Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Что такое философия - Хосе Ортега-и-Гассет на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Культура рождается и живет, цветет и приносит плоды в добром – жизнерадостном – расположении духа. Серьезность придет позднее, когда мы овладеем культурой или той ее формой, к которой мы имеем отношение, в данном случае – философией. Но пока – жизнерадостность. К тому же нельзя сказать, чтобы этот душевный склад не пользовался уважением; припомните, что гениальность – то состояние духа, в котором пребывал он, Юпитер. Воспитывая в себе жизнерадостность, мы подражаем олимпийцу Юпитеру.

В Платоне на склоне лет вновь расцвела ирония его учителя Сократа. И эта ирония, эта столь действенная двусмысленность принесла самые ироничные плоды: случилось так, что по спискам, в которых дошли до нас последние книги Платона, можно заметить, что переписчик уже не знал, когда писать "ра1сие1а", "культура", а когда – "ра1а1а", "шутка"' . Итак, нас приглашают всего лишь поиграть в игру со строгими правилами, ведь именно в игре человек особенно точен. Эта жизнерадостная умственная точность в есть теория, а как я уже сказал, бедняжка-философия не более чем теория. Но мы уже знаем из "Фауста":

Теория, друг мой, суха,

Но зелено вечное дерево жизни.

Серый цвет аскетичен. Такова его символика в обыденном языке, на этот символ и намекает Гете. Самое большее, на что способен цвет, не желающий быть цветом, – стать серым; зато жизнь представляется зеленым деревом – какая экстравагантность! – вдобавок это зеленое дерево жизни оказывается золотым – еще большая экстравагантность. Элегантное желание предпочесть серый цвет чудесной и противоречивой цветовой экстравагантности жизни приводит нас к теоретизированию. В теории мы обмениваем реальность на тот ее аспект, каким являются понятия. Вместо того чтобы в ней жить, мы о ней размышляем. Как стать, не скрывается ли за этим явным аскетизмом и удалением от жизни, каким является чистое мышление, наиболее полная форма жизненности, ее высшая роскошь! Как знать, не обогащает ли, размышление о жизни бесхитростную жизнь великолепным стремлением пережить ее!

Следуя принятой у мистиков тактике нагнетания драматизма, я должен сказать, что мы завершили второй круг и готовы вступить в третий. Однако этот новый круг качественно весьма отличен от двух предшествующих. Мы определили то, что пытаемся построить под именем "философия", как определяют замысел или цель. Мы сказали, что это познание Универсума и что философское мышление в силу неограниченности и радикального проблематизма своей темы обязано соблюдать два закона или обязательства: быть автономным, не признавая ни одной истины, полученной со стороны, и соблюдать закон пантономии, решительно не довольствуясь ни одним положением, которое не выражало бы универсальных ценностей, короче, не вдохновлялось Универсумом.

Это единственный итог последних четырех лекций. Все остальное было сказано мною, только чтобы пояснить и осмыслить эту лаконичную концепцию. Поскольку другие упомянутые нами вещи сами по себе нас не интересовали, мы рассуждали о них туманно, едва ли не в форме простого упоминания. Мы рассуждали о них издали, косвенно, по слухам. Я хочу сказать, что не мы: ставили обсуждаемые нами вопросы, они сами вставали перед нашим разумом. Мы говорили о разных вещах, однако не помешали эти вещи перед собой, чтобы увидеть их непосредственно такими, каковы они есть. Стало быть, говоря о том, чего мы не видели перед собой, мы говорили более или менее вслепую, не располагая очевидностью. А теория в действительности истинна тогда, когда строится на очевидностях и исходит из них. Теория состоит из сочетании, из понятий, из того, что мы называем суждениями или предложениями, если вам угодно – из высказываний. В этих высказываниях мы говорим, что такие-то вещи являются такими, а не другими. Итак, высказывание истинно, если мы можем соединять то, что в нем говорится, с самими вещами, о которых это говорится. Для начала истина – это совпадение того, что говорится о вещи, с той вещью, о которой это говорится. Сама вещь присутствует перед нами в видении, будь то чувственное видение, если вещь чувственна, – скажем, цвета в звуки, будь то нечувственное видение, если вещь сама по себе не чувственна, как, например, ваши внутренние состояния – радость и печаль – или же геометрический треугольник, справедливость, благо, отношения и т. д., и т. п. Итак, высказывание истинно настолько, насколько вещи, о которых мы говорим, можно увидеть. И когда мы признаем какое-либо высказывание истинным, основываясь на том, что видим то же, что понимаем под смыслом этого высказывания, это последнее является очевидной истиной. Очевидность не чувство, побуждающее нас согласиться с одним высказыванием и отвергнуть другое. Наоборот, когда она сводится к чувству, то, кто бы ни требовал от нас признать истинность какого-либо предложения, оно ложно. Очевидность не имеет никакого отношения к чувствам, можно сказать, она едва ли не противоположна чувству, которое по своей природе слепо, и слепо не из-за болезни или несчастного случая, а от рождения. Радость или печаль, восторг или тревога, любовь или ненависть слепы, ибо у них нет глаз, как нет их у камней и растений. Когда говорят, что любовь "слепа, то говорят сразу множество несуразностей, одна из которых состоит в том, что эта метафора рисует нам любовь с повязкой на глазах, как будто та могла бы видеть, по ослепла. Так вот, любовь отличается не слепотой, а тем, что у нее нет и никогда не было глаз.

Очевидность – это, напротив, признак, который приобретают наши суждения или высказывания, когда то, что мы утверждаем, мы утверждаем потому, что это видим. Однако не следует цепляться за слова "видеть", "видение", ожидая от них ясности и строгости, которыми они не обладают. От них нам остается лишь одно: мы говорим, что видим какой-либо цвет, если объект, называемый цветом, присутствует непосредственно, так сказать, лично перед нами; напротив, если мы не видим какого-либо цвета, но думаем о нем, к примеру, если мы сейчас думаем о бледно розовом цвете песков Сахары, то этот цвет непосредственно не присутствует. Его нет перед нами, есть только наша мысль о нем, наше ментальное обращение к нему. Так вот, в видении нам важно именно то, что оно служит наиболее явным примером нашего субъективного состояния, в котором объекты присутствуют перед нами непосредственно. Еще одним примером служит слух: звук непосредственно присутствует в нашем слышании. Вообще все сенситивные функции относятся к различным видам непосредственного предъявления. Позитивизм справедливо стремился свести строгое познание к тому, что присутствует перед нами; он ошибался в том, что произвольно считал непосредственным присутствием только присутствие чувственных объектов: цветов, звуков, запахов, осязаемых качеств. Позитивизм был прав в своем требовании "позитивного", т. е. присутствия самого объекта, но он не получил его, ибо свел все к сенсуализму. И он был узок даже как сенсуализм; с тех пор у человека открыли немало "новых" чувств. Старый позитивизм традиционно довольствовался пятью. Как оказалось, их перечень теперь расширился, я человек располагает по меньшей мере одиннадцатью чувствами. К тому же позитивизм виновен в создании порочного круга. Ибо он заявляет: "Можно сказать, что нечто действительно существует только в том случае, если оно перед нами присутствует, а под присутствующим я понимаю чувственное". Обратите внимание па то, что быть чувственным и присутствовать перед нами – два совершенно разных представления. Цвет и звук чувственны не потому, что иногда они присутствуют перед нами, а в силу чувственного свойства цвета и звука. Зато справедливость и чисто-геометрический треугольник, пусть даже лично присутствующие перед вами, невозможно чувственно воспринять, ощутить именно потому, что они не содержат в себе ни цвета, ни запаха, ни шума. Позитивизм должен был доказать, что непосредственно-присутствовать способны лишь чувственные объекты, и в этом случае был бы прав. Однако он с самого начала произвольно-утверждает в качестве принципа то, что требует доказательств. Таким образом, совершив предвосхищение основания, он попадает в порочный круг, или круг в доказательстве.

Я повторяю, присутствие и чувственность – две идеи, не имеющие между собой ничего общего. Первая говорит нам о некотором способе нахождения предметов перед нами, а именно непосредственном присутствии в отличие от других способов нахождения предметов по отношению к нашему разуму – например, от репрезентации как образа некоторого предмета, в котором присутствует не он сам, а его копия или дубликат, его образ. II свою очередь, чувственность – это один вид предметов; в отличие от других она никак не подразумевает способа нахождения, этих предметов по отношению к нам. И поскольку было бы ошибкой просить нас увидеть звук или услышать цвет, то более серьезной ошибкой того же толка было бы отрицание возможности непосредственного присутствия того, что по – самой своей природе нечувственно. Уже Декарт указывал, что– никто не способен видеть многоугольник с тысячей сторон – ни на одну сторону больше или меньше – и тем не менее он, несомненно, может присутствовать перед нами точно так же, как и простой квадрат. Доказательством служит то, что мы точи" представляем себе смысл слова "тысячеугольник" и никогда на спутаем его с многоугольником с большим или меньшим числом сторон.

Стало быть, мы должны сохранить позитивистское требование непосредственного присутствия, освободив его от позитивистской узости. Признание истинности наших рассуждений о любом объекте требует его присутствия, однако это присутствие должно соответствовать характеру объекта. Следовательно, речь идет о существенном расширении позитивизма; как я уже говорил несколько лет назад в одном из очерков, о современной философии можно сказать, что "в отличие от ограниченного частичного позитивизма она является позитивизмом абсолютным". И этот абсолютный позитивизм, как мы увидим, впервые исправляет а преодолевает порок, которым в большей или меньшей степени.

Пострадала философия всех времен: сенсуализм. Иногда философия была сенсуалисткой по букве и по духу, как например, почти вся английская философия. Иногда она стремилась освободиться от сенсуализма, однако обречено влачила его за собой, как раб свои цепи, – даже у самого Платона, у самого Аристотеля. В противном случае проблема универсалий не приобрела бы такого огромного значения в средние века. Однако оставим этот вопрос в стороне.

Сейчас необходимо подчеркнуть, что строгой теоретической истиной может быть только истина, основанная на очевидности, а это означает, что говорить о вещах можно лишь тогда, когда мы их видим; а чтобы мы их видели, они должны непосредственно присутствовать таким способом, который соответствует их сути. Поэтому мы будем говорить не о видении, из-за узости этого термина, а об интуиции. Интуиция – самая немистическая и всемагическая вещь на свете; она означает просто такое состояние ума, при котором некоторый объект присутствует перед нами. Стало быть, должна существовать как чувственная интуиция, так и интуиция нечувственная.

Есть интуиция оранжевого цвета, есть интуиция апельсина, есть интуиция сферической фигуры. Во всех этих случаях, как и всегда, когда оно произносится, слово "интуиция" означает "непосредственное присутствие". Сравним теперь способ присутствия перед нами этих трех объектов: цвета, апельсина и сфероида.

В световом спектре, развернутом призмой, можно отыскать глазами цвет, который мы мыслим как "оранжевый". В этом случае мы явно обнаруживаем этот цвет в вашем видении, и в нем интуитивно осуществляется, реализуется, исполняется наша чистая мысль об "оранжевом цвете". Поскольку, думая об этом цвете, мы думаем лишь о нем и обнаруживаем то, о чем мы думаем, "в наличии" перед нами, а в нашем понятии "оранжевого цвета" нет ничего сверх того, что мы видим, то можно сказать, что понятие и видимая вещь полностью совпадают или, иными словами, что наша интуиция является полной и адекватной.

