Валентина Петровна такое рабство оправдывала. Что было в нем худого? Все были счастливы услужить своей госпоже. А не все ли равно быть счастливым свободным, или зависимым. Дело в счастьи, а не в свободе.
И так прошло незаметно два года. Время не знает остановки. Его поступь неизбежна.
И тогда, когда жизнь на посту утряслась, потеряла новизну, — тогда стала Валентина Петровна замечать оборотную сторону медали. Стала сознавать, как права была она, когда, гуляя по полям и глядя на причудливые горы, сказала с тоскою, что этот вид ужасен, потому что он на многие годы… на всю жизнь.
Тогда, осмотревшись в наладившейся жизни, она вдруг сознала, что ее новая жизнь, ее положение «офицерской» жены и матери на этом далеком посту — просто… тоже ужасно… Тут, впрочем, было и другое. «Военная» барышня — она, оказалось, не знала, что такое военная жизнь.
IV
Валентина Петровна родилась в казарме, на Западной границе в местечке Захолустный Штаб. Она воспитывалась в Петербурге, в Патриотическом институте и ездила каждое лето к отцу в казарму Захолустного штаба. По окончании института она почти шесть лет прожила при родителях, ожидая жениха. И ей казалось, что она военную жизнь отлично знала.
Даже времена года у нее различались и отмечались по полковому расписанию. Пришли новобранцы — и говорят: — "ну, вот и зима наступает". Стал ее любимый папочка отлучаться, делать смотры молодых солдат, испытания разведчиков, экзамены полковой учебной команде — значит: весна на носу. Лето делилось на три части — период эскадронных учений, период полковых учений и общекавалерийский сбор — папочка с полком уходил недели на три из Захолустного Штаба. Маневры отмечали осень, а там и опять: новобранцы — значит, зима!
И все это для Алечки было весело. По всякому случаю гремела музыка, пели песенники и нередко широкий большой «загул» в собрании сопровождался рассказами о том, кто, что сделал. Лошадь вводили в собрание, и корнет Мазараки прыгал через нее, как через деревянную кобылу… Чего не делали!.. В офицерских собраниях бывали балы, семейно-танцевальные вечера и любительские спектакли.
Гарнизон был маленький, — однако, все-таки пехотный полк, конная батарея и папины уланы… И кругом были войска. В коляске четвериком ездили в гости к гусарам, к донцам, к драгунам. Танцевали кадриль, вальс, мазурку, па-д-эспань, шаконь…
Алечка помнила и тревоги. Папа за обедом скажет: как бы сегодня тревоги не было?
И Алечка бежит в гарнизонный сад и шепнет "по доверию" какому-нибудь другу-корнету, или кому-либо из своих «мушкетеров» — "папа сказал: — тревога будет".
И под утро зарокочут красиво трубы, играя сигнал «тревога» — и пяти минут не прошло — их полк выстраивается на гарнизонном поле. Скачут эскадроны.
Алечка в ночной рубашке и темной кофте, кутаясь в оренбургский вязаный платок, прижавшись носиком к стеклу окна, высматривала — чей эскадрон будет первый.
После тревоги бывало ученье, или маневр накоротке — и с музыкой и песнями шли по домам.
И, когда в институте читала Алечка — «Ревизора» Гоголя, смеялась: "музыка играет, штандарт скачет". Она видала, как скакал штандарт, слыхала бодрую полковую музыку.
Не трудной, не тяжелой, а веселой казалась ей военная служба. Маленький гарнизон не страшил. Солдат она любила, как родных, офицеры были — друзья. С таким представлением о службе она приняла предложение Петрика и согласилась жить в Ляо-хе-дзы.
И первый год, когда были частые поездки в Харбин, а потом роды и кормление ребенка — она ничего не замечала. Было иногда скучновато. Мало было офицеров — Кудумцев да Ферфаксов… Не слышно было о балах и семейных вечерах, не готовили спектаклей, но все-таки было сносно.
Но, когда приехала с Настей и амой и прочно, семейно, вселилась на пост — тогда стала замечать, что в службе ее мужа было нечто, чего она в Захолустном Штабе не примечала. Так же, как и в полку ее отца, и тут приходили новобранцы, начиная зиму, и те же были ученья и те же были команды. Но вдруг, — то вся сотня, то один, два взвода срывались и уходили на день, на два, на три в горы.
