— Есть такой!.. Бенедиктинский монах. Родом из Нолы. Мне доводилось его слышать. Его речи — уму непостижимы. Богословы Рима поговаривают, что в него вселился дьявол. Обвиняют в ереси.
Герцог досадливо машет рукой.
— Что они там, в Риме, знают? Ересь… Еретик… — клокочет он. — Они даже смысла слова «ересь» не знают. Это слово от эллинов. Означает оно необычное толкование, оригинальное мнение. И только. Хочешь считайся с ним, хочешь — наплюй.
— Значит, считаются, если бедолагу занесли в черный список.
— Быстро, — презрительно фырчит Козимо и спрашивает как зовут того монаха из Нолы и где его найти?
— Джордано Бруно, дядюшка.
— Слышал о таком.
— Он сейчас в Венеции.
— Прекрасно! — встрепенулся герцог. — Отправляйся туда. Заявишься к моей развратной тетушке Филумене. Скажешь, что я нанял Ноланца учителем философии для сироты Джакомо — сынишки покойного брата моего Цезаря деи Медичи. Покойный, как ты знаешь, ходил в ее любимчиках. Пусть дож-рогоносец, муженек ее, не чинит никаких препятствий ученому монаху… Ступай!
Аббат ринулся к двери.
— Робертино! — окликнул его герцог. — Как привезешь его получишь епархию.
Спустя несколько месяцев аббат Роберто Беллармино стал епископом Тосканы.
…Бруно с трудом себя сдерживал, чтобы не пуститься вприпрыжку по этим бесконечным лестницам и многочисленным комнатам. По лицу его расплывалась благость предвкушения. Он обязательно встретит там утрешнюю синьорину.
Часовщик, глядя на него, посмеивается.
— Ну как, Бруно, Козимо понял тебя? — останавливает его шеф Вселенной.
«Понял, понял…», — стараясь отвязаться от назойливого голоса, говорит он.
Ему видится та юная женщина с большими серыми глазами. Он тянется губами к протянутой ею руке… А тут дурацкие вопросы.
— И только, — с нарочитой разочарованностью тянет Часовщик.
«Разве этого мало?!» — не упуская из виду небесное видение, сладко терзавшее его весь день, возмущается он.
— Почему же? — равнодушно отзывается докучливый голос. — При остром дефиците понимающих — это потрясающе.
Бруно невольно останавливается.
«Повтори это слово», — просит он.
— Какое?
«Деци… Тьфу!.. Цидефи…», — пытается выговорить он.
— А-а-а! — лукавит Часовщик и четко по слогам выговаривает:
— Де-фи-цит.
«Откуда оно у меня? Я его не знаю».
— Знаешь. Ведь ты сам, а не кто-то его произнес. Оно означает «нехватку», «недостаток».
«Но я его никогда не употреблял».
— Ты многое из того, что знаешь, не подозреваешь, что знаешь и не используешь ни в письме, ни в устной речи, — говорит Часовщик, внимательно отслеживая реакцию спящего Бруно.
«Странно», — недоумевает гость.
…Время заземлило его намертво. Он в совершенном неведении.
На экране, светящемся над его изголовьем, Бруно продолжает идти. По лицу его растекается благость предвкушения. Часовщик ладонью ведет по нити его Времени. И по мере того, как чуткие пальцы его перебирали ее, на экране один за другим меняются кадры прожитых Ноланцем здесь, во дворце правителя Тосканы, дней и ночей… Наконец, пальцы Часовщика замирают. Он видит то, что ему нужно…
Глава третья
ПОБЕГ
1
… Герцог в дурном настроении. Он снова один. Антонии и малыша, которыми он жил последнее время, — нет. Мальчик, наследник Тосканы, умер. Оправится ли Антония от этой потери? Родит ли ему еще когда-нибудь? От этих тяжелых и мучительных родов она едва выкарабкалась. Выдержит ли другие?.. Ей надо, обязательно надо, восстановить силы. И он сделает все, чтобы она выздоровела.
«Боже, помоги ей и мне, — шепчет он и крестит дорогу, по которой герцог еще днем проводил жену в дальний путь, на Капри. — Лечись, девочка моя. Дай Бог тебе здоровья. Ты мне нужна. Очень нужна».
Козимо слонялся по двору, как неприкаянный. Не знал, чем заняться. А если по правде, он и не хотел ничем заниматься. За месяц, что он не отходил от Антонии и новорожденного, герцог забросил философские бдения, заполнявшие его жизнь. Ни он не вспоминал, ни ему никто не напоминал о них.
Герцог останавливается посреди залы. Из распахнутого окна доносится тарахтение въехавшего экипажа. Он кривит губы. Наверное, кто-нибудь из приятелей со своими запоздалыми и пустыми утешениями. Он, как на заклание, проходит в библиотеку. Примет здесь.
Вскоре вслед за ним, стукнув дверью, входит камергер.