С объектом "апельсин" дело обстоит иначе. Что именно мы мыслим или к чему мы мысленно обращаемся, думая об апельсине? У этой вещи множество атрибутов: помимо цвета она имеет твердую сферическую поверхность, состоящую из более или менее прочной материи. Апельсин, о котором мы думаем, имеет наружность и внутренность и, будучи твердым сфероидом, должен состоять из двух половин, или полушарий. Можем ли мы в действительности все это видеть? Вскоре мы начинаем понимать, что всякий раз способны видеть одну половину апельсина, половину или полушарие, обращенное к нам. В силу неизбежного закона зрения обращенная к нам половина апельсина закрывает другую, находящуюся за ней половину. Мы можем подойти к апельсину сзади и увидеть эту другую половину, осуществить другой акт видения, отличный от первого. Но тогда мы не будем видеть первую половину. Мы никогда не сможем увидеть их одновременно. Кроме того, мы видим апельсин пока только снаружи, его поверхность скрывает то, что находится внутри. Мы можем нарезать апельсин слоями и в новых визуальных актах увидеть, что у него внутри, однако эти срезы никогда не будут настолько тонки, чтобы мы со всей строгостью могли утверждать, что видели весь апельсин таким, каким мы его мыслим.

Отсюда со всей очевидностью следует, что, говоря, что мы видим апельсин, мы совершаем ошибку. То, что мы думаем о и ем, мы никогда не обнаруживаем ни в одном, ни во многих частичных видениях. То, что мы думаем о нем, всегда больше того, что имеется в присутствии; паше понятие о нем всегда предполагает нечто, отсутствующее в нашем видении. А это означает, что наша интуиция апельсина, как и всех телесных вещей, неполна и неадекватна. К тому же, как мы убедились, мы можем в любой момент добавить к ней новое видение какой-либо вещи, мы можем отрезать тончайший кусочек апельсина и обнаружить то, что ранее было скрыто, – но это свидетельствует лишь о том, что интуицию тел, материальных предметов всегда можно бесконечно совершенствовать, и все же она никогда не будет полной. Эту неадекватную, но всегда допускающую улучшение, всегда приближающуюся к адекватной интуицию мы называем "опытом". Поэтому о материальных объектах можно иметь только опытное знание, то есть только приблизительное и всегда допускающее большее приближение.

Цвет не был телом, материальной вещью. Он был только цветом – если абстрагироваться от несущей его вещи, от материи, дающей ему физическое существование. Мы можем видеть его целиком лишь потому, что это абстрактный предмет.

Теперь рассмотрим третий из предложенных предметов: геометрический круг. Мы сразу же сталкиваемся с тем, что ни, один из кругов, которые материально существуют или могли бы быть построены, – кругов, нарисованных на досках политехнических институтов и в книгах по геометрии, – никогда со всей строгостью и точностью не воплощает наше понятие круга. Таким образом, предмет "круг" невозможно увидеть в чувственной форме, своими глазами. Однако же он, несомненно, присутствует перед нами. Но если мы получили представление о круге не от кругов, которые мы видели, то откуда мы о нем узнали? Понятия не изобретаются, не возникают из ничего. Понятие, или идея, – это всегда идея о чем-то, а это нечто должно сначала так или иначе предстать перед нами, чтобы затем мы могли его мыслить. Даже если бы мы умели творить из ничего, все равно нам прежде нужно было бы создать предмет, затем иметь его в присутствии и лишь затем его мыслить. В действительности мы обладаем непосредственной интуицией круга; в любой момент мы можем найти его перед собой, не обращаясь ни к какому образу, который будет лишь приблизительным, и можем сравнить паше понятие круга с самим кругом. Анализ того, в чем состоит эта нечувственная, или чистая, интуиция математических объектов, занял бы довольно много времени. Достаточно выяснить следующее: для начала круг – это линия; так вот, под линией мы понимаем бесконечный ряд точек. Какой бы ограниченной и короткой ни была линия, мы мыслим ее как бесконечное множество точек. Тогда что означает "бесконечное множество точек"? Мысля это понятие, сколько точек мы мыслим? Нам ответят: "Именно бесконечное множество". Простите, но наш вопрос заключается в следующем: когда мы мыслим "бесконечное" множество точек, думаем ли мы действительно о каждой точке в отдельности и обо всех, вместе взятых, составляющих эту бесконечность? Разумеется, нет. Мы мыслим только конечное число точек, полагая, что всегда можем домыслить еще одну точку, а затем еще и еще одну, и так без. конца. Отсюда следует, что, мысля бесконечное число, мы думаем о том, что никогда не сможем положить конец нашему размышлению, что понятие бесконечности подразумевает признание того, что оно не содержит всего, что оно пытается содержать, или, иными словами, объект, который мы мыслим, – бесконечное, – выходит за пределы нашего понятия о нем. Но это означает, чти, мысля бесконечное, мы всегда сравниваем наше понятие с самим бесконечным объектом, стало быть, с его присутствием, а сопоставив их, обнаруживаем, что наше понятие оказывается недостаточно широким. В случае с интуицией математического континуума – например, линии – мы видим, что интуиция, то, что присутствует, не совпадает с понятием: однако в отличие от случая с апельсином здесь интуиция предлагает не меньше, а больше того, что содержалось в мышлении. И действительно, интуиция континуума, того, что мы называем "бесконечным" и мыслим как "бесконечное", не сводима к понятию, к logos или racio. То есть континуум иррационален, трансконцептуален или металогичен.

В последнее время рационализм пытался тешить себя иллюзиями – а рационализм в сущности и есть высокомерная иллюзия – возможности свести математическую бесконечность к понятию, с помощью чистой логики необычайно расширил область математической науки в полном соответствии с бесцеремонным империализмом XIX в. Это расширение было получено ценой слепоты к самой проблеме, и только потерпев крах в решении некоторых основных противоречий – знаменитая "антиномия множеств", – математики вновь. обрели здравый смысл и от так называемой математической логики обратились к интуиции. Это чрезвычайно важное событие происходит в эти годы, в эти месяцы. Новая математика признает частичную иррациональность своего предмета, то есть принимает собственную неповторимую судьбу, оставляя логике ее судьбу.

Итак, мы остановились на том, что математические объекты, включая самый необычный и загадочный из них – континуум, непосредственно присутствуют перед ваий; мы находим их либо в адекватной интуиции точно такими, какими мы их мыслим, либо в интуиции с более богатым содержанием, чем мыслимое вами. Но там, где присутствует большее, присутствует и меньшее. Чтобы со всей очевидностью признать истинность наших предложений, на первое время достаточно, чтобы все, что в них мыслится, входило в интуицию. Строго говоря, в интуиции всегда содержится больше того, что мы мыслим. Так, в простейшем из разобранных нами трех случаев, в случае с "оранжевым цветом", цвет, который мы видим, всегда будет иметь оттенок, не определенный нашим понятием, оттенок, который нельзя ни помыслить, ни назвать. Дело в том, что между красным и желтым цветом оранжевая лента являет буквально бесконечное разнообразив оранжевых оттенков. Спектр – это также континуум, хотя не математический, а качественный.

Итак, обо всем присутствующем в адекватной интуиции можно говорить не просто приблизительно, а в соответствии со строгой истиной, то есть в данном случае наше знание является точным и достоверным раз и навсегда. Именно это называется в философии почтенным, хотя несколько смешным и даже неуклюжим выражением: знание арriori. В атом смысле математика является знанием арriori, а не экспериментальным, или эмпирическим, знанием, как, например, знание об апельсине. Так как последний никогда не открывается взгляду целиком, всегда оставляя что-то не увиденным, наше знание о нем до времени должно придерживаться виденного, осознавая его не окончательность таким образом, это знание ограничено каждым новым видением, вязано к относительности каждого наблюдения, следует за ним то есть является знанием aposteriori. Треугольник же, напротив, предстает перед нами полностью в любой из построенных на интуиции. Он заключен в ней весь целиком, ничего не тая, образцовой обнаженности, явный даже в скрытом. Наше мышление могло бы веками шаг за шагом продумывать все теоремы, которые можно извлечь только из одной интуиции треугольника. Такой целью нам придется раз за разом бесконечно обновлять у интуицию, однако последняя интуиция ничего не добавит к первой.

Радикализм философии не позволяет ей признать иную форму истинности своих высказываний, чем полная очевидность, основанная на адекватных интуициях. Вот почему было необходимо целиком посвятить эту лекцию теме интуитивной очевидно лежащей в основе самой характерной для нашего времени философии. Не думаю, чтобы столь сложный вопрос можно было изложить короче. Но самое трудное позади, и я надеюсь – не утверждаю, а надеюсь, – что оставшаяся часть курса будет напоминать пологий и удобный спуск к более волнующим и более близким нашему сердцу темам. К тому же необходимость этих замечаний об очевидности вызвана тем, что, как я уже говорил, мы собираемся вступить в новый круг, который отличается от предыдущих тем, что мы будем говорить о вещах с обязательным условием видеть их, пока мы о них рассуждаем. Ведь если до сих пор мы только готовились войти в философию, теперь мы начинаем философствовать – так, прежде чем зазвучит настоящая музыка, из оркестра несутся вразнобой нестройные звуки настраиваемых инструментов.

Пройдя еще один виток спирали и оказавшись над исходной точкой нашего пути, мы снова слышим лейтмотив определения философии. Повторим его. Философия – это познание Универсума, или всего имеющегося. Надеюсь, теперь эти слова звучат со всем интеллектуальным пылом, во всем своем размахе и драматизме. (Нам уже известен радикализм нашей проблемы и предъявляемых к философской истине требований. Первое из них – не принимать в качестве истины ничего непроверенного и неподтвержденного, ничего того, что не имеет основания, построенного вами самими. Таким образом, мы оставляем в стороне наши привычные, общепринятые верования, образующие допущение, или родную почву, опираясь на которую мы живем. В этом смысле философия противоестественна и, так сказать, в корне парадоксальна. "Dоха" – это стихийное обыденное мнение; более того, это "естественное" мнение. Философия обязана отмежеваться от него, идти дальше или спуститься ниже, чтобы найти другое мнение, другое "Доха", более надежное, чем мнение стихийное. Поэтому она и состоит из раrаdоха.

Если наша проблема состоит в познании всего имеющегося, или Универсума, то прежде всего нам нужно определить, относительно каких вещей, которые, возможно, имеются, можно быть уверенными, что они имеются. Вероятно, в Универсуме имеется множество вещей, о существовании которых мы ничего не знаем и никогда не узнаем, или, наоборот, о многих других вещах мы полагаем, что они имеются в Универсуме, но ошибаемся; то есть они на самом деле имеются не в Универсуме, а только в. наших иллюзорных верованиях. Томящийся от жажды караван уверен что видит в глубине пустыни дрожащую линию, где искрится свежая вода. Но этой благодатной воды в пустыне нет, она существует лишь в воображении каравана.

Итак, нужно различать эти три класса вещей: те, что, возможно, имеются в Универсуме, известно нам о них или нет; те, что мы ошибочно считаем имеющимися, однако в действительности их нет; и наконец, те, относительно которых можно быть уверенными, что они имеются. Эти последние будут иметься как |в Универсуме, так и в нашем сознании. Итак, они и есть то, кто нам бесспорно дано в Универсуме, короче, данные Универсума.

Любая проблема предполагает наличие данных. Данные – это то, что не является проблемой. Традиционным примером, к которому мы ранее обращались, служит погруженная в воду трость: согласно данным осязания, трость представляется прямой, согласно же данным зрения – изломанной. Проблема возникает в той мере, в какой эти два факта не составляют проблемы, являясь действительными и несомненными. В этом случае нам открывается их противоречивый характер, а он, как мы видели, и составляет любую проблему. Данные показывают искалеченную, ущербную реальность, они представляют нам нечто такое, что, на наш взгляд, не может быть таким, каково оно есть, что противоречит самому себе. Реальность, в которой трость одновременно и прямая и изломанная. Чем она очевиднее, тем неприемлемей, тем большей проблемой она является; большим не-бытием.

