— Вдругорядь будут с кашей, а теперь с аминем, — ответит хозяйка, и действительно, пирог с аминем, т. е. пустой, без начинки.
— Ну, баста, ребята, вылезай, пора и коней попоить. Сами поели, и им пора дать вольготу…
Напоив лошадей и задав им овса, извозчики ложатся спать. Пройдет часа два или три и — снова воз за возом отправляется из задних ворот порожний поезд.
Здесь нелишним будет заметить, что одиночник никогда не едет один, а всегда в компании с другими, держась поверья, что задним лошадям легче плестись за другими. Потому редкий когда-либо согласится ехать впереди, всегда стараясь немножко позамешкаться, чтобы после догнать товарищей и примкнуть сзади. Но если уже выпала ему такая несчастная доля — предводительствовать обозом — и у него двое саней
Ничем столько не угождают ему седоки, как слезши с воза пойдут сторонкой — мера единственная, даже полезная зимой, потому что, сидя неподвижно на одном месте, можно отморозить себе ноги, да наконец нужно же разнообразие в такой тихой езде, тянущейся мучительно-медленно. В благодарность за одолжение одиночник любит
Во время таких обоюдных дружеских одолжений с обеих сторон, незаметно наступят сумерки, а за ними и темная, глухая ночь. Седоки на своих местах; извозчики тоже на облучках; передний зачмокал, задергал вожжами, и лошаденки мелкой рысцой потащились вперед, — разительный признак близкого ночлега.
За столько же сытным, как и обед, ужином, разговоры бывают обыкновенно обильнее и интереснее. Ночной ли сумрак и темнота только что проеханного леса, страсть ли русского человека к чудесному, имеющая много пищи в тихой езде, когда от нечего делать и в лесу сильно воспламеняется воображение, но только за ужином у одиночников всегда затеваются рассказы о разбойниках.
— А слышали, ребята, — начнет какой-нибудь краснобай, — намнясь в Вожерове како дело случилось?
— Нет… а что? Нешто не ладно? — отзовутся собеседники.
— Да, чай, знаете Михея-то Терпуга, ну вот что с товаром ездит, еще такой коренастой, с черной бородой, да он завсегда тут все разносчиком ездит, никак годов больше двадцати будет.
— Будет-то будет! — отзовется хозяин, охотник послушать разговоры своих гостей и принять в них деятельное участие. — Знаем Терпуга…
— Ну! — в нетерпении отзовутся в один голос все извозчики.
— В осеннюю Казанскую в Вожерове ярмарка бывает что ли, аль базар какой, заподлинно не могу сказать.
— У них на Веденьев день бывает ярмарка! — заметит хозяин, присевший на лавку, поближе к гостям.
— Терпуг приехал с товарами, лавочку открыл, посбыл товару сколько мог, да говорят, и больно много. К вечеру собрался, связал воз, все как следовает, да на перепутьи и забеги в питейной. Хватил косулю, другую, третью, разобрало… Он и давай бахвалить про деньги, на стольною товару всякого продал; спросил еще косулю, выпил. Случись тут трое молодцов из тутошных, перемигнулись примерно, и вышли. Михей выпил косуху и тоже вышел. Да! Вам чай в примету, братцы, на десятой версте отселева мост-от?
— Коло Починка-то что ли? — спросил хозяин…
— Ну! — подхватили слушатели.
