы, сапоги и белье. В сенях, при тусклом свете масляной лампы, голый кашевар в накинутой на плечи серой, колом торчащей шинели разделывал подвешенную за задние ноги тушу молодой свиньи. Во вмазанных в печь чугунных котлах закипала, дымясь паром, вода.
Похилко, в шинели как в халате, босой, появился из фанзы.
— Что готовите? — спросил Петрик.
— Сейчас чаем с китайскими лепешками ребят напоил… А на ужин похлебка свиная с чумизой… Всего манза отпустил. Такие хорошие люди!
— Чтобы за все было заплачено. Спроси счет.
— Понимаю.
И, вспоминая бывший сейчас разговор с Кудумцевым, Петрик строго добавил.
— И чтобы ханшина не трогали!
— Сами понимаем, ваше благородие… Разве можно!
Весь мокрый и точно дымящий в облипшем и ставшем тесным кителе, показался Ферфаксов.
— Спасибо, Факс. Все в порядке… Пойдем… нам хозяин сейчас чаю даст.
И, обращаясь к Похилко, Петрик строго добавил:
— Чтобы никто не смел заглядывать к китаянкам.
— Да что вы, ваше высокоблагородие, — точно возмутился Похилко. — Будто первый раз!.. Мы себя соблюдаем… Сами, чай, жен по домам пооставили… Очень даже мы это понимаем…
Когда шли по мокрым плитам под шум дождя и водяных струй, Ферфаксов говорил Петрику:
— На счет этого ты, Петр Сергеевичу можешь быть спокоен… Наши солдаты Бога не забыли… Да и я им разъяснял… Им это и в голову не придет.
"Кудумцеву, однако, пришло", — подумал Петрик, но ничего не сказал и вошел в фанзу.
На кане стоял четыреугольный низкий стол и на нем поднос с чашками и тарелками с миндальным печеньем. Кудумцев, завернувшись в халат, спал или притворялся спящим.
Байдалаков в одной шинели ожидал своего командира, чтобы помочь ему раздеться.
Петрик лег, подложив под голову седло. Байдалаков, забрав его мокрое платье и сапоги ушел. Ферфаксов в сером китайском халате стоял у коптящей догорающей лампы спиною к китайскому богу и крестился, молясь. Тень от него прыгала по окнам, принимала причудливые формы и скрывалась, когда Ферфаксов становился на колени.
Петрик согревался и просыхал, лежа на нагретом кане. Сон от него бежал. Он думал о Валентине Петровне, о Насте, об Одалиске, которую он не забыл навестить и устроить в теплом углу сарая.
"Прав ли я, осуждая Кудумцева?", — думал Петрик. "У меня есть свой угол, свое семейное счастье. Мой служебный долг скрашен ласкою милого моего Солнышка. А он?"…
И сейчас же вспомнил Похилко и солдат.
"Они выше нас, потому что проще и ближе к Богу… Но, если им заменить Бога «богородицею» с красной удавкой?.. Если они станут такими же неверующими, как Кудумцев? Что будет тогда?"… И думал о Боге как о какой-то удивительной, благостной Силе и чувствовал себя крошечным, маленьким, но этою Силою хранимым. И тихо, про себя, стал шептать на память вечерние молитвы. …"Ты бо еси Бог наш, и мы людие Твоя, вси дела руку Твоею, и имя Твое призываем"…
Хотел читать "милосердия двери", но точно что свернулось клубком в голове его, как сворачивалась Ди-ди, укладываясь спать, и сладкий покой охватил его тело. Он забылся крепким сном.
Лампа, навоняв керосином, вспыхнула красным пламенем и погасла. Черная дымная струйка вознеслась к потолку. В фанзе стало темно. В темноте безшумно укладывался Ферфаксов. Он лежал долго с открытыми глазами, точно к чему-то прислушивался. Он смотрел, как прояснели и точно выплыли широкие бумажные окна.
Прислушался еще раз: было тихо. Дождь перестал. В стеклянный маленький глазок в узорном окне серебряная заглянула звездная ночь.
ХVIII
Утром, пока поили и кормили лошадей, чистили и седлали, офицеры в фанзе пили чай.
На противоположном кане сидели Ванг-Ши-Тзе и его домоправитель. Они курили трубочки с длинными тонкими чубучками и обменивались короткими фразами. Петрик с Ферфаксовым осмотрели сотню и убедились, что все исправно. Ферфаксов и Похилко остались подсчитать, что надо заплатить китайцу и заготовить расписку "о благополучном квартировании", Петрик вернулся в фанзу.