Чтобы размышлять, нужно иметь проблему, а чтобы была проблема, нужны данные. Вели нам что-то не дано, нам и в голову не придет об этом или над этим размышлять; а если нам дано все, нам также незачем размышлять. Проблема предполагает промежуточное состояние: чтобы нечто было дано, но данное было неполным, несамодостаточным. Если мы о чем-то не знаем, не можем знать о его недостаточности, его неполноте, о том, что вам не хватает других "нечто", постулируемых тем, что у нас В имеется. Это и есть осознание проблемы. Знание того, что эти знания неполны, звание о нашем незнании. Строго говоря, в этом и кроется глубокий смысл "знания о незнании", которое Сократ считал своей единственной заслугой. Так оно и есть. Ведь на начинает с осознания проблемы.

Поэтому Платон задает вопрос: какое существо способно к сознательной деятельности? Не животное, ибо оно ни о чем нет, в том числе и о своем незнании. Но и не Бог, которому заранее известно все, так что ему незачем тратить усилия. Только промежуточное существо, стоящее между животным и Богом, наделенное незнанием, но и в то же время сознающее это незнание испытывает потребность вырваться из него, перейти от незнания к знанию. Это промежуточное существо – человек. Таким образом, это знание о своем незнании сообщает человеку особое величие, превращая его в божественное животное, отягощенное грузом проблем.

Поскольку наша проблема – Универсум, или все имеющееся, нужно установить, какие данные Универсума мы обнаружили, иначе говоря, что в мире имеется такого, что нам наверняка и что нам незачем искать. Искать нужно именно чего у нас нет, что нам не дано.

Но каковы данные философии? Другие науки с менее радикальной истиной менее радикально устанавливают свои данные. Однако философия с первого же шага должна довести до крайности свой интеллектуальный героизм в проявить высшую строгость. Вот почему, хотя сами по себе данные не являются проблемой, в преддверии философии возникает огромная мучительная проблема данных Универсума, проблема того, что имеется бесспорно, несомненно.

Лекция VII

Данные Универсума. – Картезианское сомнение. – Теоретическое первенство сознания. – Уподобление Я соколу.

Как я уже говорил, для нас очень важно различать три класса вещей: те, которые, возможно, имеются в Универсуме, знаем мы о них или нет; те, о которых мы ошибочно полагаем, что они имеются, тогда как в самом деле их нет; наконец, те, в которых мы можем быть уверены, что они имеются. Эти последние существуют как в Универсуме, так и в нашем сознании. Но в этом последнем классе вещей мы должны провести еще новое деление, которое я отложил в прошлый раз. Уверенность относительно существования предмета в Универсуме бывает двух видов: в некоторых случаях мы утверждаем, что предмет существует, основываясь на суждении, на доказательстве, на твердом и обоснованном заключении; например, при виде дыма мы делаем вывод о наличии огня, даже если он нам не виден; разглядывая на стволе дерева фигуры определенной формы, мы приходим к заключению, что они начертаны либо человеком, либо таинственным насекомым, которое, ползая по коре, оставляет похожие на печатные буквы фигуры, в потому зовется жуком-типографом. Эта уверенность в существовании предмета, к которой мы приходим путем суждения, доказательства и рассуждения, основана па предварительной уверенности в существовании другого предмета. Например, утверждение о наличии огня предполагает, что мы видели дым. Стало быть, для того, чтобы утверждать, основываясь на суждении или доказательстве, существование некоторых предметов нужно исходить из более полной и первичной уверенности в существовании других предметов, уверенности, которая не нуждается ни в доказательстве, ни в умозаключении. Ведь имеются вещи, существование которых возможно и необходимо доказывать, но это предполагает существование вещей, доказывать которое невозможно и не нужно, поскольку они сами являются своим доказательством. Доказывать можно лишь то, в чем испытаешь сомнение, – но то, что не терпит сомнения, не нуждается в доказательствах и не допускает их.

Те вещи, существование которых несомненно, которые отметают все возможные сомнения, уничтожают их, лишают их смысла, которые нельзя подвергнуть критике, представляют собой данные Универсума. Я повторяю: эти данные не единственное, что имеется в Универсуме, а также не единственное, что точно имеется, но то единственное, что имеется несомненно, чье существование основано на особой уверенности, на уверенности несомненной, скажем – на сверхуверенности.

Но эти данные Универсума мы сейчас попытаемся обнаружить. Мне пришло на память прочитанное несколько лет назад стихотворение современного поэта, нашего соотечественника, Хуана Рамона Хименеса:

В саду источник,у источника химера,

у химеры возлюбленный,

который умирает от печали.

Из чего следует, что в мире, где есть сады, есть также и химеры, которым ничего не стоит довести до смерти прохожего поэта. Если их нет, как же мы говорим о них и отличаем их от других существ, определяем их облик вплоть до того, что создаем во в скульптурных изображениях у источников, бьющих в наших садах? И поскольку химера лишь представительница родственных видов, мы бы сказала, что имеются также кентавры и тритоны, грифы, фавны, единороги, пегасы и неистовые минотавры. "И скоро, возможно слишком скоро, мы разрешим химерический вопрос, сказав, что речь идет о фантасмагорическом племени, которое существует не в Универсуме, то есть реально, а только в нашей фантазии, или иллюзорно. Таким образом, мы изымаем химеру из реального сада, где она собирается существовать наряду с лебедями и кружить головы поэтам, и помещаем ее в разуме. Там, как нам кажется, подходящее место, которого хватит для толпы химер и прочих чудесных существ. Мы принимаем решение так быстро, потому что существование химеры вызывает столько сомнений, его реальность так маловероятна, что этот чай не стоит долгих рассуждений, – хотя в глубине души остается глухая досада, досада, которую сейчас, назвав, я сотру из вашего сознания, потому чтобы, о чем мы сегодня говорим. .должно ни беспокоить вас, ни затрагивать всерьез. Эта досада весьма напоминает то, что много лет назад я говорил в защиту Кихота. Что ж, давайте смеяться, потому что Дои Кихот принимает мельницы за великанов! Что ж. Дон Кихот не должен видеть великана там, где стоит мельница! Но почему человеку известно о великанах? Где есть или были великаны? А если их в не было, выходит, что не Дон Кихот, а человек, род людей в какой-то момент своей истории обнаружил великана там, не было, – т. е, какое-то время он сам был доподлинным Дон Кихотом, фантастическим Дон Кихотом. И действительно, тысячелетиями Универсум для человека состоял главным образом ив великанов и химер: он был самым реальным из существовавшего, тем, что управляло его жизнью. Как это случилось, как стало возможным? Здесь наряду с любопытством сквозит досада, но она, повторяю, не имеет отношения к нашей проблеме. Можно. было бы досадовать еще сильнее, во не стоит, потому что теперь мы не обсуждаем, есть ли или могли бы быть химеры; то, что нас интересует, – точно ли они есть, и поскольку в их нетрудно усомниться, они не годятся нам в качестве основных данных Универсума.

Большую сложность представляет случай, когда физик убеждает нас, что в Универсуме имеются силы, атомы, электроны. Действительно ли несомненно то, что имеется? Тут же мы слышим, как физики спорят между собой об их существовании; это указывает, что, во всяком случае, в нем можно сомневаться. И даже если бы физики пришли к согласию и их единодушные ряды склоняли бы нас поверить в реальное существование сил, которые мы не видим, незримых атомов и электронов, мы могли бы возразить следующим образом: атомы – объекты, существование которых, хотя и действительное, открывается для нас лишь после освоения всей теории. Чтобы существование атомов было истиной, нужно, чтобы сначала вся физическая теория была истиной. А физическая теория, пусть и истинная, представляет собой истину спорную, которая включает в себя и имеет основанием длинную цепь рассуждений, что соответственно влечет за собой необходимость проверки. Следовательно, она является не первичной, коренной истиной, но в лучшем случае относительной, производной. Это вынуждает нас сказать нечто похожее на то, что говорилось по поводу химеры, – что она имеется лишь в воображении, – а именно что реальное существование атомов сомнительно, что пока они имеются в теории, в мышлении физиков. Пока атомы – химера физики, и подобно тому, как поэты воображают химеру с когтистыми лапами, лорд Кельвин придаст шипы и когти атомам.

Существование атомов тоже вызывает сомнение, они не являются данными Универсума.

Обратимся в таком случае к тому, что более близко и менее проблематично. Пусть результаты всех естественных наук спорны, но, во всяком случае, вещи, которые окружают нас, которые мы видим и трогаем и которые естественные науки относят к действительным явлениям, несомненно существуют. Если и не существует химеры поэта, то по крайней мере и несомненно существует сад, реальный сад, видимый, осязаемый, обоняемый, который можно купить и продать, по которому можно прогуливаться, подстригать в нем деревья. И однако, когда я нахожусь в саду и любуюсь первой весенней зеленью, мне случается закрыть глаза, и, как по мановению волшебной палочки, сад исчезает – вмиг, сразу уничтожается, изымается из Универсума.

Смежая веки, мы, как гильотиной, напрочь отсекаем его от мира. От него не остается ничего в реальности – ни песчинки, ни лепестка, ни листка. Но как только я снова открываю глаза – с тои| же быстротой сад является вновь, мгновенно, подобно трансцендентному танцовщику, совершает прыжок из небытия к бытию и, не сохранив и следа своей временной гибели, вновь нежно обступает меня. То же самое произойдет с запахами сада, с его осязательными свойствами, если я переборю свои соответствующие органы чувств. И больше того: отдыхая в саду, я засыпаю и вижу сон, что нахожусь в саду, и во сне сад не кажется мне менее реальным, чем наяву. Сад в еврейско-египетской традиций означает "рай". Далее, если я приму определенные алкалоиды, я и наяву могу увидеть такие же сады. Это галлюципированный сад, "искусственный рай". Галлюципированный сад не отличается сам по себе ничем от сада недлинного, т. е. они оба подлинны и равной степени. Возможно, все, что окружает меня, весь внешний мир, в котором я живу, – это лишь огромная галлюцинация. По всяком случае, его воспринимаемое содержание одинаково при нормальном и при галлюцинирующем восприятии. Но ведь характерным для галлюцинации является то, что ее объекта на самом деле нет. Кто поручится мне, что нормальное восприятие не таково? Оно отличается от галлюцинации лишь тем, что носит более постоянный характер и его содержание относительно общее у меня и у других. Но это не дает оснований отрицать галлюцинаторный характер нормального восприятия; лишь позволяет нам сказать, что на самом деле восприятие действительности имеет характер не любой галлюцинации, а постоянной и общей – что, надо сознаться, хуже всякой другой.

Из этого следует, что так называемые данные органов чувств ни в какой степени не достоверны, и их существование само по себе ничего не гарантирует. Соответственно жизнь есть сон, однообразный в правильный, цепкий и будничный.

Сомнение, сомнение как метод, по каплям, подобно кислоте, разъедает крепость, надежность внешнего мира и заставляет его улетучиваться; или – другой образ – сомнение, как откатывающийся назад прибой, несет с собой и топит в самом себе весь окружающий вас мир со всеми предметами и людьми, включая наше собственное тело, которое мы напрасно трогаем и щиплем, пытаясь убедиться в том, что оно несомненно существует, чтобы спасти его, – сомнение жадно поглотило его, и вот мы уже видим, как тело наше плывет внизу, бездыханное, утонувшее. Китайцы говорят об умершем: "тот, что уплыл по реке".