— Вот эдак, примерно, около первых петухов едет Михей один, работника с ним не было; только на мост въехал, как хватит его кто-то по затылку, да так больно, что он и свалился. Как опомнился, пришел в чувствие, видит — дело плохо: один молодец держит под уздцы лошадь, а двое лезут с дубиной… «Давай, говорят, деньги, а не то под мостом будешь, не успеешь-де родным и поклону справить». Михей изловчился, вытащи кистень, да как рванет того, что первый полез на него: у того только искры из глаз посыпались… упал! Тот, что лошадь держал, удрал под мост, а за ним и третий. Съехал Михей с моста, а они ему вдогонку: счастлив-де проклятый, догадался — кистень достал, а то бы хлебал уху в омуте…
— То-то я гляжу, — намнясь за маслом ездил в Вожерово, — Спирька Сыч что-то сгорбился, с овина бает упал, — перебил хозяин. — Да вот вечор ваши же ребята рассказывали, что Терентий Павлов вез на тройке купцов с ярмарки и тоже, примерно, в питейное вожеровское зашли и выпили на порядках знатно. Тут на задах-то у нас перелесок будет, они, что въехали туда, слышат, свистнуло в стороне, а там в другой. Купцы, хоть и на кураже были, а струсили… Терентью и горя мало, едет да попевает, еще шажком и тройку-то пустил. А в корни-то у него была вятка сивая, бает триста рублев в Котельниче дал…
Видят купцы, около дороги человек верхом показался, выехал на дорогу. За ним другой тоже на лошади, поравнялись, да и давай растабарывать. Терентий с ними: куды-де едете, не по пути ли, да что больно лошаденки-то у вас плохие — купцы было кричать, чтоб шибче ехать, а Терентий как бы и не слышит, знай толкует. Да вы, говорит, ребята, не хотите ли поменяться лошадями-то, я бы коренника-то, бает, уступил дешево, взял бы, пожалуй, обеих, да коли и третий бы был, и того бы взял. Те только посмеиваются да переглядываются; один пустил немножко вперед, да только было хотел ухватиться за поводья, как гикнет Терентий, индо купцы носы в лисьи шубы попрятали. Кони взвились, только пар валит, то было версты две поехали, да видят, дело — дрянь, не догонишь. «Ладно, говорят, в другой раз поедешь — нас не минуешь». А Терентий только посмеивается, да покрикивает, — так и удрал…
— Да нешто они давно, хозяин, так-то занимаются? — спросил один из извозчиков.
— Ну, теперича маленько посмирнее стали: зря-то не нападают, разве ночью на одного.
— Вестимо, в обоз-то, что они сделают? Так только лишь… бока наломаем, знают они, на кого нападать. Да никак пора, ребята, лошадок попоить да и спать завалиться! — заключил первый рассказчик, вставая из-за стола и поблагодарив хозяина за хлеб и соль.
Через полчаса в избе все стихает. Извозчики забрались на печь, на полати, на лавки и, подложив полушубки под голову, наполнили всю избу сытым и тяжелым храпом. Хозяин притащил из сеней огромную связку щиты или плетеный из соломы ковер и бросил его в углу на пол, наконец, погасив лучину в
— Эк его разжарило! Обрадовался теплыне, словно и невесть чему, как это хватило мяса, что хоть глаза-то привел Бог протереть, — не весь сжарился!.. Пройдись маленько, свояк, а то чай всего разломало, — заметит лежавший на лавке.
— Благо хоть свет-то Божий привелось увидеть, а то и не чаял; вишь какой зуд пронял, словно блохи накусали, — подхватит какой-нибудь остряк-швец, сшивающий хозяйские овчины для тулупа. — Попробуй, сват, кваску, авось не прогонит ли тоску, — и, подавая кружку все еще не очнувшемуся и протирающему глаза свату, добавит: — славный квас, землячок, один пьет, а у семерых животы рвет; выпьешь глоток, со смеху покатишься, а выпьешь другой, сведет тя дугой — небось еще не попросишь.
— Что, небось ладен, глаз изо лба воротит? — спрашивает разговорившийся остряк, когда ошеломленный наконец крякнул, выпив полкружки, и свесил свои ноги на лесенку.
— Теперь пройдись маленько, да смотри не забудь онучки-то, а то тебя тут и не дождешься; вишь ведь, словно дома, развалился! — продолжают острить одиночники, увлеченные примером бойкого парня-швеца, давно уже поджавшего ноги где-нибудь подле
Снова смолкнет все в избе, хотя уже и проснулись все ее временные и постоянные обитатели и, обвив свои ноги онучами и оборами, подвязывают лапти. Изредка, в разных углах раздается протяжный зевок в виде завывания: «ох-хо-хо — ау…чих; ехала деревня поперек мужика»… Вскоре начнется плесканье водой из глиняного рукомойника с тремя горлышками, висящего на веревочках около печи, под палатями, рядом с рушником или полотенцем. Этот рукомойник имеет весьма дурное свойство — всякому непривычному, вовсе некстати, налить воды за шиворот, если он слишком сильно раскачает его на веревках и не догадается придержать рукой прежде, чем наклонит свою голову.
За хозяйской перегородкой начинается однообразное щелканье счетами при отрывистом высчитывании потребленного овса и сена. Зазвенят медные деньги, захлопает дверь из избы в сени, иногда раздастся голос нетерпеливого седока, понукающего своего извозчика поскорее закладывать и всегда озадачиваемого следующим ответом:
— Ишь какой прыткой! Дай разделаться с хозяином-то, гляди, еще и не закладывали. Без других я не поеду… спешить некуда, к вечеру будем в городе, небось, не замешкаем. Мы свое время знаем, барин; поди-ка лучше буди своих-то, рано поднялся больно, еще только третьи петухи пропели…
Иногда после такой речи раздается голос растерявшегося извозчика, отыскивающего какой-нибудь синий или красный кушак и рукавицы, и через полчаса изба пустеет. И снова воз за возом медленно, мучительным шагом, при всеобщем молчании еще не разгулявшихся путешественников, потянется длинный обоз одиночников по избитой ухабами зимней дороге.
ШВЕЦЫ (Очерк)
К числу необходимых промышленников, составляющих насущную потребность в крестьянской жизни, принадлежат едва ли не более всех швецы, которых можно также обозначить именем деревенских или, даже лучше, русских портных.
В большой части Костромской губернии обязанность швецов исполняют жители одного из самых промышленных и многолюдных ее уездов— Галицкого, который сотнями высылает плотников, пильщиков, каменщиков и печников в Петербург и Москву и столько же разбрасывает промышленников по своей губернии в лице меховщиков, извозчиков, ездящих с мерзлой и сушеной рыбой, со свежими огурцами и проч. Из этого уезда в конце осени небольшие кучки швецов плетутся по проселкам и большим почтовым дорогам иногда чрезвычайно отдаленных уездов, каковы, например, северный край Кологривского, по реке Меже и Унже, Ветлужский, Макарьевский, иногда Солигаличский, Буйский и Чухломский. По быту этих-то швецов и обрисовываются картины промысла, представляемые в настоящем очерке.
Замечательно, впрочем, то обстоятельство, что швецовский промысел всегда не зевает укрепляться в той местности, где поживее развита промышленность на разную стать, стало быть, побольше соблазнов на отхожие заработки. На таких простых основаниях завелись швецы в тех центральных пунктах, вокруг которых (иногда на больших расстояниях) всякое иное ремесло знают, исключая это. Но, само собой разумеется, деревенские портные в наибольшем числе держатся около таких мест, где пристроилось скорняжное дело: выделывают меха, дубят овчины, как, например, под Романовом (в Ярославской губернии), под городом Галичем (Костромской губернии), где село Шокша выделывает меха, получаемые из Архангельской губернии и из таких далеких мест, каковы печорские отдаленные палестины. В последнем случае швецы пользуются большой известностью, которая дает им смелость знакомить со своим искусством самые отдаленные местности и рисковать выходом на заработки не только в Москву и Казань, но даже и в более далекий Питер. В последнем городе, между прочим, известны шапошники, выходцы из села Молвитина (Костромской же губернии, Буевского уезда).
На Волге в большой славе кислая овчина—мурашкинцы (из села Мурашкина, Княгининского уезда, Нижегородской губернии), которые и по присловью — шапками обоз задавили (они тоже зимой шьют полушубки, ходя по деревням, но в остальное время не перестают кормить себя иглой, заручаясь другими заказами). Не боится швецовский промысел и глухих мест, самых заброшенных захолустьев (и даже, кажется, их сильнее долюбливает); так, например, в том глухом углу одного из самых глухих уездов, каков Пошехонский (Ярославской губернии), который прилегает к Вологодской губернии, с деревней Трушковой в центре, все население по преимуществу и почти сплошь — странствующие портные.
В первом случае, когда этот промысел вызывается безвыходной местной потребностью, швецы только временные (осенние и зимние) портные, и тогда они в скромных границах негромкого промысла— ремесленники на короткое время для известного околотка. Количество их считается тогда не сплошь целыми деревнями, а лишь несколькими домами в немногих селениях. Таких мастеров, которые, по пословице, «на грош крадут, да на рубль изъяну делают», не помногу, но много во всех уголках России. И если межевать последнюю на губернии в административных границах, а не на украйны и урочища с экономическими гранями, таких швецов на домашнюю потребность в каждой губернии найдется по несколько кучек в двух-трех уездах. Между прочим, про таковых можно бы и совсем не слыхать, как, например, про тамбовских швецов, которые и шьют плохо, и ходят только по реке Цне, не добираясь до столиц и, стало быть, до ученых исследований и печатных известий.
Но из среды моршанских швецов выделилась историческая личность основателя молоканской веры — одной из наиболее распространенных сект — Семена Матвеича Уклеина, или, попросту и по-молокански, — Семенушки.
Будучи уроженцем той местности (под Борисоглебском, Тамбовской губернии), где кормились некоторые от портного ремесла, и он, по завету отца, ходил по деревням с товарищами кроить и сшивать овчины в полушубки про домашний обиход желающих и в казну но подрядам от денежных людей. Поработав у одного из таковых (Побирухина) и вступив в его веру (духоборческую), Семенушка Уклеин рассорился со стариком, ушел от него, покинув жену, — дочь Побирухина. Додумавшись до своей веры, во многом отличной от духоборской, Уклеин, под видом и с ремеслом швеца, пошел ее рассказывать везде там, где ему давали работу. В то время когда его товарищи забавляли хозяев в долгие и темные осенние и зимние ночи сказками да загадками, песнями да прибаутками, мистически настроенный и начитанный от книг Святого Писания Семен Матвеич проповедовал новую веру: учил держаться одного Евангелия, отвергал церковь и духовенство, советовал собираться на моление для того только, чтобы петь псалмы и слушать и толковать Евангелие.
Не побоялся он (когда того потребовали) торжественно войти в город Тамбов (как бы в Иерусалим), соблазнить в молоканскую веру много народу по Цне, по Хопру. Когда же императрица Екатерина II повелела освободить его из тамбовского острога, куда попал он после вшествия в Тамбов, он привел в свою секту множество деревень около Новохоперской крепости, под самым Тамбовом (в селе Рассказове), под городом Балашовом. Соблазнил многих из приверженцев духоборства (в Песках) и из исповедников иудейской веры (субботников под саратовским городом Балашовом). Ушел за Волгу и там распространил молоканство по рекам Иргизам и Узеням. Теперь его вера и на Молочных водах в Таврической губернии, и за Кавказом в Бакинской и Тифлисской губерниях, и в Сибири под Томском, и на Амуре, и на Зее под Благовещенском.
Собственно про этих-то одиночных швецов и предлагается следующий рассказ, поставленный в границы всей безыскусной простоты невинного и полезного промысла.
Не вдаваясь слишком далеко в объяснение причин, по которым бы можно было узнать всю степень важности и значения швецовского ремесла, мы хотим представить простую и нехитрую картину его проявления.
Прямым и неизбежным следствием появления швецов бывают следующие обстоятельства:
Редкий мужичок не имеет на дворе у себя пары две и даже три баранов и овец, составляющих предмет предпочтительной любви и благорасположения хозяек-баб, которые называют этих животных многими ласкательными именами, каковы, например, бяшка и даже яшка. В продолжение долгого лета эти бяшки до того закужлявятся, что к осени потребуют новой стрижки, как бы в замену первой, которая производится в Великом Посту.
В любой крестьянской избе, в начале ноября или в конце октября, непременно уже открывается следующая семейная картина: все бабы, начиная с большухи и оканчивая десятилетней девонькой, сидят в куту, или заднем углу избы, под полатями, и держат на коленях мохнатого барана или овцу-яловку. Бяшка поминутно вздрагивает и жалобно кричит под большими особого устройства ножницами и как бы ждет не дождется, когда кончится эта невыносимая пытка, хотя и приправляемая ласкательствами мучительниц. А между тем огромный грохот постепенно наполняется густой волной, которая наконец кладется и в лукошки, за неимением другой подобной посуды.
Одновременно с окончанием подобной операции являются в деревнях местные шерстобиты, или волнотепы. Эти промышленники сортируют шерсть на два отдела: та, которая подлиннее и помягче, назначается для кафтанов и струною волнотепа превращается в мочки. Остальная шерсть — густая и жесткая, преимущественно со спины и боков животного, пойдет в продажу и в руках макарьевского и кологривского валяльщика превратится в сапоги, которые иной бережливый хозяин четыре зимы носит и не износит, особенно если догадается подсоюзить их кожей. Первый, лучший, сорт шерсти, превращенной в мочки, тотчас по уходе шерстобитов прядется бабами, и приготовленные нитки употребляются для бабьих чулок, или для варежек, или же, наконец, на ткацком станке является сукном-сермягой для понев и кафтанов. Может быть, в то же самое время, как бабы исполняют свои обязанности, мужик-большак с сыновьями творит распорядок в подполице или где-нибудь и режет нестриженых яловиц и баранов, для того чтобы после, сняв с них шкуру, иметь овчины для полушубка или даже, пожалуй, и для тулупа. Устроив таким образом дело, мужичку остается поджидать прихода швецов, которые не замедлят явиться в деревню в средине или конце ноября, но всегда после Кузьмы-Демьяна.
Нетрудно узнать догадливому то ремесло, которым занимаются эти мужички-путники, только что сейчас вышедшие с проселка на большую дорогу и потянувшиеся к виднеющейся вдали черной массе деревни. Почти что новенькие овчинные шубы туго-натуго подпоясаны красными или синими кушаками и надеты на коротенький полушубок. На спине каждого из них крепко привязан небольшой кожаный мешок, укрепленный на груди крест-накрест наложенными ремнями. Внизу ремней из-за кушака торчат огромные ножницы. По ним-то и по мешку назади ясно видно, что путники идут совсем не в Соловки Богу молиться или в Питер работой бока протирать: иначе мешок был бы побольше и не кожаный, да и внизу его непременно были бы привязаны пары две или три новых лаптей и, по крайней мере, хоть одна пара сапог. У этих, напротив, даже вместо толстой и суковатой можжевеловой палки видны в руках палочки дубовые, коротенькие, по нарезкам и четырехугольной форме которых нетрудно различить самодельные аршины.
Почти все путники немного сутулы и ступают неровным шагом, а не с перевалом, как делают это плотники. Из-под теплой шапки, опушенной у иных барашком, а у других и просто кошачьим мехом, смотрят насмешливые глаза и открытая физиономия: не сонная, как у каменщика и печника, а такая же смелая, как и у иного ярославца — петербургского лавочника. Впереди этой толпы идет парнишко-ученик, который от скуки гоняет носком лаптишек валяющиеся на дороге комки.
В полуверсте от путников показались черные клетухи-бани, предвозвестницы начинающегося жилья. Все они, по обыкновению, обсыпаны большими кучами льняных отрепьев— следов недавней бабьей работы. Утро только что началось: в деревне все тихо, и только скрип колодца да дальнее мычание коровы попеременно нарушают тишину. Из деревянных труб показался черный дым и прямым столбом потянулся к далекому небу.