Кудумцев в просохшем кителе и при амуниции разливал поданный манзою-слугою чай.
— Петр Сергеевич, садись. Я налью тебе покрепче. Эх, жалко лимона нет.
— У меня есть в суме морс. Байдалаков, дай баночку, что барыня давала, — сказал Петрик.
Прекрасное солнечное утро, освеженный вчерашнею грозою воздух его опьянили. Он чувствовал себя бодрым, готовым к работе. Он кипел желанием скорее приняться за поиски.
— Так ты не знаешь, что такое "хи-хи-хи"? — капая тягучие черно-вишневые капли морса в чашку, сказал Кудумцев.
Петрик, молча, пожал плечами.
— Интеллигентская, знаешь, ухмылочка… Скепсис. Ты учился в корпусе — с дворянскими, офицерскими детьми… Ну, а я был в гимназии с теми, кого наши дворянчики окрестили "кухаркиными сыновьями". Вот когда я узнал, что такое классовая рознь. Откуда только брались у нас такие типы!? Помню — одного звали Мустанг, другого Будило, а то был еще Крюк… Сидели по два года в классе, поступили поздно. Они были юноши, почти взрослые — мы дети. Признавали они только физическую силу. Кулаки — пуд весом… И били они малышей смертным, нещадным боем — за то, что мы дети помещиков… В деревне нас не трогали. Там дети и парни Бога помнили, старших почитали… Зато, когда эта самая деревня являлась в гимназию и нюхала просвещение — первое, что отметала она — религию и уважение к старшим. Только физическое воздействие и признавали. Их и воспитатели боялись. Вот когда я и услыхал это подловатое с присвистом, подслуживающееся хаму хихиканье, что и назвал тогда — «хи-хи-хи»… Помню — Мустанг и Крюк стали избивать одного дворянского мальчика… не буду его называть… все равно… Мустанг поставил его между коленями, а Крюк кулаками бил его по вискам… до обморока. Делали это так: здорово живешь. Я вступился. Я был сильный, ловкий — раскатал обоих. На шум драки пришел воспитатель. "В чем дело?" — Мы молчали. Молчал и тот, избитый Мустангом и Крюком мальчик. Виновным оказался я. И, когда вели меня в карцер, я первый раз услышал это страшное, как змеиный шип и архи-подлое интеллигентское "хи-хи-хи"!.. Это угодливо, чтобы подлизаться к тем, кто его избил, смеялся избитый мальчик… Смеялся надо мною — кто его спас от мук, может быть — от смерти! Вот когда я понял, что никакого Бога нет.
— При чем тут Бог? — тихо сказал Петрик.
— Да ведь тот мальчик-то… в Бога верил… Маменькин сынок был… Ханжа…
Тихоня… Ну, а еще… После японской войны был я в отпуску — в Петербурге. Там забастовки, манифестации, словом, безпорядки. В столице я первый раз — достопримечательности осматривал. Зашел в Казанский Собор. Идет богослужение.
Слева, перед чудотворной иконой, прямо костром горят свечи и лампадка теплится в драгоценном хрустале. Толпа народа. Я думаю, сот несколько человек было. Чинно, благостно все. В толпе есть офицеры… Может быть, и солдаты были. Все — верующие, Русские люди. И вдруг шумно, с хохотом и вот этим-то подхихикиваньем, этим-то ядовитым «хи-хи-хи», вваливается человек двенадцать интеллигентской молодежи. Студенты, гимназисты, ну и… девчонки с ними какие-то. В шапках…
Растолкали толпу… Идут прямо к иконе. И какой-то в шапке, лохматый, кудри до плеч, похоже, что жид, по бархатом обитым ступенькам к лампаде… и раскурил папиросу… И толпа ахнула… И никто, понимаешь, никто не вытолкал их в шею, морды им не набил. А девица, курсистка, что ли, какая, так звонко засмеялась — «хи-хи-хи». Когда я выходил из Собора, — я слышал, в толпе говорили: — "если сама Владычица не заступилась за себя, что же мы, грешные люди, могли сделать?"…
Ты понимаешь, Петр Сергеевич, что это паршивое «хи-хи-хи» великую веру шатает…
Так уж лучше не верить.
Последовало продолжительное молчание. Петрик, опустив голову, задумчиво мешал рукояткой ножа в железной кружке чай. Кудумцев курил, пуская частые клубы дыма.
— Вот так же, — неожиданно сказал он, — было и на Шадринской заимке.
— Что… На Шадринской заимке? — спросил, поднимая голову, Петрик.
— Я не знаю, что там разнюхает этот Пинкертон в пенснэ… От него тоже интеллигентским неверьем пахнет, а мне, с детства знакомому с варнаками, это дело ясно.
— Ну?
— Ты слыхал — Факс рассказывал — жил-был богобоязненный разбойник… Старовер притом… Когда Факс у него ночевал — курить ему не разрешалось… И Факс слушался… Он ведь не интеллигент… Он "среднего образования". Университета не нюхал… Александровского военного училища. Из «юнкарей»… Да какой!.. Он бывало, в кумирню китайскую входит — шапку снимет… Всякая вера достойна, мол, уважения… Ну и помнишь, говорил Факс, — пришел, — а там накурено…
Табачищем воняет, и человек рыжий и с ним две девки… Ты понимаешь, — как это все важно… Сдвиг-то какой!.. Ведь это Монблан спустился в пропасть! Как же это Шадрин-то позволил?.. Ну, так я тебе литературу напомню. Помнишь, в «Идиоте» Достоевского — Настасья Филипповна и купец-старовер Рогожин. Ну, так вот и к Шадрину явилась такая же Настасья Филипповна — тоже женщинка с надрывом, с истерикой и обожгла его пожаром страсти всего. Только покрупнее, посовременнее Настасьи Филипповны… Настасья Филипповна-то Рогожинские сто тысяч в огонь бросила, да как газетная обложка-то обгорать стала, так она ее каминными щипцами вынула и потушить дала. Ну, эта-то, поди, не то, чтобы ста тысячам сгорать дала, еще и щипцами самый пепел бы растерла. Ей все равно… Она, кабы могла — и самое Россию, на каком ни на есть громадном костре, спалила бы!.. Вот она какая!..
Явилась и стала смущать. Он-то, Шадрин, по словам Факса — бабник… А тут пришла интеллигентная, образованная, поди, тонкая, изящная, обольстительная… И Бога-то нет, — а как поняла, что такой человек, как Шадрин, без Бога никак не может — так она сама ему богородицей стала. А хочешь обладать мной — смотри вот красный снурочек — обладай, а потом задушу… И при ней, значит, это уже так водится, какие-нибудь тоже изуверы, вот этакие Мустанги, Будилы, да Крюки, — и тоже с ухмылочкой. Это тот рыжий, кого видал Факс, — он, поди и давил, — ну и девица — без нее нельзя — надо кому нибудь богородицу-то обслуживать… Ну и вот драма… Она, может, и не один месяц назревала, а вырешилась позавчерашнею ночью… Значит: — "я тебе докажу, что твои боги, что стоят в божнице, ничто"! и вот давит свою служанку… А та еще и петлю на себя надевает. Ручки целует…
В ней тоже это «хи-хи-хи», экстаз этот сидит. А потом потрошат ее и ставят в киот. Ты Шадрина-то при этом видишь? Поди, глаза вылупил и сразу поверил, что человек произошел от обезьяны и никакого Бога нет. От всей этой крови, от всего этого могущества ее — он так распалился, что и сам полез на женщину-то эту. Ну, а она — и его удавкой… Он сильный — бежать бросился, да в дверях его и додушили. Вот оно как было… Никакого тут Пинкертона в пенснэ не надо!.. Просто знать эту каторжную психологию изуверов.
— Ну, хорошо, а китайцев-то зачем же они убили?
— Чтобы свидетелей не было. Тела их свиньям бы скормили, или так разбросали бы, да вишь ты — одному бежать удалось… Вот тогда и они испугались. Эти-то самые «хи-хи-хи» куда как горазды мучить других, ну а сами на расчет очень жидки.
— Значит, все-таки, они тут, где-нибудь… И я их найду! — сказал Петрик.
Ванг-Ши-Тзе и его домоправитель встали с кана и с церемонным поклоном вышли из фанзы.
— Не думаю, что найдешь. Им сам дьявол поможет.
— Еще вопрос… Все то, что ты сказал, — все это неправдоподобно, но именно в самом своем неправдоподобии может быть скрывает ужаснейшую правду… Но откуда же взялись эти люди? Как попали они именно на Шадринскую заимку?