Вам должна быть более чем понятна серьезность полученного выводов. Сказанное выше означает; существование предметов, природы, человеческих существ, всего внешнего мира недостоверно, поэтому не является исходным данным, оно не несомненно в Универсуме. Этот мир, который окружает вас, который нас поддерживает и защищает, который в жизни кажется нам самым крепким, надежным, эта земная твердь, в которую мы бьем ногой, чтобы доказать ее несокрушимость, оказывается существованием сомнительным, по крайней мере вызывающим сомнения. И раз это так, философия не может исходить из факта существования внешнего мира – из чего исходит ваша жизненная вера. В жизни мы принимаем без тени сомнения полную реальность наших космических подмостков, но философия, которая не может считать истиной то, что засвидетельствовано другой наукой как истинное, не может принять и того, во что верит жизнь. Вот вам превосходный и очень конкретный пример того, в каком смысле философствовать означает не– жить, вот вам доказательство, почему философия по сути своей парадоксальна. Философствовать – это не значит жить, это значит добросовестно отречься от жизненных верований. Пусть это отречение может и должно быть лишь возможным, умственным, осуществляемым исключительно целью создания теории, оно само должно быть теоретическим. Наконец, именно поэтому мне кажется странным совершенно серьезно приглашать людей предаться философии. Можно ли поручиться, что никто не окажется "убежденным", не сочтет всерьез, что внешний мир, возможно, не существует? Философское убеждение – не жизненное, это квазпубеждение, убеждение разума. И серьезность не оборачивается у философа высокомерием, а остается серьезностью как качеством, способностью выстраивать наши идеи, упорядочивать их.

Но во всяком случае известно следующее: философия начинается с заявления, что внешний мир не относится к исходным данным, что его существование сомнительно и что любой тезис, в котором утверждается реальность внешнего мира, не очевиден, чуждается в доказательстве; в лучшем случае он требует для обоснования иных первичных истин. Чего, повторяю, философия, как известно, не делает, она не отрицает реальности внешнего мира, поскольку это было бы тоже довольно проблематичным начинанием. Точное выражение того, что утверждает философия, таково: ни существование, ни не существование мира вокруг нас совершенно не очевидны, стало быть, нельзя исходить ни из того, ни из другого, поскольку это означало бы исходить из того, что предполагается, а философия взяла на себя обязательство исходить только из того, что полагается относительно самого себя, то есть на себя налагается. Но вернемся к той драматической ситуации, когда море-сомнение мощными волнами отступающего прибоя уносит наш мир, наших друзей и вдобавок наше тело.

Что в таком случае остается в Универсуме? Что тогда несомненно имеется в Универсуме? Когда сомневаешься в мире и во всем Универсуме, что же остается? Остается... сомнение – факт, что я сомневаюсь: если я сомневаюсь, существует ли мир, я не могу сомневаться в том, что сомневаюсь, – здесь граница всего возможного сомнения. Какой бы широкой ни была сфера сомнений, они иногда сталкиваются сами с собой и взаимно уничтожаются. Вам нужно нечто несомненное? Вот оно: сомнение. Чтобы сомневаться во всем, я должен не сомневаться в том, что сомневаюсь. Сомнение возможно лишь при условии собственной неприкосновенности: при попытке обратиться против себя обломает зубы.

Этим рассуждением, представляющим лишь мизансцену другой, гораздо большей мысли, начинает Декарт современную философию. Это знают все, это одно из основополагающих сведений. Если я повторяю его здесь, как и другие кажущиеся а высшей степени известными вещи, встречавшиеся в первой половине этого курса, то по многим причинам, которые, возможно, я позже или в следующий раз смогу вам перечислить. Мы достигли уровня, на котором могут быть объявлены тайны этого-курса и открыты для посещений его подземные ходы. Поэтому я говорю то, о чем умалчивал в течение четверти века своей общественной жизни, а именно: я ее принимаю такой общественной работы и вообще человеческой жизни во всей ее полноте,. которая не была бы подобна парижскому театру Опера, скрывающему под землей столько же этажей, сколько высится их над уровнем земли. И то, что это должен сказать муравей перед колоссальной фигурой Декарта, отца современности, как мы убедимся, не случайно.

По перейдем теперь к текущим вопросам.

Тот, кто думает, что Декарт положил начало новому временит , каламбуром насчет того, что мы не можем сомневаться в том, что сомневаемся, – кстати, то же говорил и Св. Августин, – не имеет ни малейшего понятии об огромном новаторстве картезианского мышления и в результате не знает истоков современности.

Следовательно, важно, чтобы мы верно увидели, какие преимущества имеет сомнение, чтобы в нем мы не сомневались, другими словами, почему в такой огромной и важной вещи, как внешний мир, мы можем сомневаться, и, напротив, о такую мелочь, как само сомнение, копье сомнения тупится. Когда я сомневаюсь, то не могу сомневаться в существовании моего сомнения; тогда становится исходным данным, несомненной реальностью Универсума. Но почему? В том, что существует этот театр, где я разглагольствую, я могу сомневаться – может быть, у меня сейчас галлюцинация. Возможно, в юности, когда может присниться что угодно, я как-то увидел во сне, что говорю о философии в театре– пред мадридской публикой, и теперь толком не знаю, сбывается ли сон в этот момент или этот момент и есть сон, а я – сновидец. Это значит, что реальный мир и мир приснившийся не различаются коренным образом по своему содержанию, они соседствуют, разделенные лить так, как в средние века шла молва о саде Вергилия: что он отделен от остального мира воздушной стеной. Без малейших изменений мы можем перенестись из реального в приснившееся, и в этом конкретном случае нет мнений, что заинтересовать в какой-то степени мадридцев философией было и есть заветным сном, мечтой моей жизни.

Стало быть я могу сомневаться в реальности этого театра, , во не в том что я сомневаюсь в нем; повторяю еще раз: почему? Ответ таков: сомневаться – это значит, что мне кажется что-то сомнительным и недостоверным. Мне кажется и я думаю – одно и то же. Сомнение не что иное как мысль. Итак, чтобы сомневаться в существовании мышления, я должен поневоле мыслить это мышление, чтобы дать ему существование в Универсуме; тем же актом, которым я пытаюсь упразднить мое мышление, я его осуществляю. Другими словами: мышление – единственное в Универсуме, существование чего нельзя отрицать, поскольку отрицать значит мыслить. Вещи, о которых я думаю, могут не существовать в Универсуме, во то, что я о них думаю, несомненно. Я повторяю: быть сомнительным – значит казаться мне сомнительным, и все в Универсуме может казаться мне сомнительным – кроме того, что это мне кажется. Существование этого театра проблематично, поскольку я понимаю под этим то, что он стремится быть независимым от меня, что, когда я закрываю глаза и он перестает существовать для меня или во мне, он продолжает на свой страх и риск быть вне меня, отдельно от меня, в Универсуме, то есть что он существует в себе. Но мышление обладает таинственным преимуществом, его существование, то, чем оно стремится быть, сводится к тому, что мне кажется, к существованию для меня. И поскольку я пока что состою лишь из своих мыслей, скажем, что мышление – то единственное, в чем его собственная сущность, то, что оно представляет собой реально, состоит лишь в том, чем оно является для себя. Оно то, чем кажется и ничего больше; кажется же оно тем, что есть. Оно исчерпывает свою сущность в собственной видимости. В отношении театра ситуация обратная: то, чем театр является или стремится быть не исчерпывается его видимостью, зримой для меня. Напротив он стремится существовать и тогда, когда я его не вижу, когда я не появляюсь, когда я не присутствую. Но мое видение есть нечто исчерпывающее его экзистенциальное стремление казаться мне, когда я смотрю, мое зрение присуще мне, оно явно и непосредственно. И если сейчас я страдаю галлюцинацией, значит этот театр не существует реально, но вид театра отнять у меня никто.

Из чего следует, что лишь мышлению дан весь Универсум. И пои этом дан несомненно, поскольку состоит лишь в данности бытия поскольку является чистым присутствием, чистым явлением чистой кажимостью для меня. Это великолепное, решающее открытие Декарта, которое, подобно Великой Китайской. – не делит историю философии на две части; античность и средине века осталась по ту сторону ее, по эту сторону – то. что составляет новое время. Но сказанное ни в какой мере не удовлетворяет меня. Как вы видите печь идет об очень важном положении – о теоретическом первенстве разума, духа, сознания. Я, субъективности как о явлении универсальном: это первичное явление Универсума. Итак, следует помнить, что это главная идея, которую новое время прибавило к сокровищнице Греции. Она заслуживает, чтобы мы остановились на ней и добивались предельной ясности. Поэтому простите, что я не раз буду возвращаться к атому вопросу, ища различные формулировки, чтобы один за другим мы все пришли бы к полному пониманию того, что такое разум, сознание, мышление, субъективность, дух, Я.

Мы ищем исходные данные Универсума. Но кому предназначаются эти данные? Естественно, познанию. Это данные для познания Универсума, то, что оно должно принять во внимание, чтобы исходить из него в искать то, чего, возможно, не хватает, И когда же мы можем сказать, что познанию дано нечто? Очевидно, когда это нечто полностью войдет в наше сознание, когда оно ясно предстанет перед нашим пониманием, лишенное тайн и сомнений, когда наше познание бесспорно освоит его. Итак, чтобы я познал нечто, необходимо, чтобы это нечто продемонстрировало мне свою целостность, предстало таким, каково оно есть, каким оно стремится быть, чтобы не оставалось ничего тайного в его сущности. Итак, очевидно, что все то, чье бытие, чье существование стремится к бытию и существованию, пусть не представая передо мной, не является данным. Но это происходит со всем, что не является моим собственным мышлением, моим собственным разумом. Присутствовать при чем-то значит каким-то образом вобрать в себя, обдумать. Все, что отличается от моего мышления, стремится быть и существовать вне моего мышления, то есть вне моего присутствия. Пусть я отсутствую. Но мышление – поскольку это не что иное, как вещи, которые предстают передо мной лишь когда предстают, которые я вижу лишь когда вижу, слышу лишь когда слышу, воображаю лишь когда воображаю, выдумываю лишь когда выдумываю – существуют само по себе, будучи в полной моей собственности. Если я "Таю, что дважды два пять, я заблуждаюсь, но то, что я думаю, есть истина.

Мышление, – это исходное данное, поскольку мышление придерживается всегда само себя, является единственным, существует само для себя и состоит в этой встрече с самим и. Теперь мы видим, почему каламбур относительно сомнения – это только каламбур, точная, острая формулировка и гораздо более широкой идеи. Не потому, что своеобразие сомнения делает невозможный сомнение в нем, а потому что сомнение представляет собой один из видов мышления. То же, о сомнении, мы можем сказать о нашем зрении, слухе, воображении, выдумке, чувствах – любви, ненависти, желании зубной боли. Все эти вещи имеют общее – они существуют сами по себе. Если мне кажется, что у меня болят зубы, это означает, что явление, именуемое "зубной болью", бесспорно, существует в Универсуме, поскольку достаточно, что зубная боль существует абсолютно, что она существует сама по себе, что она кажется существующей сама в себе. Вот существуют ли зубы в Универсуме или нет – вопрос спорный; поэтому поэт Гейне как-то заметил одной даме, что мы не всегда верно определяем источник наших бед, даже если они для нас очевидны: "Хочу вам сознаться, что у меня зубная боль в сердце".

В течение долгих лет освоения курса наук меня учили, что для наших средиземноморских народов очень сложно – и не случайно – принимать во внимание особое свойство, присущее во всем Универсуме лишь мышлению и субъективности. В то же время для северных народов оно относительно легко и очевидно. И поскольку идея субъективности, как я уже говорил, представляет собой основной принцип всего нового времени, есть смысл следовать ему, его непонимание – одна из причин, по которым средиземноморские народы так и не стали вполне современными. Каждая эпоха имеет свою атмосферу, в которой преобладают определенные принципы, вдохновляющие и организующие жизнь; когда народу не подходит эта атмосфера, ему неинтересна жизнь он подобен растению в неблагоприятной среде, существование его сводится к vita minima, или, используя спортивный термин, он "теряет форму". Это и произошло с испанским народом в период так называемого нового времени. Тип жизни нового времени не для него, неинтересен ему. С этим нельзя бороться, остается ждать. Но представьте себе, что эта идея субъективности, основа всего нового времени, будет побеждена – другая идея, более глубокая и мощная, обесценит ее полностью или частично. Это означало бы создание новой атмосферы – новой эпохи. Итак как эта наступившая эпоха противоречила бы предшествовавшей, эпохе нового времени, народы, терпевшие неудачи в этот период, обрели бы возможность возродиться. Испания, возможно, снова сможет проснуться в полной мере для жизни я истории. Что, если одним из результатов этого курса станет то, что мы убедимся: подобное предположение стало фактом – идея субъективности побеждена другой, новое время полностью завершено?