"Гоняли хунхузов". — Это и была — служба. Первый раз, когда так ушли, и ушел ее Петрик — она с волненьем, но волненьем еще не страшным: "гонять хунхузов" ей не казалось опасным — ожидала мужа. И раньше, чем пришла сотня — пришли слухи.
Бог их знает, как, каким ветром долетели они до поста раньше сотни. Прибежала Таня, взволнованная, возбужденная и ликующая.
— Барыня, что я вам скажу… У наших была перестрелка. Много Китая, сказывают, убили… И наших двоих убитых и одного раненого везут.
— Да кто сказал?
— Александр Иванович, манза, провизию привез, так на кухне сказывал. Таково-то страшно! Храни Бог Петра Сергеича-то! — но сама была — вся один восторг.
Валентина Петровна села у окна, откуда была видна дорога, уходящая в горы. Под вечер показалась сотня. Она шла мирно и спокойно. Шли песенники. Перед ними ехали Петрик на Одалиске, Кудумцев на англотекинской Джемме и Ферфаксов на большом гнедом, простоватом Магните. Сзади шел белый строй монголок. Бунчук звенел бубенцами, блистал медным убором, развивался пестрыми мохрами и лентами.
Все было благополучно. Соврал Александр Иванович. Но почему же у нее так сильно и неровно билось сердце? Она бежала в прихожую и ждала Петрика на площадке. Он — такой педант! — пошел раньше на конюшню — посмотреть, как убирают лошадей.
Внизу, где квартиры холостых офицеров, стали слышны голоса. Это Кудумцев и Ферфаксов пришли. Эхо отдавало по пустой, каменной лестнице без ковров.
— Я тебе говорю, не менее шести их свалили. Я одного славно положил, — сказал Кудумцев. — Сам видел, как понесли! Будут знать.
— Ты думаешь, Лаврентьев выживет?
— Навряд-ли. В живот. Их пуля сам знаешь какая! Из фальконета… — Они скрылись в своей квартире.
Валентина Петровна бросилась к окну во двор, Александр Иванович соврал. Убитых нет. И раненый только один — Лаврентьев. Длинные носилки качаются между двух лошадей, на них накрытый с головой шинелью солдат. Фельдшер ехал сзади.
Вот оно что значить: "гонять хунхузов!" Они — убивали… "Шестерых пронесли. Я сам видел"… Но… и Петрик мог быть так же убит, или ранен, как ранен Лаврентьев!..
Совсем другая тут была служба. Тут убивали… И Петрик…
Но почему в эту ночь ласки Петрика казались ей особенно сладкими и с бурною страстью она отдавалась ему?
Или… между страстью и смертью есть что-то общее?.. И тот, кто дерзает убивать, имеет больше прав на женщину?
Какая жуткая мысль!.. А в животном мире?
Драки… бои самцов?..
V
С этого дня совсем иначе стала смотреть Валентина Петровна на все окружающее.
Все приняло другую окраску. Все стало: страшным.
Лаврентьев на другой день к вечеру в страшных муках умер. Его хоронили на постовом кладбище. Как много было там могил!.. И все: — «убит»… "скончался от ран"… "убит"!
Вот она: военная служба!
В день похорон вечером Валентина Петровна и Петрик ездили кататься верхом. Она первый раз была на Одалиске — и как этим гордилась! — он на Мазепе.
От стройных раин на железнодорожном переезде ложились длинные синие тени. Листья карагачей и груш в китайской деревушке висели неподвижно. Вечер был тихий и жаркий. Безобразные китайские дети с круглыми вздутыми животами красно-бронзового цвета с грязевыми потеками бежали за ними, прося милостыню — "ченна мею!.. денег нет… ченна мею"… Они были отвратительны, но их было жалко.
Валентина Петровна обратила внимание на то, что Петрик был без оружия.
Щегольской стик, — ее подарок — только и был у него в руке: "для стиля".
— Петрик, ты не боишься… так?.. без револьвера?
Он засмеялся.
— Чего же мне бояться! Я — русский офицер.
— А хунхузы?..
— Хунхузы!.. Никогда они нас тронуть не посмеют.
— А… меня?.. Я так часто остаюсь одна… А Настеньку?
Он продолжал смеяться. Горд и полон задора был его смех.
— Нас тронуть?… Не посмеют никогда! За это им такое мои пограничники пропишут!..
— Но бывали же случаи… Мне Александр Иванович говорил: детей крали… хунхузы…
— Да… крали. Китайских. Богатых купез, чтобы выкуп содрать. Тут, моя милая, безопаснее, чем в любом Париже.