— Ваше величество, вас просит принять аббат Беллармино.
— Один?
— Нет. С незнакомым для меня синьором.
— Приглашай.
Монах в первые несколько минут особого впечатления на герцога не произвел. Во всяком случае, внешне. Сухая, сутулая жердь в захлестанном дорожной грязью плаще и в помятой широкополой шляпе, которой он, церемонно помахав над самым полом, поприветствовал хозяина замка. Глаза ничего не выражали. Ни усталой печали, свойственной мудрым людям, ни света, свидетельствующего о живости ума, ни даже интереса к сидящему перед ним правителю Тосканы. Равнодушные, туповатые они лениво прошлись по корешкам книг, уложенных в стеклянных шкафах и по листам развернутого фолианта, что лежал на стуле перед камином. Герцогу показалось, что во взоре гостя, коснувшегося страниц раскрытой книги промелькнуло что-то похожее на живость. Однако, уже через мгновение он не мог определить: промелькнуло или показалось.
Взгляд монаха был по-прежнему непроницаем и безжизнен.
— Дядюшка, — нарушил молчание аббат, — позвольте представить! Ученый монах ордена святого Бенедикта, философ, математик и знаток небесных тел Джордано Бруно из Нолы.
— Наслышан, — глухо обронил герцог и, охваченный сомнениями — нанимать Ноланца или нет, неожиданно спросил:
— Что ты хочешь, монах?
Вопрос прозвучал так, как если бы правитель Тосканы сказал бы прямо и просто: «Катись ко всем чертям, монах!».
Но последовавший ответ прямо-таки огорошил герцога.
— Хочу? — переспрашивает он и, не дожидаясь подтверждения, продолжает:
— Конечно, хочу… «Как бы мне хотелось, — с невозмутимым спокойствием продолжал Ноланец, — знать, кто я и что ищу я в этом мире?».
Герцог дергается. Он опешен. Он никак не ожидал такого. И что удивительно перед ним стояла уже не жердь с потухшими глазами. Перед ним возвышался могучий посох Моисея, способный рассечь надвое море. Ноланец преобразился. От пронзительно высверкнувшего в глазах огня лицо его засветилось. Плечи выпрямились, брови сошлись к тонкой переносице, чуть выдвинутый вперед подбородок и весь вид его говорил о несокрушимой внутренней силе этого человека.
— Но, увы!.. Это, Ваше величество, сказал не я. Слова, приведенные мной, принадлежат автору вот этого одного из томов великой «Книги исцеления», что лежит раскрытой на стуле у камина. Это сказал Авиценна…
Бросив взгляд на стул с развернутым томом, в котором непосвященный вряд ли мог узнать труд Авиценны, герцог не без растерянности, подтвердил:
— Да, там Авиценна.
Монах, между тем, тоном уже более задушевным прибавил:
— Бесценны его врачебные советы. Порой чудодейственны. Но они бессильны перед непреложностью. И мне, Ваше величество, искренне жаль, что вы потеряли наследника. И то правда, что ни мои, ни чьи-либо другие сострадания, при всей уместности, вам ни к чему. Они не утешат.
— А что может утешить, монах?
— Вообще-то лучший лекарь — время. А в данный момент — только убежденность в том, что в случившемся вашей вины нет. Он почил не за ваши грехи и не за грехи супруги вашей. Они тут не причем.
— За что тогда?
— «За что?» — вопрос от человека, — усмехается Бруно. — От амбициозного несовершенства к беспристрастному Совершенству. Искать ответа следует не от вопроса «за что?», а от вопроса «почему?». Почему такое происходит?
— Почему же, монах?
— Отвечать на него, Ваше величество, — значит, с точки зрения общепринятого, в основном церковного, высказывать богопротивное. Кощунствовать. Утверждая невероятное, повергать в шок тех, кто живет и свято верует в догмы, проповедуемые с амвонов.
— Я не инквизитор, синьор Бруно. Я готов принять.
— Для этого надо всего лишь посмотреть на мир и человека в нем не так, как нам навязывают невежественные умники в сутанах. Ну коль вы готовы — пожалуйста. Вас наверняка обескуражит то, что я вам скажу.
— Я готов, — повторяет хозяин замка.
— Оно трудно вмещается в сознание даже очень просвещенного человека. Чаще категорически отторгается. Но оно вполне соответствует моей, уже выработанной, точке зрения, основанной на собственных наблюдениях, находящих свое подтверждение в трудах философов прошлого. Таких, как Авиценна.
— Любопытно, — поощряет герцог.
— Я не стану излагать всей своей теории. Она требует иной обстановки. И не одного вечера. Вместе с тем, с одним из выводов, который вас если не покоробит, то, во всяком случае, вызовет неприятие, я поделюсь…
— Не томите, синьор Бруно.
— Только что я вам сказал: в кончине новорожденного грехи мирские его родителей — не причем. Я бы это сказал любому другому, оказавшемуся в подобном положении. Люди в таких случаях корят себя, припоминая все свои нехорошие поступки. Это естественно. Выбаливает совесть. Идет процесс самоочищения. Но все, что ими делалось, делалось ведь в процессах того же естественного хода развития. И делалось потому, что не могло не делаться.
Ноланец выдерживает паузу.
— Поступки наши не от нас, хотя и в нас. И вы, Ваше величество, не раз ловили себя на этом. Как всякий другой думающий человек.
— Что было, то было, — кивает герцог.
— Ваши переживания, как вам сейчас кажется, естественны. На первый взгляд это так. Кого не скручивала боль от потерь?.. Но давайте посмотрим на смерть эту с другой стороны… По большому счету, скорбь ваша, как это дико не прозвучит, очень сходна с безутешным горем ребенка, потерявшего любимую игрушку.
— Несравнимые вещи, монах.
— Не сказал бы! — возражает Бруно. — Как вы смотрите на ребенка, рыдающего по утраченной драгоценности?
— Снисходительно… И все равно, — не сравнимо смутно догадываясь, куда клонит Ноланец, с некоторой долей настороженности говорит герцог.
— Вот с этим «не сравнимо» — я согласен. Дитя никогда не поймет вашей снисходительной беспристрастности. Да и вам трудно будет прочувствовать всю глубину его трагедии… Почему? Да потому, что вы смотрите на один и тот же мир глазами разного внутреннего времени — взрослого и детского…
Дело все в том, что степень качества нашего внутреннего зрения зависит от проникновения в понимание окружающего. Мы проникаем, а стало быть, понимаем настолько, насколько мы сами меняемся во Времени. Насколько становимся взрослее. Или скажем так: насколько становимся совершеннее. Редко кто из нас может видеть, а следовательно, и понимать, то, что лежит за пределами нашего Времени…. Теперь, Ваше величество, представьте себя тем же ребенком по отношению к миру, существующему вне нас?
— Такое, пожалуй, не возможно, — роняет Козимо.
Бруно оставляет его замечание без внимания.
— К этому соотношению мы еще вернемся. Пока же рассмотрим другой, весьма распространенный факт, лежащий в той же плоскости. Скажите мне, уверены ли вы, что умершее дитя — ваше дитя?
— Не понял! — сердито насупливается Козимо.
— Это не то, что вы подумали, — спешит успокоить его Джорди. — Спора нет — семя ваше. Но семя плоти — не семя сути. Суть — это дух. Дух — это жизнь. Это судьба, выражаемая мышлением, действиями и взаимоотношениями, которые в нас, но отнюдь не зависят от нас… На мой взгляд, дитя ваше не могло жить не по причине наказания за грехи, а потому, что суть, обеспечивающая дальнейшую жизнь народившемуся еще не была готова. Нить времени его жития еще не была определена. Вспомните Екклесиаста:
— Эх, монах, — вздыхает герцог, — понять можно. Но как со всем, что ты есть, встать вровень с этим пониманием? Как подняться над чувствами, что затмевают разум?!
— Страсти выше человека, — соглашается Бруно. — Детородство и забота о потомстве необоримое из чувств человеческих. Лишь единицы относятся к нему с необходимым спокойствием. Замечено: чем равнодушней человек к помету своему, тем он сильней. Вроде, если можно так выразиться,
— Не быть рабом чувств родительских — дар небес, — подхватывает герцог. — Им наделяются Личности. Именно они являются действительными, а не мнимыми сильными мира сего. Они перетряхивают его по своему хотению. Они ворошат умы людей… Им престол обеспечен. Они приговорены на власть… Где бы и в какой семье они не родились. Хотя бы в том же самом хлеву… Но, монах, — понижая голос до шепота, произносит Козимо, — это же противоречит христианской морали. Морали небес.
— А что мы знаем о морали, Ваше величество? — прищуривается Бруно.
— Мы знаем как должно быть.
— И как не бывает, — пылко перебивает его Ноланец.
— Почему же?!
— Да потому, что церковь не знает и не хочет знать истинного механизма действия мира, создавшего нас. И он, этот мир, посылая нам людей с надчеловечными качествами, о которых мы говорили, тыкает нас, как кошенят, носом в наше дерьмо. Мол, не туда и не за теми идете.
— Не туда и не за теми, — глухо вторит ему Козимо.
— Сейчас только я просил вас представить себя ребенком перед лицом мира, существующего вне нас и вы сказали: «Такое не возможно» И вот вам мой ответ: Возможно! Познав время! То есть, ту ее среду, в коей мы обитаем, в соотношении с тем, которое сидит внутри нас… Ибо внешняя структура Времени Земли несет в себе следы высшего времени, в котором бытие более разумно. Высшее время и есть высшая мораль.
— Познать время?.. Это любопытно, — блуждая глазами по комнате говорит герцог и предлагает поговорить об этом подробнее.