Но идея субъективности, первенства разума, или сознания, как первичного явления Универсума так велика, так прочна, так сильна что мы не можем питать иллюзий относительно легкого ее преодоления,' напротив, мы должны проникнуться ею, понять ее в полной мере овладеть ею. Без этого нам нечего и пытаться преодолеть ее. В истории любое преодоление предполагает условие– нужно поглотить то, что следует превзойти, нести в себе то, что мы хотим покинуть. В жизни духа преодолевается лишь то, что сохраняется, подобно тому как третья ступенька возвышается над двумя. Стоит им исчезнуть, третьей ступени придется упасть и стать первой. Нет иного способа пойти дальше нового времени, как на его основе. Поэтому-то испанские духовные семинарии не сумели превзойти идей нового времени – они никак не могли принять их, но упорно отметали, не обдумывая и во усваивая. В противоположность телесной жизни в жизни духовной новые, дочерние идеи заключают в себе идеи, породившие их. Но вернемся к исходному данному – мышлению. Сомнение как метод, решение сомневаться, поскольку имеется понятное чувство сомнения, не было у Декарта случайностью, как и его начальная формулировка о несомненности сомнения. Решение об универсальном сомнении – это лишь лицевая сторона медали, или инструмент другого решения, более позитивного: признавать науку не как содержание, а лишь как то, что можно доказать. Итак, наука, теория – это не что иное, как запись реальности в системе доказанных суждений. Ведь сомнение как метод не является для философии случайностью: это сама философия, обдумывающая свои собственные неотъемлемые свойства. Любое доказательство – это доказательство сопротивления, и теория – это доказательство сопротивления, которое некое суждение оказывает сомнению. Без сомнения нет доказательства, истинности знания.

Ведь сомнение как метод вело историю, так же как ведет сейчас нас, к огромному открытию: для познания нет другого исходного данного, кроме самого мышления. Ни о чем другом нельзя сказать, что достаточно мне о нем мыслить, чтобы оно существовало. Кентавр и химера существуют не потому, что мне доставляет удовольствие выдумывать их, – подобно тому как этот мир существует не потому, что я его вижу. Напротив, достаточно не помыслить, что я мыслю о том или другом, как эта мысль существует. Ведь у мышления есть в качестве привилегии способность давать себе бытие, быть данным для себя, или, другими вами, во всех иных вещах различается их существование и то, я о них мыслю, поэтому они всегда представляют собой проблему, а не данное. Но для того чтобы существовало мое мышление, мне достаточно помыслить, что я мыслю. Здесь мыслить существовать – одно и то же. Реальность мышления заключается именно в том, что я отдаю себе отчет в нем. Бытие здесь состоит в этом знании, отдавании себе отчета. В понимании, что является основным данным для того, чтобы знать или осмыслить то, что состоит именно в том, чтобы знать себя теперь уверенности, с которой мы можем утверждать, что в Универсуме существует мышление, или соgitatio, несравнима с нашим другим утверждением относительно существования, и это, ни однажды обнаруженным, обязывает основывать на нем наше знание об Универсуме. Для теории первая истина о реальности такова: мышление существует, сogitatio еst! Мы не можем исходить из реальности внешнего мира: все, что окружает все тела, включая и наше собственное, в их стремлении существовать сами по себе, независимо от наших мыслей о них, подозрительны. Но, напротив, несомненно, что они существуют в моем мышлении как мои мысли, как соgitationes. Теперь разум оказывается центром и опорой всей реальности. Мой разум придает нерушимую реальность тому, что мыслит, если я считаю его тем, что он представляет собой изначально, – если я считаю его моей мыслью. Этот принцип ведет к попытке создания системы объяснений всего имеющегося, интерпретируя все то, что, очевидно, не является мышлением, не является мыслью как состоящее лишь в мышлении, лишь в мысли. Эта система – идеализм, и современная философия, начиная с Декарта, в основе своей идеалистическая.

Если сомнение в независимости существования внешнего мира мы недавно назвали огромным парадоксом, его непосредственное следствие, то есть превращение этого внешнего мира в мое чистое мышление, будет сверхпарадоксом, делающим из философии нового времени добросовестное противоречие нашей жизненной вере. Начиная с Декарта, философия действительно делает первый шаг в направлении, противоположном привычкам нашего разума, идет против течения обыденной жизни и удаляется от нее, двигаясь равномерно ускоренно до точки, где у Лейбница, Канта, Фихте или Гегеля философия становится миром, увиденным наизнанку, великолепной противоестественной теорией, которая не может быть понята без предварительного посвящения, теорией посвященных, тайным знанием, эзотеризмом. Мышление поглощает мир: вещи превращаются в чистые идеи. В письмо, к которому я обращался ранее, Гейне спрашивает свою приятельницу: "Есть ли у вас мысли по поводу того, что такое мысль? Я вот вчера спросил своего кучера, что такое мысли, и он ответил мне: "Мысли... мысли, да это такие вещи, что западают кому-нибудь в голову"". Кучер Гейне правил в течение трех веков – всего нового времени – великолепной барочной каретой идеалистической философии. И до сих пор бытующая культура едет в этом экипаже и не находит способа выйти из него, не роняя своего достоинства. Те, кто пытался сделать это, не выходили из кареты, а просто высовывались из окошка и разбивали голову – голову кучера Гейне, куда западали вещи.

Превосходство идеализма идет от открытия одной вещи, способ существования которой коренным образом отличен от остальных. Никакая Другая вещь в Универсуме, даже если предположить их существование, не состоит в основе своей из бытия для себя, из осознавания самой себя. Ни цвета, ни тела, ни атомы, стало быть, никакая материя: бытие цвета – белеть, зеленеть, синеть, а не быть для себя белым, зеленым или синим. Тело – это тяжесть, вес, – но не вес для себя самого. Также и идея Платона не состоит в осознании самой себя: идея добра или равенства не знает, что такое доброта или равенство. Также и аристотелевская форма не состоит в этом звании о себе, как и Бог Аристотеля – несмотря на его определение, с которым, как я надеюсь, мы еще столкнемся, как и Логос Филона и Плотина и Евангелиста Св. Иоанна, как и душа Св. Фомы Аквинского. Речь действительно вдет о понятии, присущем новому времени.

Если понимать это сum grano salis, я сказал бы, что способ бытия всех этих вещей далек от того, чтобы состоять в бытии для себя или знании о самих себе, а скорее состоит в противоположном: в существовании для другого. Красное красно для того, кто его видит, платоническая доброта, доброта совершенная, такова для того, кто может думать о ней. Поэтому собственно античный мир кончился на александрийских неоплатониках, которые искали для идеальных объектов Платона кого-то, для кого они существовали или должны были существовать, и пробовали ощупью, смущенно, смогут ли они быть содержанием божественного разума. Античный мир в целом знает только способ существования, состоящий во внешнем проявлении, то есть в открытости и выставлении напоказ, в бытии вовне. С тех пор явление бытия – это то, что действительно зовется "открытием", демонстрацией, обнажением. Но картезианское мышление состоит, напротив, в бытии для себя, в осознании самого себя, тем самым в существовании внутри себя, в размышлении о себе, в погружении в себя. В противоположность бытию, направленному вовне, показному, внешнему, которое было известно античности, появляется другой способ бытия, состоящий по сути в бытии внутри себя, в бытии чисто внутреннем, в рефлексивности. Для такой удивительной реальности необходимо было найти новое имя: слово "душа" не подходит – поскольку античная душа во менее внешняя, чем тело, ведь у Аристотеля и даже у Св. Фомы Ливийского она была основой телесной жизненности. Для Св. Фомы было большой проблемой дать определение ангелов как душ без тела из-за того, что аристотелевское определение души включает телесную жизненность.

Но сogtatio не имеет ничего общего с телом. Мое тело – пока только мысль о теле, содержащаяся в моем разуме. Душа не в теле и не при теле, есть только мысль о теле в моем разуме, в моей душе. Если, кроме того, оказывается, что тело – это реальность вне меня, протяженная реальность, действительно материальная, а не идеальная, то это значит, что душа и тело, разум и материя не имеют между собою ничего общего, не могут ни соприкоснуться, ни войти в какие-либо прямые отношения. Впервые у Декарта материальный и духовный мир были разделены "самой своей сути – бытие как внутреннее и бытие как внешнее с этого времени определяются как несовместимые. Невозможно большее расхождение с античной философией. Для Платона, и для Аристотеля, материя и то, что они называли духом, для нас, потомков Декарта, это псевдодух, соотносились как правое и левое – материей было то, что воспринимало дух, а духом то, что просвещает материю, стало быть, они определялись одно через другое, а не как в новое время, где одно противопоставлено другому, одно исключает другое.

Название, которое, начиная с Декарта, дается мышлению как бытию для себя, осознаванию себя, – это... сознание, сознание.

Не душа, дух, что означает "воздух, дуновение", – поскольку душа одушевляет тело, движет его, как морской ветер ударяет в парус, выгибая его, – а сознание, то есть осознание себя. В этом термине открыто появляется атрибут, конституирующий мышление, означающий знать себя, придерживаться самого себя, размышлять о себе, проникать внутрь себя, быть глубоко внутренним.

Сознание означает глубоко внутреннее размышление и ничего кроме. Когда мы говорим Я, мы выражаем то же самое. Произнося Я, я говорю самому себе: я определяю свое бытие только по отношению к нему, то есть по отношению ко мне. Я существую в той мере, в какой обращаюсь к себе самому, в какой снова обращаюсь к собственному бытию – не отдаляясь, а, напротив постоянно возвращаясь. Поэтому, сказав Я, мы невольно направляем указательный палец в собственную грудь, этой зримой пантомимой символизируя нашу незримую, постоянно возвращающуюся к себе, размышляющую сущность. Несомненно, стоики с их всегда материалистическим подходом к идеям видели в атом жесте доказательство того, что главная душа человека находится в его груди. Я – это сокол, который всегда возвращается на руку, причем и сама рука – сокол, и Я состоит лишь в этом изменении направления полета – внутрь себя. Это птица, которая, оставляя небеса и пространство, зачеркивает своим полетом это пространство, возвращаясь к себе самой, углубляясь в саму себя, это крыло, которое в то же время и воздух для опоры, – мы сказали бы, полет, отрицающий природный полет. Разве открытие столь странной реальности, как сознание, не предполагает необходимости отвернуться от жизни, заниматься деятельностью, совершенно противоположной той, что естественна для нас в жизни? Разве не естественно жить в окружающем мире, веря в его реальность, опираясь на прекрасный круг горизонта, как на несокрушимую ограду, которая держит нас на поверхности существования? Как человек приходит к этому открытию, как оп контролирует эту противоестественную вывернутость и обращается к себе, и, обращаясь, открывает свою сокровенность, осознает, что сам он не что иное, как рефлексивность, сокровенность?