И тронул по мягкой пыльной дороге галопом. Они поскакали.
Но она не забыла этого разговора. Петрик ее не успокоил. Теперь она так ясно вспомнила страшную рожу бога полей и его выпученные глаза. Не зря он такой страшный. Она с тревогой смотрела на лиловевшие горы и темные леса по их скатам.
Они таили опасность.
К скуке однообразного существования прибавился страх. Она поделилась своими чувствами с Ферфаксовым — он ей казался проще Кудумцева — и Ферфаксов отнесся к этому так же, как и Петрик.
— Помилуйте, командирша, — это же неслыханное дело, чтобы они на нас напали. Я их знаю.
И точно: он их знал. Он с Берданом и Похилко с охотничьими ружьями исходили все здешние сопки, все пади, он всех знал.
Даже Таня — и та посмеялась.
— Да, что вы, барыня!.. Манзы — и на Российскую державу!.. Так, когда их гонят — ну стреляют, конечно, а, чтобы на нас напасть, — да, что вы, помилуйте… Мы Российские…
Они продолжали гулять по дороге вдоль полотна. Впереди ама с колясочкой, с Настенькой, за ними Валентина Петровна с Таней… и шагах в двухстах денщик Григорий — безоружный… Для чего?.. Не все ли равно… Если они не посмеют напасть?.. Но страх не проходил. Теперь у нее явилось какое-то особое чутье. Она наперед знала, когда будет тревога. Сердце болело и билось.
"Шестое, что ли, чувство у тебя", смеялся Петрик.
Шестое, или какое другое по счету это было чувство — это было все равно. Оно было мучительное и больное. Оно отравляло ей жизнь…
VI
Валентина Петровна проснулась точно от какого-то внутреннего толчка. Сильно болело сердце. Она прислушалась. В их спальне была полная тишина. Петрик спал так тихо, что не было слышно его дыхания. В открытое окно со спущенными синими шелковыми китайскими занавесками, расшитыми шелками, доносилось непрерывное, мягкое, однообразное пение лягушек. Будто правда там, на недалеком болоте был лягушиный капельмейстер, управлявший их хором. Все в одной трепещущей ноте, то усиливаясь, то ослабевая, временами затихая, потом опять нарастая, шел этот непонятный концерт. Он не умалял тишины ночи. Он ее подчеркивал. В нем было что-то жуткое, непонятное и мистическое. Кому? для кого? Зачем так пели лягушки? — и какая была магическая сила таинственности в их голосах! Он раздражал — и, усыпляющий однообразием своих музыкальных колебаний, он мешал заснуть. И страшно было безсилие человека перед ним — перед лягушками! Его жуткость еще была в том, что он звучал тогда, когда вся ночь молчала. Что хотели сказать лягушки? Какому богу они пели свои гимны?!.. Богу полей?..
Валентина Петровна открыла глаза. В комнате был полумрак. В углу, у большого Лика Казанской Божией Матери, в зеленом стекле лампады недвижно стояло маленькое пламя. Оно бросало мертвенный зеленый свет на икону, на пол и на стул, где аккуратно, по-школьному, было сложено платье и белье Петрика. Углы комнаты тонули во мраке.
Глаза постепенно привыкали к полусвету. На постели, стоявшей рядом, спал Петрик.
Валентина Петровна приподнялась, села и нагнулась к нему.
"Ты спишь", — думала она. — "Ты ничего не чуешь? А как мне страшно!.. Как мне больно!.. Ты сильный… Пойди и прогони лягушек"…
Но, как только подумала об этом — испугалась. Тогда будет — полная тишина — и это будет еще страшнее!
Петрик лежал на боку. Он так быстро и крепко сразу заснул, что его вьющиеся на концах волосы, разобранные на пробор, не были смяты. На его лице была сладость покоя. Он ходил вчера с сотней на боевую стрельбу, куда-то далеко, вернулся поздно, проверял ведомости и не рано лег спать.
Он не слышал ее мыслей, и безпокойство ее ему не передавалось.
В соседней комнате вдруг заплакала Настя. Было слышно, как встала ама, ходила по комнате, шаркая туфлями, и шипела на ребенка. Валентина Петровна накинула китайский шелковый халат, вдела на ноги туфли и скользнула к девочке.
Есть что-то жалкое и безпомощное и, вместе с тем, страшное в плачущем ребенке.
Маленький лоб сжался в розовых, кривых морщинах. Что предвещали эти морщины?
Какие заботы, какие молчаливые, невысказанные мысли их проложили по нежной атласной коже? Глаз не стало видно. Все ее лицо сморщилось. И страшен был булькающий, захлебывающийся плач. О чем?
— Ма-а… Ма-а… — неслось по спальне. — Ши-ши, — шипела, топчась в мягких туфлях, Чао-ли. Ночник в тазу с водою бросал вверх, к потолку, уродливые тени. И звуки, и тени, и то, что нельзя было узнать, нельзя догадаться, о чем плачет ребенок, и то, что его няня была китаянка, с чужою душою, — да с душою-ли? — вон Похилко на кухне утверждал, что у китайцев не душа, а пар, — и ее странный черный наряд — панталоны и курма, и прическа с серебряными стрелами в волосах, отражавшимися на тени, как рога — все это было страшно. Нагоняло тоску.
Она взяла ребенка. Он сразу затих и в узком прорезе розовых век чуть блеснула зеленая глубина заплаканных глаз.
"Что ждет его? В этом краю?" И вдруг каким-то длинным свитком развернулась будущая жизнь. Эта малютка тянула их из глуши. Ее надо будет учить? Воспитывать? Школа, учителя, гимназия…
Какие таланты у нее будут?
"Кем?.. Какою ты будешь?" — мысленно спрашивала Валентина Петровна, качая ребенка на руках. Все показалось ей теперь значительным. "Да, вот… да, конечно, жить для нее! Ее воспитать и научить… не ошибаться". — Точно в темной ночи показался просвет. Ребенок заснул. Валентина Петровна с амой уложила его в постельку. Ама легла на свой диван. Валентина Петровна прошла в спальню и нарочно громко притворила дверь.
— Ши, ши… — зашипела на нее китаянка. Петрик все так же тихо лежал. Ни ее тревога и безсонница, ни плач ребенка никак и ничем не встревожили его души. Он не пошевельнулся. Ей стало досадно. Она подошла к окну и распахнула тяжелые шелковые занавеси.
От полей потянуло жарким ночным воздухом. Запах цветущего мака, гаоляна и чумизы, пресный запах бобов и терпкий запах ладана — «экзотический» запах широкой долины — вошел в комнату. Слышнее стал лягушачий концерт. Он мог с ума свести.
Луна светила над полями. Все было в ее серебряном свете. Черные тени были коротки. Горы резко чеканились на темно-синей парче неба и казались дикими и страшными. Они жили. В тех горах были хунхузы. Это туда ходили их гонять, и там были… убитые!
Страх стал нарастать в сердце Валентины Петровны. Страшный мистический ужас перед постоянною неизбежностью смерти. Смерть была кругом. Смерть была везде и смерть сторожила из-за гор их всех: ее, Петрика, Настю. Здесь ее было царство.
Теперь она уже знала наверно, что это случится сегодня ночью… "Шестое чувство" ей это сказало. Уйти от этого было нельзя. Петрик мог бы ее успокоить, но он спал. Его не трогала ее тревога.
Она задернула занавеси. Так менее был слышен лягушачий концерт болотного капельмейстера, и не раздражал запах полей. Она села в кресле у другого окна.
Комната была угловая и это окно выходило во двор казармы. В щелку между занавесей она заглянула во двор. Он был закрыт черной тенью казармы. На крыльце тусклым желтым пятном горел фонарь.
И было тихо.
Она ждала. И так еще прошли долгие минуты. Ей показалось: часы. Она начала задремывать. Вдруг внизу хлопнула дверь и кто-то пробежал по двору. Эти звуки едва донеслись до нее. Только настороженное ухо Валентины Петровны уловило их.
Она покосилась на Петрика. Он уже сидел на постели, спиной к ней. Ее любовь, ее тоска, надрывный плач ребенка не могли разбудить его. Его разбудило — чувство долга. В казарме что-то случилось, Он не посмотрел на постель своей жены, не увидел, что она брошена и одеяло спустилось к полу. Он напрягал свое внимание на казарменный двор.
И тогда в душу Валентины Петровны вошла ревность. Тем более страшная ревность, что она была к чему-то особенному, с чем нельзя бороться и что носило имя: служба!
— Петрик, — негромко окликнула она мужа.
Он повернул голову.
— Почему ты не спишь? Тебе нездоровится?
Она хотела ответить. Он перебил ее.
— Постой… Сюда кто-то идет. По нашей лестнице.