Но есть нечто более тяжелое: если сознание – это сокровенность, если оно означает видеть и придерживаться самого себя, это общение исключительно с самим собой. Декарт последовательно, хотя и не до конца, обрезает связи, соединявшие нас с миром – с вещами, с другими людьми, превращая каждый разум в огороженный участок. Но он не подчеркивает, что это означает: быть отгороженным это значит, что из только ничего внешнего не может проникнуть в душу, что мир не сообщает нам своей реальности, обогащая нас ею, по прямо наоборот: что разум имеет дело лишь с самим собой, не может выйти за пределы самого себя; что сознание не только огороженный участок, но и заточение. Поэтому, встретившись с подлинным бытием нашего Я, мы обнаруживаем, что остались одни в Универсуме, что каждое Я, по сути своей, – одиночество, полное одиночество.

Таким образом, мы ступили на "неизвестную землю". В начале этого курса я говорил, что мне не терпится придать зрелость новым идеям, в большинстве своем новым. Я подтверждаю обещание рассказать о коренном нововведении в философии. В следующий раз мы начнем шагать по этой неизвестной земле.

Лекция VIII

Открытие субъективности. – "Экстаз" и "спиритуализм" античности. – Два источника современной субъективности. – Трансцендентный Бог христианства.

Решающее открытие сознания, субъективности, Я было совершено Декартом. Как мы видим, это открытие состоит в обнаружении того, что среди вещей, существующих или претендующих па существование в Универсуме, есть одна, способ бытия которой – коренным образом отличен от остальных: это мышление. Что именно мы хотим сказать, говоря, что этот театр существует? о в конце концов в той и другой интерпретации мы понимаем (существованием вещей? Этот театр существует – то есть он есть. Но что значит "здесь"? "Здесь" означает здесь в мире", здесь в Универсуме – внутри определенных реальностей. Этот мир существует, то есть он часть Мадрида, который расположен обширных землях Кастилии, которые, в свою очередь, размещаются на еще большем пространстве, именуемом планетой, а она находится в астрономической системе и т. д. я т. д. В отношении, которое мы называем "быть здесь", существование вещей означает, что одни из них расположены на других, стало быть, оно состоит в бытии одних в других, размещении одних на других. Их существование в этом смысле представляемой нечто статическое, они как бы располагаются, покоятся одна на другой. Разве не это мы простодушно понимаем под "быть здесь"? Напротив, когда я говорю, что мое мышление существует, не имею в виду под его существованием "пребывание здесь" – наоборот, мое мышление существует тогда и постольку, да и поскольку я отдаю себе в нем отчет, т. с когда я мыслю, существование состоит в том, чтобы быть для меня мыслью – бытием для себя самого. Но если мое мышление существует лишь когда, и поскольку я действительно мыслю, то есть я совершаю его, осуществляю, то его существование оказывается не таким, как у других вещей: оно заключено не в пребывании, пассивном нахождении в Другой вещи, простом участии в среде вещей, находящихся в других вещах, в среде неподвижных вещей – нет, существование мышления активно, стало быть, это не пребывание, а постоянное осуществление себя самого беспрестанное действие. Это означает, что открытие своеобразия мышления несет с собой открытие способа бытия, коренным образом отличного от бытия других вещей. Если под вещью мы понимаем нечто в конце концов более или менее неподвижное, бытие мышления состоит ив чистого действия, из чистой подвижности, из самопорождающего движения. Мышление – это подлинное, " единственное самодвижение.

Оно состоит, как мы сказали, в размышлении, в размышлении о самом себе, в возможности отдавать себе отчет о самом себе. Но это предполагает в мышлении двойственность, или удвоение: мышление отраженное и мышление отражающее. Давайте проанализируем, хотя бы и наспех, мельчайшие элементы, составляющие мышление, с тем чтобы обрести ясность относительно некоторых часто употребляемых понятий современной философии, таких как "субъект". Я, "содержание сознания" и т. д. Нам следует держать их чистыми, стерильными, готовыми, поскольку мышление наверняка отдает себе отчет также и в других вещах, не являющихся им. Итак, сейчас мы видим в тот театр, и пока мы только смотрим, нам в атом нашем состоянии кажется, что театр существует вне и отдельно от нас. Но мы уже отметили, что это мнение спорное, приписываемое любому акту бессознательного мышления, то есть любому акту мышления, которое не осознает само себя. Театр– галлюцинация не кажется галлюцинирующему существующим менее реально, чем тот, что сейчас перед нами. Это заставляет нас осознать: для субъекта видеть – это не значит выходить за пределы самого себя и вступать в чудесный контакт с самой реальностью. Театр-галлюцинация и театр подлинный – оба существуют пока только во мне являются состояниями моего разума, являются мыслями. Они являются – как принято говорить с конца XVIII в. и до наших дней – содержанием сознания Я, мыслящего субъекта. Всякая другая реальность вещей, помимо того, что они являются вашими мыслями, проблематична и в лучшем случае производив от той первичной, которой они обладают как содержание сознания. Внешний мир находится в нас, в пашем воображении. Мир – это мое представление, как грубо сформулировал грубый Шопенгауэр. Реальность – это идеальность. Говоря по правде, строго, существует только воображающий, мыслящий, сознающий.

Во мне, несомненно, возникают самые разнообразные картины, все то, что я простодушно считал существующим вокруг меня на что надеялся опереться, сейчас возрождается в качестве внутренней фауны и флоры. Это состояния моей субъективности. Видеть – это не выходить за пределы себя, но отыскивать в себе образ этого театра, часть образа Универсума. Сознание всегда с собой, оно одновременно и дом, и квартиросъемщик, оно интимность – высшая и полная интимность меня с самим собой. Эта интимность, из которой я состою и которой я являюсь, создает из меня существо закрытое, без пор, без окон. Если бы во мне были окна и поры, сквозь них проникал бы воздух снаружи, меня наполняла бы предполагаемая внешняя реальность, тогда во мне оказались бы действительно чуждые мне вещи и люди, – и тогда не было бы чистого Я, исключительной интимности. Но это открытие моего существа как интимности, доставляющее мне удовольствие вступать в контакт с самим собой, вместо того чтобы видеть себя как внешнюю вещь среди других внешних вещей, в то же время приносит и неудобство, заключая меня внутри меня, превращая меня в тюрьму и одновременно в узника. Я постоянно заключен внутри себя. Я – Универсум, но именно поэтому... я одинок. Вещество, из которого я создан, нить, из которой я соткан, – это одиночество.

К такому выводу мы пришли в прошлый раз. Идеалистический тезис, господствующий в культуре нового времени, без сомнения, чрезвычайно устойчив, но в то же время совершенно безумен с точки зрения добропорядочного буржуа и текущей жизни. Нет большего парадокса: выворачивается наизнанку способ мыслить Универсум, которому научила нас нефилософская жизнь. Тем самым это прекрасный пример интеллектуального героизма, о котором мне уже приходилось говорить как об отличительной черте философствования. Речь идет о том, чтобы безжалостно доходить до самых крайних последствий, к которым приводит наше рассуждение, идти туда, куда ведет нас чистая теория. Даже если она ведет нас к тому, что добропорядочный буржуа назвал бы абсурдным, – к тому, что назовет абсурдным и откажется принять добропорядочный буржуа, который всегда живет на одном из этажей нашей собственной персоны.

Но есть нечто особенно странное в этом идеалистическом тезисе, а именно – его исходный пункт, открытие субъективности как таковой, мышления в его интериорности. Ведь античному человеку был совершенно неизвестен этот субъективный, рефлективный, интимный, одинокий способ бытия.

И я не знаю, что более курьезно – то, что человек античности не знал своего собственного бытия, своей субъективности, или то, что человек нового времени открывает свое Я как совершенно неизвестную, неожиданно возникшую землю. Тема важная и новая, но трудная для обсуждения. Не знаю, сумею ли я ясно изложить ее вам. Могу лишь поручиться, что постараюсь этого добиться.

Исходя из нашего теперешнего образа мышления, уже открывшего сознание, субъективное бытие, бытие для себя, мы можем представить нашу интимность в виде круга, заполнив его тем, что в нас происходит и имеется. В этом круге центр будет символизировать элемент нашего сознания, именуемый Я, роль которого состоит в том, чтобы быть субъектом таких наших действий, как видеть, слышать, воображать, мыслить, любить, ненавидеть. Все эти ментальные акты обладают следующим свойством: кажется, что они исходят, излучаются из центральной точки, присутствующей и действующей в любом из них, – в мышлении кто-то мыслит, в любви кто-то любит, в ненависти кто-то ненавидит. Этот кто-то называется Я. И этот Я, который видит и мыслит, является не реальностью, отделенной от видения и мышления, но составляющим субъектом, принимающим участие в действии.

Если Я может быть символизировано как центр нашего сознания, нашего понимания, то периферия, окружность, займет все то в нас, что в меньшей степени является нашим, а именно все представления о цветах, формах, звуках, телах, то есть весь внешний мир, который окружает нас, который мы зовем природой, космосом.

Итак, в жизни человека эта космическая периферия, состоящая из материальных предметов, требует постоянного внимания. Внимание – это вид основной деятельности Я, который направляет и регулирует его остальные действия. Недостаточно, например, для осуществления нами акта видения и слушания чего-либо, чтобы оно находилось перед нами. Те, кто живет близ водопада, перестают слышать его, и из всего, что складывается в видимый сейчас образ этого театра, мы замечаем лишь часть его. Какую? Ту, на которой мы сосредоточиваемся, на которую обращаем внимание. Видеть означает смотреть, или искать Глазами, слышать – слушать, или напрягать слух. Следовательно, говорю я, природа, внешний мир требует внимания человека с неотступной настоятельностью, все время ставя перед ним проблемы выживания и самозащиты. Кроме того, в первобытные эпохи жизнь человека представляет собой непрестанную войну с природой, окружающими предметами, и индивид не может заниматься ничем иным, кроме решения проблем своей материальной жизни. Это означает, что человек посвящает свое внимание только периферии всего бытия, видимому и ощутимому. Он живет, осознавая лишь свое космическое окружение. Я в этом случае находится там, где сосредоточено его внимание, остальное для него не существует. Применительно к нашему символическому изображению мы сказали бы, что в круге существует лишь линия, ограничивающая его, то есть субъективность не что иное как эта окружность. Иногда телесная боль, внутренняя тревога возвращает внимание с периферии во внутреннюю часть круга, от природы к себе самому, но на мимолетное мгновение, не постоянно и не часто. Внимание, не приученное сосредоточиваться внутри, всегда стремится к своему начальному, привычному направлению и вновь хватается за окружающие вещи. Это мы можем назвать "естественной" деятельностью сознания, для которой существует лишь космический мир, состоящий из физических тел. Человек живет, бдительно следя за своими собственными границами, высовываясь наружу, в природу, т. е, направляя внимание к внешнему миру. С достоверностью, всегда спорной, с какой мы можем вообразить душу животных, мы считаем, что их внутренняя ситуация должна быть несколько схожа с ситуацией "естественного" человека. Вспомните, животные всегда настороже. Уши пасущегося коня, как две живые антенны, как два перископа, свидетельствуют о его беспокойстве, о том, что животное всегда занято своим окружением. за обезьянами в пещерах Ретиро. Поразительно, как эти человекообразные существа всюду успевают: ничто из происходящего вокруг не ускользает от них. Слово "extasis" этимологически значит "быть вне себя". В атом смысле животное находится – в непрерывном экстазе, пребывая вне себя самого из-за постоянной внешней опасности. Обратиться к себе самому означало бы отвлечься от происходящего вокруг, а подобное отвлечение могло бы стоить животному жизни. Природа в своей первобытной естественности жестока: она не терпит невнимательности. Нужно иметь сотню глаз, беспрестанно окликать "стой! кто идет?", быстро получать сведения о постоянно меняющихся обстоятельствах, чтобы ответить на них соответствующими действиями. Внимание к природе – это жизнь в действии. Животное в чистом виде – это человек действия в чистом виде.

Таким образом, первобытный человек живет как бы на собственном сторожевом посту, внимание его поглощено космосом, он отвернулся от собственного бытия. Я живет, исходя из вещей, и направлено к ним, а занимается ими, проходя сквозь самое себя подобно лучу солнца, проникающему сквозь стекло, не задерживаясь в нем. Именно поэтому и именно таким образом с биологической точки зрения естественно и первично незнание человеком самого себя.

Удивляет, вызывает любопытство и требует объяснений явление противоположное. Каким образом внимание, изначально центробежное, направленное на то, что нас окружает, совершает невероятный поворот к самому себе и собственному Я, отворачиваясь от окружающего, и принимается смотреть внутрь самого себя. Конечно, вы подумаете, что этот феномен сосредоточенности на своем внутреннем мире предполагает две вещи: нечто побудившее субъекта перестать интересоваться окружающим я нечто Привлекшее его внимание к собственному внутреннему миру. Вы скажете, что одного без другого недостаточно. Лишь освобожденное от своих внешних занятий внимание может обратиться на другие вещи. Но простое освобождение от внешнего мира не несет с собой открытия и предпочтения мира внутреннего. Чтобы женщина полюбила мужчину, ей недостаточно разлюбить другого: необходимо, чтобы этот привлек ее внимание.

Но прежде чем приступить к разъяснению столь решительные перемены в человечестве, следует использовать наше описание неотъемлемой и первичной деятельности мозга, чтобы понять Я образ мыслей, господствовавший в греческой и вообще в античной философии. Самый большой успех в истории, и в частности в истории философии, достигнутый в последние годы, состоит в том что мы позволили себе быть откровенными и признать, мы что не понимаем античных мыслителей. Эта откровенность с самими собой, как всегда, была вознаграждена ipso facto . Осознав что мы их не понимаем, мы стали впервые в самом деле, понимать их, то есть отдавать себе отчет в том, что они мыслили в отличной от нас форме, и в результате искать формулу-ключ этого образа мышления. Ведь речь идет не о том, что их теории в той или иной мере несходны с нашими, но о том, что сама их интеллектуальная деятельность отличалась от нашей.

Античный человек сохраняет, в сущности, тесситуру первобытного человека. Как и тот, он живет вещами и существует лишь для космоса физических тел. Он может нечаянно обнаружить признаки интимности, но они нестабильны и по сути случайны. Ведь греческое мышление, строго говоря, примитивно, – правда, грек не удовлетворяется жизненным наблюдением внешнего мира, но философствует о нем, вырабатывает идеи, претворяющие в чистую теорию находящуюся перед ним реальность. Идеи греков были отформованы в реальности, состоящей из вещей внешних, материальных. Само слово "идея" и однокоренные к нему означают "видимая фигура", "внешний вид". Поскольку кроме тел в природе существуют их движения и изменения, грек должен придумать другие, невидимые, нематериальные вещи которыми эти движения и изменения обусловлены. Эти нематериальные вещи в конце концов мыслятся так же, как материальные, но утончившиеся до прозрачности. Так, животное состоит из материи, организованной и движимой той вещью, что находится внутри, скрытой в материи: душой. Но эта душа не имеет ничего интимного: она представляет собой внутреннее только в том смысле, что скрыта в теле, погружена в него и поэтому не видна. Это дуновение, воздушное дыхание – или влага Фалеев, или огонь Гераклита. Хотя человек нового времени сохранил слово "дух" для обозначения своего открытия интимности, он начинает постигать, что и греки, и римляне понимали под нею реальность не менее внешнюю, чем телесная, приписанную к телам, силу, помещенную в космосе. Конечно, в человеческой душе, согласно Аристотелю, имеются силы которых пет в душе животного, обладающей, в свою очередь способностями, отсутствующими у души растительной, но так как для греческой мысли они все являются душами, то человеческая душа является ею не более чем душа растения '. Так, человеческая душа одновременно и неделимо обладает свойством думать и произрастать. И неудивительно, что Аристотель относит науку о душе, психологию, к биологии. Психология Аристотеля говорит о растении наряду с человеком, поскольку его душа представляет собой не начало интимности, а космическое начало космической жизненности, что-то вроде начала движения и изменения, ведь для греков существует даже душа минерала – душа каждого небесного светила. Греческое понятие души больше всего похоже на понятие скрытой, но внешней по отношению к самой себе силы, такой, какую мы простодушно предполагаем внутри магнита, чтобы объяснить способность притягивать, которой обладает его видимое тело. В самом деле, говорить сегодня о "спиритуализме" Аристотеля в современном смысле слова "духовность" было бы исторической наивностью, если бы не было неточностью. Если, же вопреки тексту вводить в аристотелевский дух наше современное понятие сознания, то неточность меняет направление и упирается в непризнание того, что непонятно, того, например, что, по Аристотелю, светила имеют душу, то есть сознание, и поскольку сознание состоит в чистом осознавании себя, оно может двигать тяжелую громаду звездного тела. Греки открыли душу не исходя из интимного видения самих себя, но обнаружив ее вовне как некую квазителесную сущность. Поэтому греки понимают чувственное восприятие и вместе с ним всю разумную жизнь как столкновение двух тол: телесные вещи сталкиваются с вещью-душой и оставляют в ней свои след. Душа до этих столкновений не содержит ничего, она – нетронутая восковая табличка. Она еще так далека от интимности, бытия для себя, эта греческая душа, способная существовать пустой и не обладающая пространством, – она как фотографическая пластинка, на которой есть лишь то, что пришло извне, то, что природа наносит и располагает на ней. Какое различие между этой душой и барочной монадой Лейбница, в которую ничто не может ни проникнуть, ни выйти из нее, которая живет сама собой, – источник, питаемый собственной внутренней силой! Мне хотелось бы когда-нибудь в другой раз поговорить подробнее об античном образе мышления. Но сейчас надо скорее возвращаться к нашей теме.

Каким образом внимание, естественно центробежное, изменяет направление, сделав поворот на 180°, и, вместо того чтобы быть обращенным вовне, сосредоточивается на самом субъекте? Как произошло, что глаза обратились внутрь человека, как у сломанной куклы внутрь, ее фарфоровой головки?; Беззвучная, бескровная, без оповещающих о ней литавр и Поддерживающих ее труб, без воспевающих ее поэтов, – это, несомненно, одна из самых неожиданных перемен, подмостками в которых явилась планета. Человек античности все еще продолжал жить рядом со своим братом-животным и, подобно ему, в себя. Человек нового времени погружен в себя, обращен на себя, очнулся от своей космической бессознательности, стряхнул с себя спячку, оставшуюся у него от водоросли, от растения, млекопитающего, и обрел самого себя: открыл себя. В один прекрасный день он, как обычно, делает шаг и замечает, что столкнулся с чем-то странным, неизвестным, необычным. хотя он и не осознает как следует, кто это, но начинает его теснить и при этом замечает, что больно ему самому, что он одновременно тот, кто теснит, и кого теснят, что он сталкивается с самим собой. "Испытываю боль, значит существую". Дьявольское происшествие! Дьявольское? Может быть скорее божественное? Разве не более вероятно, что в выходящем из ряда вон явлении принимает участие Бог? Но какой бог – христианский? Да, христианский, только христианский. Каким образом открытие совершенно современное из которого, как из зерна выросло все антихристианское время, может быть связано с именем христианского Бога? Эта возможность беспокоит христиан и приводит в ярость антихристиан современности. Христианин антисовременен: он удобно расположился раз и навсегда против современности. Он не принимает ее. Она – порождение Сатаны. И вот ему объявляют, что современность – это зрелый плод идеи господней. В свою очередь, человек порог времени – противник христианства и полагает, что это время "простой" христианской идее. [???] Теперь его призывают осознать себя именно как представителя нового времени, как дитя Бога. Это сбивает с толку. Это означает перевернуть представления об истории и изменить убеждения. И противник христианства и противник временности не хотят изменений, не хотят бытия, поэтому они удовлетворяются антибытием.

Открытие субъективности имеет два глубоких исторических корня: отрицательный и положительный. Отрицательный – это скептицизм, положительный – христианство. Одно без другого не могло бы дать подобного результата. Сомнение, как мы уже имели возможность заметить, свойство научного познания, оно открывает лазейку, в которую проникает доказательство. Греки, в совершенстве и до конца развили эту способность сомневаться. Школы, именовавшие себя скептическими не оставили ничего последующим временам. Конечно больше всех сомневались академики: Ни Декарта, ни Юма, ни Канта никто не смог превзойти в скептицизме. Во всяком случае они показали иллюзорный характер познания. Мы не можем узнать, каковы вещи. Самое большое, мы можем показать, какими они нам кажутся. Но ясно, что греческие скептики были греками, и так как познание – это познание бытия, а для греков не было иного бытия, кроме внешнего. Они пришли к формулировкам, которые в буквальном смысле современны, которые чудесно выражают то, что современный человек не сумел бы сказать лучше. Так киренаики говорят, что мы не можем познать реальное, поскольку душа не может выйти наружу, а остается замкнутой в своих состояниях – и существует наподобие осажденного города. Разве это не открытие интимности? Возможно ли более строгое, более пластичное выражение субъективного бытия? Греки, которые думали так, не видели здесь ничего положительного. Этими словами они выражают мысль о том, что мы не можем выйти наружу, в этом пленном бытии для себя содержится новая реальность, более прочная в основательная, чем внешняя. В истории мало более ярких примеров того, что тонкости ума недостаточно, чтобы совершить открытие. Нужен энтузиазм, любовь к новому. Способность рассуждать – это фонарь, который необходимо направлять рукой, а рука должна быть движима горячим желанием, предшествующим тому или другому замыслу. В конце концов, находят лишь то, что ищут, и разум находит потому, что ищет любовь. Поэтому все науки начинаются как пристрастие людей пристрастных. Современное педантство обесценило это слово; но пристрастный – это тот, кто может относиться к чему-либо со всем возможным уважением, в этом заложено все. То же самое мы сказали бы о любителе. Любовь ищет предмет для того, чтобы впоследствии его нашел разум. вот великая тема для долгого и плодотворного разговора, который мог бы показать, как ищущее бытие представляет собой сагу суть любви! Вы думали об удивительной структуре поиска? тот, кто ищет, не имеет, даже не знает того, что ищет, а, с другой стороны, искать – значит уже иметь заранее, предполагать, то ищешь. Искать – значит предвосхищать еще не существующую реальность, предполагать ее появление. Я не понимаю любви, которая, как это часто бывает, впоследствии отчаивается отрицает любовь. Если любовь к женщине рождена ее красотой, то любовь, состояние влюбленности не ограничивается лишь созерцанием этой красоты. Однажды пробужденная, родившаяся любовь состоит в постоянном создании как бы благоприятной атмосферы, как бы верного, доброжелательного света, в который мы заключаем любимое существо, – так что все остальные его свойства и достоинства могут раскрыться, проявиться, и мы узнаем о них. Ненависть, напротив, представляет ненавидимое существо в отрицательном свете, и мы видим лишь его недостатки. Любовь, следовательно, подготавливает, предполагает возможное совершенствование любимого существа. Тем самым она обогащает нас, давая возможность увидеть то, что мы без нее не увидели бы. Кроме того, любовь мужчины к женщине подобна попытке переселения душ, попытке выйти за пределы себя, она пробуждает в нас стремление к перевоплощению.

Но оставим теперь эти изыскания в области страстей и обратимся снова к нашему предмету. Мы видели, как скептицизм учит человека не верить в реальность внешнего мира и, как следствие, не интересоваться им. Но в этом первом акте он останавливается, будучи слепым, у врат человека внутреннего. Как говорил Гербарт: "Каждый новичок – скептик, но каждый скептик – всего лишь новичок".

Отсутствует положительный мотив, интерес к субъективности, необходимый для того, чтобы она привлекла к себе внимание и выдвинулась на первый план. Этим мы обязаны христианину, Греческие боги не больше, чем верховные космические силы, вершины внешней реальности, величественная мощь природы, В пирамиде вершина занимает господствующее место, принадлежа, в то же время самой пирамиде. Таким же образом греческие боги находятся над миром, но составляют его часть, его истинный цвет. Бог реки и бог леса, бог хлеба и бог молнии – это божественная цена земных реальностей. Сам Бог евреев появляется с молнией и громом. Но христианского Бога не увидишь ни с молнией, ни с рекой, ни с верном, ни с громом. Это йог действительно трансцендентный и неземной, его способ бытия не сравним ни с какой космической реальностью. Никакая часть его, вплоть до кончика стопы, не проникнута этим миром, не прикасается к нему. По этой причине для христианина величайшим таинством является воплощение. То, что Бог, совершенно несоизмеримый с миром, в какой-то момент вписывается в него – "и живет среди нас" – величайший парадокс. То, что логически представляет собой таинство христианства, было повседневной жизнью в греческой мифологии. Олимпийские боги в любой момент могли воспользоваться телами земными и не всегда людскими, воплощаясь в лебедя, простертого над Ледой, или в быка, уносящего на спине Европу.

Но христианский Бог – трансцендентный Бог. Христианство предлагает человеку войти в общение с подобным существом. Как возможно такое общение? Оно не только невозможно через мир или посредством мира и мирских вещей, но, напротив, все, что на есть в этом мире, служит по меньшей мере препятствием и помехой общению с Богом. Чтобы быть с Богом, нужно начать с виртуального уничтожения всего космического и земного, представить его как несуществующее, поскольку действительно перед Богом это ничто. И тогда душа, чтобы приблизиться к Богу, в своем стремлении к божественности, для того чтобы обрести спасение, делает то же самое, что скептик, использующий сомнение как метод. Она отрицает реальность мира, других существ, государства, общества, собственного тела. И когда она преодолеет все это, она почувствует истинную жизнь и бытие. Почему? Да потому, что душа остается одна, наедине с Богом. Христианство открыло одиночество как сущность души. Я формулирую точно – как сущность души. Никто из моих слушателей не понимает сейчас, что это означает. Одиночество как сущность. Что это? Немного терпения. Я надеюсь, что на данном этапе прочитанного мной курса можно отрицать любые мои достоинства, но не стремление к ясности. Несомненно, в свое время и эта формулировка окажется совершенно ясной.

Душа – это то, что истинно существует, когда остается без мира, освобожденной от него, то есть когда она одна. Нет другого способа оказаться близ Бога, как через одиночество, потому что только в состоянии одиночества душа находит свое истинное бытие. Бог и пред ним одинокая душа; нет более истинной реальности, с точки зрения христианина, христианской религии, но не так называемой "христианской философии" (которая, как мы увидим, представляет собой печальные в бесплодные цепи, которые влачит христианство). Нет ничего, кроме этой двойной реальности – Бог и душа, и поскольку знание для христианина – это всегда знание реального, совершенным знанием будет знание о Боге и о душе. Не случайно именно Св. Августин был первым мыслителем, смутно предвидевшим явление сознания и бытия как интимности, и не случайно он же был первым, кто понял, что нельзя сомневаться в том, что испытываешь сомнения. Любопытно, что основатель христианской идеологии и основатель философии нового времени совпадают в исходном пункте. Для Св. Августина Я также существует в той мере, в какой осознает себя бытием – его бытие это его осознание, и эта реальность мышления первая в череде теоретических истин. Нужно основываться на этой реальности а не на проблематичной реальности космоса и того, что внешне. Здесь человек тоже предстает как абсолютно внутренний, как интимность. И, как Декарт, в глубине этой интимности он находит Бога. Любопытно, что все религиозные люди в один голос говорят нам о том, что Св. Тереса называет "глубиной души". Кроется ли какая реальность за этой затертой метафорой? Не станем задавать вопросы, на которые сейчас не сможем дать ответа.

Однако было бы несправедливо и ошибочно видеть в Св. Августине Декарта. Чем больше обнаруживается между ними совпадений, тем заметнее огромное различие. Св. Августин был гением религиозного чувства, благодаря своей религиозной интуиции Св. Августин приходит к открытию рассудочного бытия, – как философ, он стремится определить свою интуицию и отвести ей соответствующее место в науке, но, поскольку он не был великим философом, как Декарт, ему не хватало внезапного гениального прозрения, которое позволило Декарту перевернуть всю античную идеологию и основать современный идеализм Но еще одно различие: Св. Августин, человек нового времени, – подобно Юлию Цезарю, единственному человеку, принадлежавшему новому времени в древнем Среднеземноморье, – также был человеком античным. И наряду с новыми идеями без всякого разграничения в нем целиком сохраняется античная ментальное". Поэтому его философия хаотична, поэтому он Отец Церкви, но не классик философии.

С другой стороны, еще не доказано, что Декарт, как кажется, человек, читавший весьма немного, был анатом с трудами Св Августина или воспринял внушенные им мысли. Но он высказывает то же самое. Эта мысль носилась в воздухе. Идея сознания, которая расцвела у Св. Августина, зрела в течение всех средних веков в этой схоластике, которую так презирают, потому что ею, в сущности, никто должным образом не занимался, даже уцелевшие схоласты. Можно безошибочно восстановить связь Св. Августина с Декартом – через Св. Бернара Клервоского, Викторинос, Св. Бонавентуру и францисканцев, Дунса Стога, Оккама и Николая иа Отрекура. На этом пути идея сознании встретила лишь одно препятствие: в лице Св. Фомы Аквинского который оставил эту идею христианского происхождения, чтобы вернуться к космической душе Аристотеля, снова подчинив своеобразное вдохновение христианства неподходящей форме античной мысли. Современяость родилась из христианства, не надо враждебности по отношению к средним векам, пусть все будут дружественны и желанны. С этого должна была начаться мок сегодняшняя лекция, но приходится оставить до следующего раза открытие неизвестной земли, которой мы достигли на предыдущей лекции.

Лекция IX

Тема нашего времени. – Коренная реформа философии. – Основное ванное Универсума – Я существую для мира, и мир существует для меня. – Жизнь каждого.

Сегодня перед нами трудная задача, трудная для всегда жизнерадостной и спортивной атмосферы, которой должна дышать философия, если хочет быть действительно философией, а не буквоедством. Сегодня, как никогда, нам необходимо отточить наши суждения, чтобы они были острыми, вычищенными и продезинфицированными, готовыми служить нам при некой хирургической операции. В последнее время мы воскрешаем со всем пылом великолепный идеалистический тезис современности во всей его чистоте, тезис, на котором мы все, впрямую или нет, были воспитаны и который определяет действующий уклад человеческой культуры. Оставив в подвешенном состоянии реальность. внешнего мира и открыв первичную реальность сознания, субъективности, идеализм поднимает философию на новый уровень,. с которого она уже не может сойти, не совершив отступничества в худшем смысле слова. Античный реализм, который исходит из несомненного существования космических объектов, являет собою философское простодушие, райскую невинность. Всякая повинность – райская. Ведь невинный – тот, кто не сомневается, но подозревает дурного, не остерегается, тот, кто всегда чувствует себя как первобытный или как античный человек в окружении природы, космического пейзажа, сада – и это Рай. Сомнение изгоняет человека из Рая, из внешней реальности. И куда идет этот абсолютный Адам, то есть мышление, увидев себя изгнанным из Космоса? Ему негде приютиться, ему приходится ухватиться на самого себя, устремиться в самого себя. Из Рая, то есть внимания к внешнему, присущего детству, он переходит к погружению-в-себя, к меланхолии юности. Новое время меланхолично, и все в большей или меньшей степени романтично. Св. Августин, который был первым романтиком, великолепным, огромным во всем, – это пример философского простодушия. Какими бы не были наши намерения относительно нововведений и философского прогресса, следует понимать, что мы не можем вернуться от идеализма к простодушному реализму греков или схоластов Здесь в высшей степени уместен девиз солдат Кромвеля. Тогда последуем дальше, за идеализм оставив его позади, как пройденную часть пути, как город в котором довелось жить и который навсегда остался в душе Идеализм остается в нас, то есть мы сохраняем его. Он был ступенью в восхождении разума: теперь поставим ногу на следующую ступень, выше идеализма, а не под ним. Но для этого нам необходимо подвергнуть его хирургической операции. В соответствии с идеалистическим тезисом Я, субъект, поглощает внешний мир. Идеалистическое Я раздувается, поглощая Универсум. Идеалистическое Я-это опухоль; нам необходимо вскрыть эту опухоль. Постараемся соблюсти всю рекомендуемую гигиену и антисептику. Но вмешательство необходимо. Я нездорово, в очень плохом состоянии, – очевидно, ему полегчает. Для греков Я было частицей в Космосе. Поэтому Платон почти никогда не употребляет слово еgo. Самое большее, он говорит о социальной общности, народное собрание афинян, либо меньшая группа – приверженцы его Академии. Для Аристотеля Я-душа, как рука, касается Космоса, приспосабливается к нему, чтобы получить знания о нем, как умоляющая рука слепого, которая пробирается между предметов. Но уже у Декарта Я поднимается до ранга первой теоретической истины и, становясь монадой у Лейбница, закрываясь в себе, отделяясь от большого Космоса, создает интимный мирок, микрокосм и представляет собой, согласно самому Лейбницу. И поскольку идеализм достигает кульминации у Фихте, у него же Я оказывается в зените своей судьбы – Я есть просто и прямо Универсум, все. Я сделало блестящую карьеру. Ему не на что сетовать. Оно не может стать больше. И однако, оно сетует – и не без основания. Потому что, поглотив Мир, современное Я остается одиноким, конститутивно одиноким. Сходным образом китайский император из-за своего высочайшего ранга не должен иметь друзей, которые не были бы равны ему, – поэтому один из его титулов звучит: "одинокий человек". Идеалистическое Я – это китайский император Европы. Я хотело бы всевозможными способами преодолеть свое одиночество, даже ценой того, чтобы не быть всем, то есть оно готово быть несколько меньшим существом, чтобы жить несколько больше, хотело бы иметь вокруг себя Другие, отличные от него вещи, другие разные Я, с которыми можно было бы говорить, т. е. "ты" и "она", прежде всего наиболее отличающееся от меня "ты", которым является "ты"-иона", или для Я женского рода "ты", которым оказывается "он". В общем, Я необходимо выйти за пределы самого себя, обнаружить мир вокруг. Идеализм почти что закупорил источники жизненных сил, почти полностью уничтожил жизненные ресурсы. Поскольку человека почти удалось убедить всерьез, то есть практически, в том, что все окружающее – это его воображение и он сам, поскольку, с другой стороны, первичный разум, спонтанный и неисправимый, продолжает представлять нам все это "как действительную реальность, отличную от пас, идеализм стал упорным и стойким движением наперекор жизни, которое упрямо, настоятельно заставляет нас признать, что жить спонтанно значит по сути впадать в ошибку, поддаваться оптической иллюзии. Скупец не смог бы предаваться своей пагубной страсти, если бы вправду поверил, что кусочек золота – это всего лишь изображение золота, иначе говоря, фальшивая монета, равным же образом и кавалер не смог бы продолжать быть влюбленным в даму, если бы всерьез поверил, что это не женщина, ее образ. Этот случай был бы не любовью, любовью к себе, автоэротизмом. Убедиться, что любимая женщина не такова, как мы о вей думаем, что она лишь обобщенный образ, созданный нами, означает для нас катастрофу, потерн. иллюзий. Если бы я располагал большим временем, я показал 5ы вам, что это не преувеличение, что даже в мелочи жизни – жизнь и состоит из мелочей – проникает идеализм, разъедая жизнь, лишая ее жизненности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад