- Приехав в Москву в намерении умилостивить дядю и получить от него помощь, я несколько дней скрывался пред знакомыми и, чрез одного старого приятеля моего отца, старался войти в переговоры с прежним моим благодетелем. Дядя отказался даже видеться со мною. Все усилия приятеля моего отца, чтоб помирить нас, остались тщетными. Вот причина сего неслыханного упорства. Дядя мой, человек холодный, равнодушный ко всему, тяжелый и ленивый, был рабом своих привычек. Он тридцати лет сряду служил в одном присутственном месте, где вся его должность состояла в том, чтоб подписывать на бумагах: _верно с подлинным: Степан Миловидин_. Почти каждый вечер он проводил в Английском клубе, где величайшее его наслаждение состояло в том, чтоб пить клюквенный лимонад, играть в вист и прислушиваться к сплетням, которые он, возвратясь домой, пересказывал своей домоправительнице, Авдотье Ивановне. Эта женщина, вдова отставного коллежского регистратора, нанимала, лет за двадцать пред сим, квартиру в одном доме с моим дядею и, узнав, что он заболел опасно и что за ним некому ухаживать, кроме слуг, самовольно поселилась в его комнатах, при помощи квартального надзирателя подчинила служителей своей власти, ссорилась с больным и с доктором, а между тем не отходила от постели дяди, лила ему в рот лекарство и до того ему надоела, что он выздоровел. Из благодарности ли или из трусости, он не имел духу выгнать Авдотью Ивановну из своей квартиры и, видя ее брюзгливое усердие к себе и шумное рачение в присмотре за хозяйством, оставил в ее распоряжении все, касающееся до устройства дома. Дядя мой вскоре почувствовал превосходство женского хозяйства пред домоводством старого холостяка. Белье его было в исправности, чай и кофе вкуснее, за столом всегда являлось какое-нибудь любимое его блюдо. Вскоре привычка одолела моим дядею до такой степени, что он не мог обойтись без Авдотьи Ивановны и все, что не было приготовлено и подано ее руками, казалось ему неприятным. Широкое, калмыковатое, покрытое рябинами лицо Авдотьи Ивановны, без сомнения, не могло прельстить моего дяди; но он так присмотрелся к нему, что ему непременно надлежало взглянуть ежедневно на ее кошачьи глаза, как щеголю в зеркало. Уши его так же привыкли к ее звонкому голосу, как слух старого солдата к звуку барабана; и он бы не уснул спокойно, если б в течение дня не услышал ее брани с служителями, соседками и разносчиками. Леность и нерешительность моего дяди имели нужду в возбудительных средствах, и Авдотья Ивановна вскоре до такой степени овладела им, что он был в ее руках совершенным автоматом, не смел даже поправить своего колпака без ее совета, терпеливо слушал ее бранчивые увещания и все делал с ее позволения, кроме подписывания: _верно с подлинным_. Дядя мой почитал себя счастливым, что нашел существо, которое за него думало, желало, боялось и надеялось. Он с радостью отдал свое именье в распоряжение Авдотьи Ивановны, чтоб только не иметь дела с старостами, управителями и должниками, которые всегда выманивали у него что-нибудь, а притом и обманывали. Он благодарил судьбу, что Авдотья Ивановна позволила ему посещать Английский клуб, с условием: переносить ей все сплетни, - и с трепетом возвращался домой, когда, заигравшись в карты, пропускал мимо ушей занимательные рассказы и приходил без новостей. Другой, будучи на его месте, выдумал бы сам что-нибудь для успокоения злой бабы; но мой дядя так отвык от умственных упражнений, что заболел бы мигренью на трое суток, если б подумал три минуты о чем-нибудь другом, кроме наполнения желудка, козырей в висте и своего: _верно с подлинным_.
У Авдотьи Ивановны была дочь от мужа ее, отставного коллежского регистратора; она была, по третьему году, когда маменька ее взяла приступом дом моего дяди. Само по себе разумеется, что она после того воспитывалась на счет моего дяди и что Авдотья Ивановна непременно требовала, чтоб ее Лиза говорила по-французски, играла на клавикордах по-немецки, пела по-итальянски и танцевала все заморские танцы, Всему этому научили Лизу за деньги, но как ум господа иностранцы привозят к нам не на продажу, а для собственного обиходу, то Лиза осталась дурочкою, как Бог ее создал.
Отец мой, будучи генералом в действительной службе, находился всегда в армии; матери лишился я в малолетстве, и так до десятилетнего возраста воспитывался у родственницы матери моей, старой девицы, вместе с двумя дюжинами обезьян, попугаев, собачонок, карлиц, калмычек и всяких других диковинок. Величайшая справедливость царствовала в сем зверинце: нас всех, то есть людей и зверей, равно любили, досыта кормили, ласкали и били, смотря по расположению духа нашей благодетельницы. Обыкновенно, она тогда была весела, когда к ней доходили вести о расстройстве предположенной свадьбы, чьей бы то ни было, или о соблазнительном житье супругов. В бешенство же приходила она тогда, когда слыхала о свадьбах, родинах, крестинах и о счастливом браке. Разумеется, что самое лучшее время для нас было в посты, когда не бывает свадеб. В дни веселья всех нас: собачонок, обезьян, калмычек, карлиц и меня - кормили одинаковыми бисквитами и миндалем, а в дни гнева - всех секли одним пучком розог. Нас брали по очереди гулять в карете: один раз меня, другой раз мартышку и так далее. Недаром говорят, что равная участь соединяет сердца: наше ското-человеческое общество жило в величайшей дружбе и согласии, исключая одного злого сибирского кота и одной упрямой старой обезьяны, которые никак не хотели пристать к нашему союзу и за то получали побои от меня и калмычек, а мы за это были биты нашею
По определении моем в службу, уже по смерти моего отца, Авдотья Ивановна не только принуждала дядю моего снабжать меня всем нужным, но даже заставляла его давать мне более денег, нежели сколько было определено. Наконец открылась причина этой нежности. Авдотья Ивановна имела намерение женить меня на своей Лизе, и, как скоро я женился на другой, она заставила моего дядю верить, что я впал в величайшее преступление, оказался неблагодарным и наконец, представив меня порочным и злонравным, принудила его отречься от меня и лишить наследства судебным порядком. Приятель моего отца доставил мне копию с сей пагубной бумаги, с подписью моего дяди: _верно с подлинным_. Это был приговор судьбы, ибо дядя скорее решился бы уничтожить солнце, нежели свою скрепу, почитая всегда копию важнее подлинника.
Узнав о приезде моем в Москву и о моем несчастии, некоторые друзья моего отца соединились, чтоб переменить намерение моего дяди. Они прибегнули к Авдотье Ивановне и, угрожая ей адом и уголовною палатою, успели наконец в том, что Авдотья Ивановна, в лице моего дяди, согласилась дать мне 25 000 рублей с тем, однако ж, чтоб я добровольно отказался от целого наследства, которое простиралось до миллиона рублей. Находясь в крайности, я на все согласился, уверен будучи, что сопротивлением ничего не выиграю. Мне отсчитали деньги, и я оставил дядю моего в покое думать и чувствовать головою и сердцем Авдотьи Ивановны, играть в вист, пить клюквенный лимонад в Английском клубе, прислушиваться к сплетням и подписывать: _верно с подлинным_.
Ты воспитывался в Москве, любезный Выжигин; но не знаешь этой древней нашей столицы, потому что был молод и неопытен. Разбойничий вертеп развратителя юношества, Вороватина, и приют для старых чтителей прекрасного пола у твоей тетушки суть две неприметные точки на московском горизонте. Что же касается до французского пансиона, в котором ты находился, то эти заведения в целой России так сходны между собою, как два белые листа бумаги. Петербург можно уподобить прекрасной молодой кокетке большого света, ищущей наслаждений со всеми приличиями, со всеми расчетами образованности. Москва-матушка похожа на пожилую, богатую вдовушку, которая, пожив в большом свете, удалилась внутрь России, в провинциальный город, лежащий посреди ее поместий, чтоб играть первую роль в своем околотке, не прерывая, однако ж, сношений с столицею. Москва, любезный друг, из всех иностранных причуд и обычаев умела соткать для своего покрова свою собственную, оригинальную ткань, в которой чужеземцы узнают только нитки своей фабрики, а покрой одежды и узоры - принадлежат нашей родимой Москве. Лучшее московское общество составляют,
Получив 25 000 рублей, я поступил с ними точно так же, как со всеми деньгами, которые переходили чрез мои руки, то есть: смотрел только на начало моего капитала и не хотел; взглянуть на противоположный конец, чтоб не огорчаться, впредь его уменьшением. Я нанял хорошую квартиру и экипаж в четыре лошади. Завел изрядного повара, назначил у себя один день в неделю, в который собирались у меня знакомые и приятели к обеду и на вечер, и пустился с визитами по Москве. Жена моя составила себе большую партию между мужчинами, а я - между женщинами. Первые находили мою жену
Всякий капитал в руках мота имеет два конца. На одном конце цепляются наслаждения и прихоти, на другом, если не поместится раскаяние, то пристают заблуждения, которые доводят часто до преступлений. Я опомнился при последней сторублевой ассигнации и пробудился из усыпления от пронзительного крика моих заимодавцев. К разорившемуся человеку, как к трупу, приползает всегда множество нравственных пресмыкающих и гадов, чтоб вовсе уничтожить его нравственное существование. Ко мне явилось множество ложных игроков, ростовщиков и всякого рода промышленников, чтоб увлечь меня на стезю порока. Они предлагали сделать из моего дома игорный вертеп, надеясь, что я привлеку к себе богатых людей из высшего круга общества, а жена моя, красавица, будет вознаграждать проигравшихся нежными взглядами. Другие хотели, чтоб я позволил, за известные проценты, употреблять мое имя в бездельнических оборотах и т. п. Сознаюсь, я часто преступал правила строгой нравственности, из легкомыслия и страсти к издержкам, но никогда не унижал себя обманами и нарушением законов чести. Я прогнал всех моих соблазнителей и решился - я ни на что не решился, только отказавшись от собраний в моем доме и вымолив у извозчика карету в долг, пустился разъезжать по Москве более прежнего, в надежде наткнуться на счастье. Заимодавцев моих я упросил подождать, обещая уплатить им долги, как скоро поправлюсь в состоянии. Они, видя, что с меня взять нечего, согласились. По счастью, между ними не нашлось ни одного такого, который бы в утешение себе за потерянные деньги захотел посадить меня в тюрьму, с тем чтоб иметь удовольствие кормить на свой счет.
Хотя разорение мое не наделало большого шума, но в Москве ничто не утаится, и вскоре весть эта обошла шепотом целую столицу. Я уже сказал, что в Москве более добрых, или, по крайней мере, снисходительных людей, нежели в другом месте. Поговорили, потолковали, покритиковали, побранили за глаза и замолчали.
Одна из пожилых богатых дам, которая находила меня
Родственникам графа и графини Цитериных весьма не нравилась наша тесная дружба. Они, чтоб развлечь и рассеять старика и старуху, упросили докторов присоветовать им ехать к минеральным водам за границу, обоим вместе и к одному целебному источнику, думая, что я и жена моя, из приличий, останемся в Москве. Но где страсть или нужда, там не действуют светские приличия. Старик и старуха согласились ехать к минеральным водам из любви к жизни, но предложили нам ехать вместе с ними. Мы с удовольствием приняли это предложение. Чтоб избавиться от докучливой дружбы графининой в пути и за границею, я притворился больным, а между тем, охая и прихрамывая дома, пел и прыгал в других местах. В Карлсбаде мы провели время довольно весело. Общество на водах состояло: из увялых кокеток, ищущих на водах погибшей свежести; из игроков; из министров и вельмож разных дворов, лишившихся мест своих и силы, которых в начале немилости обыкновенно погружают в минеральную воду, как в Лету, чтоб у них испарилась память прежнего могущества; из молодых жен-красавиц, которые, из любви к добродетели, ищут рассеяния от печальной супружеской верности,
Я попал в свою сферу и, скучая в обществе моих друзей, графа и графини, щедро познаграждал себя вне дома, за претерпенную скуку. Жена моя, с которой мы, между прочим, жили душа в душу, искала рассеяния своим чередом, и между нами не было ни ревности, ни расстройства. Но, любезный Выжигин, легкомыслие и распутная жизнь рано или? поздно вовлекают в бездну. Выслушай и удостоверься!
Между прекрасными посетительницами Карлсбада мне более всех нравилась графиня Сенсибили, приехавшая из Вены, с двумя малыми детьми, пользоваться от ипохондрии целебными водами. Муж ее, благородный итальянец, занимал важную должность в австрийских итальянских владениях и не мог ей сопутствовать. Какая-то томность разлита была на прелестных чертах графини; глубокая чувствительность выражалась в ее взорах и сообщалась сердцу тех, на которых она устремляла большие черные свои глаза. Видев ее несколько раз в доме одной старой австрийской баронессы, я снискал благорасположение графини и получил позволение навещать ее. Я почитал ее италиянкою, но, вообрази мое удивление, когда я узнал, что она русская княжна, хотя не знала ни одного слова по-русски. Воспитанная в Петербурге француженкою, она, в доме родителей своих, природных русских, никогда не слыхала отечественного языка. В этом доме предпочтительно были принимаемы иностранцы, и молодая княжна от детства привыкла слышать, что русские варвары, не способны ни к чему, как только к платежу оброка и мелочной торговле, а что одни только чужеземцы
Графиня Сенсибили должна была ехать в Венецию, к мужу. Я упросил графиню и графа Цитериных отправиться на зиму туда же. В этом городе я проводил время чрезвычайно приятно, посещая ежедневно милую графиню Сенсибили, под именем учителя русского языка. Я не хотел быть вхож в дом ее под своим именем, ибо тогда мне надлежало бы познакомить графа Сенсибили с нашим кадрильным семейством и ввести туда графиню, что могло бы сбить с такту наш дружеский кадриль. Мы видывались с графинею Сенсибили также в доме одной старой ее приятельницы и на всех городских увеселениях, которых в Венеции множество. Скажу тебе несколько слов об этом городе.
Гордая, некогда, Венеция, выветрев от политики и происков аристократии, потеряв силу и богатство, не лишилась страсти своей к забавам: напротив того, сделалась средоточием рассеяния и наслаждений. В Париже и Лондоне человек отвлекается от чувственных наслаждений политикою, науками, изящными художествами и умными беседами. В Венеции, исключая музыки, располагающей душу к нежным ощущениям, не знают других удовольствий, кроме волокитства и любовных интриг. Любовь - атмосфера Венеции, и чужеземцы приезжают туда из далеких стран подышать воздухом этого нового Пафоса. Нигде женщины не пользуются такою вольностью, как в Венеции. Под легкими покровами они смело входят в кофейные дома, в казино и толпятся в народе на площади Св. Марка, в саду монастыря Св. Георгия или на Новой набережной. Женщин сопровождают не мужья, а кавалеры-прислужники (cavaliere-servente), которые отправляют ту же должность при венециянских дамах, как расторопные адъютанты при молодых женах старых генералов, то есть кавалер-прислужник должен неотступно быть при своей даме с утра до вечера, если ей не вздумается взять другого спутника, на некоторое время. Ты знаешь, что Венеция построена на отмелях, в море, и что там вместо улиц каналы, а вместо экипажей крытые лодки, или гондолы. Эти-то гондолы суть плавучие храмы любви и гробы супружеской верности. Прославленная ревность итальянцев сгорает при светильнике Гименея и превращается в дым и пар, из которых тогда только образуется гроза, когда поведение жены угрожает расстройством мужнину карману. В Венеции не имеют понятия о гостеприимстве. Там все жители проводят время вместе только в казино, кофейных домах, на площади или в театре; потчевают друг друга только мороженым, шоколадом и весьма редко обедами; а в домы посылают визитные карточки. Вообще итальянцы не созданы ни для тихой беседы, ни для скромной семейной жизни. Величайшим благом в жизни почитают они - ничего не делать (far niente), и самое наслаждение и прогулка называется у них работою. Не нужно тебе сказывать, что нет правила без исключения.
Я жил в Венеции как в раю, около года, как однажды…
Вдруг послышался голос Арсалан-султана, который звал меня к себе, и Миловидин должен был прекратить свое повествование.
ГЛАВА XVII
- Любезный Иван! - сказал мне Арсалан-султан. - Мы в совете старейшин решили твою участь. Я знаю, что ты томишься грустью по отечестве и если останешься между нами, то только из любви ко мне. Поезжай с Богом, Иван! Вот что постановлено нами, в рассуждении тебя.
Арсалан вынул из-за пазухи лоскуток бумаги, который был завернут в несколько платков, как величайшая редкость, и прочел следующее:
"1) Пленник непобедимого, вольного и знаменитого Киргизского народа, Иван Выжигин, освобождается за оказанные им великие услуги превосходному племени Баганалы-Кипчакскому и за спасение драгоценной жизни Арсалан-султана.
2) Вольный Иван Выжигин объявлен сыном благородного и лучшего поколения Баганалы-Кипчакского. Когда б он, Иван Выжигин, прозрев очами мудрости, вздумал возвратиться в благословенную и лучшую под солнцем страну, степь Киргизскую, тогда каждый отец семейства должен принять его в своей юрте как родного сына, каждый воин Киргизский, как своего брата, а каждая девица Киргизская, как жениха или мужа, по воле Ивана Выжигина.
3) Целое превосходное племя Баганалы-Кипчакское обязано кормить, одевать Ивана Выжигина и отапливать его юрту, пока он не будет иметь взрослых детей или сам добровольно не откажется от предоставленного ему права.
4) Всю добычу Ивана Выжигина, равно как лошадей его и верблюдов, старшины берутся продать при первом случае в Оренбурге или в пограничных Русских укреплениях и деньги отослать к нему, куда он прикажет. Между тем на дорогу собраны ему тысяча червонных и дано двенадцать кип лучших товаров, которые и отдадутся ему немедленно.
5) Иван Выжигин имеет право вывезть с собою из степи своих Русских невольников и получает проводников и военное прикрытие до самой границы".
- Доволен ли ты нашим постановлением? - сказал Арсалан. Вместо ответа я бросился ему на шею и залился слезами. При одном воспоминании об отечестве, о России, все мое тщеславие исчезло как дым, и я решился немедленно отправиться.
- Когда же ты хочешь нас оставить? - спросил Арсалан.
- Завтра же, - отвечал я, потупив глаза, как будто стыдясь своей неблагодарности.
- Итак, я займусь приготовлением всего нужного к твоему отъезду, - сказал Арсалан и тотчас подозвал к себе несколько старшин. Чтоб не мешать им советоваться, я удалился в свою юрту.
Когда я объявил Миловидину, что мы завтра же отправляемся в Россию, то он едва не лишился ума от радости: он плакал, смеялся, прыгал, пел и, наконец, успокоившись, поблагодарил Бога со слезами за свое избавление и называл меня своим благодетелем.
- Выжигин! - сказал Миловидин, прижимая меня к груди своей. - Ты возвратил мне отечество и свободу; но это сердце всегда будет твоею собственностью. Я твой навеки!..
Отставной солдат не менее обрадовался, что избавится от нехристей, и просил меня, чтоб я оставил его у себя в услужении, потому что у него на святой Руси нет ни кола ни двора.
Позавтракав жаренною на угольях бараниною и запив брагою, я просил Миловидина кончить свой рассказ.
- Однажды, - продолжал Миловидин, - когда я вышел из дому в сопровождении служителя, чтоб прогуляться в гондоле по взморью, мальчик отдал мне записку и скрылся. Я думал, что это любовное письмо, и спешил прочесть. Но на этот раз обманулся в своей надежде. Записка писана была по-русски и заключала в себе следующее: "Если в тебе сохранилась хоть капля русской дворянской крови и если честь твоя не совершенно померкла на поприще разврата, то явись завтра в 12 часов утра на твердой земле, в трактир Солнца, на берегу Бренты, с парою пистолетов, не объявляя никому о сем в доме. Ты узнаешь меня на месте, где один из нас должен погибнуть".
Не постигая, от кого мог быть этот вызов, я, однако ж, решился явиться в назначенный час и пошел тотчас к одному приятелю моему, англичанину, просить его в секунданты. Переехав в гондоле на площадь Св. Марка, я вошел в кофейный дом, под аркады, надеясь там найти моего приятеля, и у дверей получил другое письмо на французском языке, следующего содержания: "Один из нас должен погибнуть, чтоб другой был счастлив. Завтра в 3 часа пополудни ожидаю вас со шпагою, на твердой земле, в трактире Сирена, на берегу Бренты. Мы люди знакомые, и я не имею нужды подписывать своего имени, потому что при свидании вы узнаете, с кем имеете дело".
Две дуэли в один день, не шутка! Невзирая на то, что умею владеть шпагою и что я почитался в полку одним из искуснейших стрелков, я не мог, однако ж, преодолеть в себе смущения, получив вдруг два вызова. Как ни рассуждай, а весьма неприятно быть убитым или убийцею! Я догадывался, что волокитство мое вовлекло меня в это неприятное положение, но никак не мог проникнуть, какой случай вооружил против меня неизвестного мне земляка. Англичанин не только согласился быть секундантом, но и обрадовался, что будет свидетелем двух смертоубийств. Он признался мне, что национальная болезнь, сплин, уже начала мучить его и что он для того только предпринял путешествие по Европе, чтоб иметь более случаев познакомиться со смертью и возненавидеть жизнь.
Я провел целый день с англичанином. Он старался утопить в вине свой сплин, а я хотел залить мое горе. Мы возвратились домой очень поздно. На другое утро я побежал с оружием к англичанину, и мы отправились тотчас на место свидания, чтоб иметь время позавтракать перед смертью.
Около 12 часов утра мы вышли на большую дорогу, ожидая нашего противника. Один итальянец, приятной наружности, подошел к нам и спросил, который из нас называется Миловидиным. После того он предложил нам прогуляться в парке, где ожидал меня противник. В конце рощи нашел я моего земляка, который прохаживался скорыми шагами, по небольшому лугу. Я подошел к нему и, приподняв шляпу, сказал:
- Милостивый государь! я не имею чести знать вас, и следовательно, не мог вас обидеть умышленно. Мне кажется, что было бы весьма благоразумно, если б мы прежде объяснились.
- Это вовсе не нужно, - отвечал мне земляк. - Обида, нанесенная мне вами, такого рода, что ее ничем нельзя загладить. До моего имени вам также нет нужды. Довольно того, что я русский дворянин, офицер и прибыл сюда нарочно для того только, чтоб драться с вами. Извольте становиться на позицию и стреляйте. Но помните, если вы захотите играть роль великодушного, то будете самоубийцею. Условие дуэли такое: секунданты наши должны отмерить пятнадцать шагов и мы по данному знаку вольны или тотчас стрелять в одно время с черты, или один из нас, дав выстрелить противнику, может подойти на один шаг и выстрелить в него, приставив пистолет ко лбу.
- Это не дуэль, а убийство! - воскликнул я.
- Что, неужели ты уже струсил, развратник! - сказал мой противник грозно. - Но если ты думаешь избегнуть наказания трусостью, то я тебе тотчас раздроблю голову! - Он, как бешеный, бросился на меня с пистолетом, и если б англичанин не успел схватить его за руку, то он, верно бы, в меня выстрелил. Кровь во мне закипела.
- Я покажу мою трусость! - воскликнул я и тотчас стал на черте.
Подали знак, я прицелился, спустил курок и - противник мой упал, облившись кровью, не успев выстрелить. Я бросился, чтоб помочь ему, узнать его имя и причину его ненависти ко мне. Но он грозно возопил, чтоб я удалился и не осквернял своим присутствием последних минут его жизни. Секундант его не хотел также отвечать на мои вопросы и просил нас удалиться. Мы с англичанином возвратились в трактир, изумленные сим непонятным происшествием, и решились дожидаться срока другой дуэли, не возвращаясь в город.
Около условленного времени мы поехали к другому трактиру, где нашли также секунданта. Он ввел меня в комнату, где, к величайшему моему удивлению, застал я графа Сенсибили.
- Ваши уроки русского языка, - сказал он, обращаясь ко мне, - произвели такое действие над моею женой, что она вознамерилась, взяв свою часть имения и детей наших, отправиться в Россию. Итак, я решился, г. профессор, дать вам урок другого рода. Я мог бы вооружить против вас наемных убийц, как то делают другие наши мужья; но, быв в военной службе, я имею другие правила и хочу доставить себе удовольствие лично отмстить вам за нанесенную мне обиду. Я все знаю!
- Об обиде ни слова, - отвечал я, - но если вы предполагаете, что я научил жену вашу оставить вас и отправиться в Россию, то клянусь вам, что вы ошибаетесь и что я в первый раз об этом от вас слышу.
- Полноте, сударь, полноте, - отвечал граф, - не украшайте ложью двойной своей измены; жене вашей - и… но я прибыл сюда не для объяснений. Пойдемте в сад.
Нельзя было отказываться, и я должен был драться на шпагах с несчастным мужем. Сначала я старался только защищаться и нанесть моему противнику легкую рану, чтоб прекратить бой; но граф так сильно напирал на меня и с таким жаром стремился лишить меня жизни, что я сам разгорячился и в свою очередь стал нападать на моего противника. В отчаянии он хотел ухватиться за шпагу мою и бросился на меня с размаху. Но острие моей шпаги вонзилось в грудь его, и он упал без чувств на землю.
Мы с англичанином перенесли раненого в трактир, послали за доктором и, оставив графа на попечении его секунданта, поспешили в город. Приехав домой, я встретил жену мою, которая мне объявила, что граф и графиня Цитерины заперлись в своих комнатах и находятся в величайшей горести; что граф отказался даже видеть прелестную Петронеллу, а графиня не велела пускать меня к себе и просила перебраться на другую квартиру. Жена моя узнала от камердинера, что сын графа, бывший ротмистром в гусарском полку, которого мы прежде вовсе не знали, тайно приехал в Венецию, смертельно ранен на поединке и на одре смерти написал к родителям такое письмо, от которого графине приключились три обморока, истерика и нервный пароксизм, а граф почувствовал усиленный припадок подагры и род паралича. Я догадался тотчас, что мой непримиримый земляк был сын графа Цитерина, но скрыл это перед моею женой. Чрез полчаса я получил письмо от графини Сенсибили, в котором она упрекала меня в смерти отца ее детей, называла извергом, убийцею и запрещала являться на глаза. В отчаянии побежал я к приятелю моему, англичанину, и там узнал, что правительство ищет убийцу графа Сенсибили и приезжего иноземца и что если к вечеру я не уберусь за границу, то буду арестован и заключен в тюрьму. Я возвратился домой, собрал все наличные мои деньги и драгоценные вещи, написал к жене письмо, в котором уведомил ее обо всем случившемся, и советовал возвратиться в дом отца и ждать меня. После того я нанял гондолу и поехал на рейд. Один генуэзский корабль поднимал якорь, чтоб, воспользовавшись благополучным ветром, отплыть в Константинополь. Капитан, которого я накануне потчевал в кофейном доме, согласился взять меня с собою, не спрашивая о паспорте. В 9 часов вечера я уже был в открытом море. Слезы полились у меня из глаз при мысли о моей несчастной жене, которой я не переставал любить и которую своим легкомыслием и, сказать правду, беспутством увлек в пропасть! Но делать было нечего, и я, скрепя сердце, решился твердо перенесть мое несчастье. Раскаянье терзало меня, и я поклялся исправиться.
В числе пассажиров находился один турок. Он говорил очень хорошо по-французски и по-итальянски и, видя мою задумчивость, старался развлекать меня разговорами. Он был лет пятидесяти, много путешествовал по Европе и Азии, был в Египте и приобрел большие сведения чтением и наблюдением. Он признался мне, что он гамбургский жид, учился медицине в Лейдене и на тридцатом году от рождения, прибыв в Константинополь, решился принять магометанскую веру, из убеждения, а не из каких-либо видов. Не имея привычки спорить о религии, я не входил в расспросы по сему предмету; но, приметив, что он начинает чаще заводить разговор о вере, выхваляя исламизм, я объявил ему решительно, чтобы он никогда не говорил со мною об этом предмете, если желает пользоваться моею беседою. Ренегат исполнил мою волю и ограничился только похвалою турецкого правительства, что я слушал терпеливо для того только, чтоб знакомиться с правами и обычаями турок. Более всего он превозносил честность поклонников Магомета, их твердость в слове и утверждал, что исламизм излечил его самого от врожденных привычек израильтян, которые, по его мнению, поныне не перестали поклоняться золотому тельцу, переделанному в червонцы.
Плавание наше было благополучно, и мы вскоре прибыли в Константинопольскую гавань. Я переехал в Перу, к одному итальянцу, который содержал род постоялого двора. Разбирая мой чемодан, я чуть не упал в обморок, не нашед в нем ни денег, ни драгоценных вещей. В отчаянье я побежал к корабельному капитану и объявил ему о покраже. Он ручался за свой экипаж, но не отвечал за пассажиров.
- Если б вы отдали деньги и вещи на сохранение мне, то, верно, с вами не случилось бы этого несчастья, - сказал он. - Теперь пеняйте на себя. Я сам человек небогатый и не могу вам помочь многим. Но вот десять червонных: вы мне отдадите, когда будете в состоянии.
С грустью в сердце возвращался я на постоялый двор и на пути встретил знакомого моего, ренегата, которому рассказал мое несчастье.
- Магомет повелевает помогать в бедствии, не только единоверцам, но и всем добрым людям, - сказал он. - Почитаю вас таковым и предлагаю вам в моем доме квартиру и стол, без всякого вознаграждения. Впрочем, если вы когда-либо будете в состоянии заплатить мне, тогда я не откажусь от платы. А теперь об этом не должно и говорить. Возьмите свои вещи из трактира; я вас провожу в дом мой.
Я не знал, как благодарить ренегата за его великодушное предложение, и немедленно оным воспользовался.
Порта была тогда в войне с Россиею, и потому в Константинополе не было нашего посланника. Я никому не говорил, что я русский, и сказался славянином из Бока-ди-Катаро. В кофейных домах в Пере я познакомился с несколькими из Христианских жителей Константинополя, что доставляло мне некоторое рассеяние и даже пропитание. В доме ренегата я почти не видал людей; он редко говорил со мною, быв беспрестанно занят какими-то делами. Мне приносили кушанье в мою каморку; но хлеб подаяния был не только горький, но и слишком легковесный. Мне на день отпускали столько пилаву, сколько надобно было по расчету медицины, чтоб я не умер с голоду, и если б я не имел помощи от греков, то, верно бы, получил чахотку от истощения.
Жизнь в Константинополе вряд ли может понравиться человеку образованному и чувствительному. Европейцы почти не имеют непосредственных сношений с турками, которые, в гордости своей и невежестве, презирают всех христиан и тогда только удостоивают их принятием в свое общество, когда предчувствуют какую-нибудь выгоду от сего знакомства. К тому ж образ жизни турок удаляет их от европейцев. Магометанин, если не занят какою-нибудь государственною службой, то проводит большую часть жизни в своем гареме и не знает другого наслаждения, как курить трубку и пить кофе в кофейном доме, смотря на конец своего носа и слушая вздоры трактирных болтунов или рассказчиков, составляющих особый класс. Турки весьма скупы на слова и тогда только многоречивы, когда бранят франков, то есть европейцев и всех гияуров, особенно раев, или христианских подданных Порты. Иногда и сам султан подвергается брани мусульман, особенно если он предпринимает какие-либо нововведения, которые всегда почитаются нарушением ислама. В кофейных домах, под воротами сераля также смело бранят султана, могущего по произволу рубить головы кому заблагорассудится, как у нас в Европе, в так называемых оппозиционных журналах бранят министров. Впрочем, единообразная жизнь турок и их невежество не может доставить европейцу удовольствия в их обществе, и если иногда путешественники ищут знакомства с турками, то это из одного только любопытства, для наполнения своих путевых записок полуложными известиями.
Все дела в Константинополе, политические и торговые, исправляют пероты, или жители предместья, называемого Пера, составляющего не только отдельный город, но и отдельное царство, отдельный народ! Здесь живут потомки европейцев: итальянцев (большею частью венециан), илирийцев и других южных славян, армян, католиков, малого числа французов и еще меньшего англичан и немцев. Пероты могут гордиться тем, что предки их были равного достоинства с первыми основателями Рима, во время Ромула, с тою разницею, что первые основатели Рима снискивали пропитание силою оружия и явно грабили на больших дорогах, а предки перстов делали то же украдкою. Пероты имеют и то преимущество пред римлянами, что они не переменили обычаев своих предков. Беспечность турецкой полиции в отношении к европейцам привлекла в Константинополь рыцарей промышленности и банкрутов всех наций, которые стали селиться в Пере, под защитою знамени Магометова. Язык перотов есть итальянский, всех наречий Италии, с примесью турецких, греческих и славянских слов, с особенным произношением. Невежество их во всем, что касается до наук и художеств, равняется турецкому, но хитрость заменяет все качества, а познание многих языков составляет всю их мудрость. Дети, едва начиная лепетать, уже приучаются говорить по-турецки, по-гречески, по-французски и по-итальянски. Это языкознание ведет перотов к богатству и почестям, предавая в их руки все дипломатические дела Порты, ибо из них избираются драгоманы, или толмачи, при европейских миссиях. Можно легко догадаться, с какою верностью служат они европейцам, когда удостоверятся, что перот ничего в мире не знает превосходнее своей грязной Перы, ничего величественнее турка, ничего мудрее и могущественнее султана и ничего хуже всех народов и всех людей, которые не исповедывают римско-католической веры или не имеют чести быть мусульманами. Честолюбие перота не простирается; далее места драгомана, а единственная цель жизни - накопление денег. Они также принимают на себя звание европейских торговых консулов и маклеров, а разбогатевшие, с грехом пополам, делаются банкирами. Пероты ненавидят греков и вредят им, где только могут, опасаясь влияния их на дела общественные. За то и греки платят им тем же. Греки оттого только не любят римских католиков, что их вера есть вера перотов. Между греками назвать кого перотом значит то же, что у нас назвать в укоризну иезуитом. Европейские путешественники и чиновники разных посольств более всего обращаются с перстами, потому, что образ их жизни более похож на европейский и что с ними можно сообщаться без познания восточных языков. Женщины играют главную роль в обществе перотов. Все их упражнение состоит в том, чтоб летом сидеть целый день на софе, а зимою при тандуре. Этот тандур есть род четвероугольного низкого стола, покрытого ватованным одеялом, а сверху зеленым сукном. Под столом находится жаровня с раскаленными угольями, которая сообщает теплоту честной компании, помещающейся на малых софах вокруг тандура, спрятав ноги под стол и покрывшись до половины тела одеялом. Печей и каминов, как тебе может быть известно, нет в Константинополе. При сих тандурах играют в карты, рассказывают сплетни, восхваляют султана, когда он рубит головы и берет в казну имение своих подданных, не имеющих чести быть перстами, и заводят любовные интриги, передавая под одеялами записочки. Перотские женщины знамениты своею склонностью к любовным похождениям и по большей части помогают своим мужьям, братьям и отцам к возвышению, к обогащению и открытию политических таинств. По недостатку образованного европейского общества, послы иностранные приглашают пероток на свои балы, для танцев, и они-то составляют константинопольский большой свет, смотря по достатку и связям. Меня ввел один грек в общество перотов, но как я не имел денег и не хотел более испытывать счастья в любви, то был принимаем сухо; мне самому не весьма нравилось в сих беседах, где я не находил пищи ни для ума, ни для сердца. Между греками я нашел более искренности, более ума и более обходительности, нежели между перстами. Гречанки почти все красавицы, когда, напротив того, между перотками красота есть редкость. Жены и дочери греческих бояр, или потомков древних греческих фамилий, отличаются умом и любезностью; но они не появляются в европейских обществах, потому что перотки стараются удалять их всеми средствами. Армяне занимаются только торговлею, променом и переводом денег, водятся между собою и живут по своему обычаю. Жиды, как повсюду, ветошники, брадобреи, мелкие продавцы, рассыльщики и плуты, исключая нескольких богатых ювелиров, которые отличаются тем, что обманывают en grand,
Я провел в Константинополе четыре месяца весьма скучно, не зная, на что решиться, как вдруг пронесся слух, что в некоторых частях города показывается чума. Зная, что бедному человеку, и притом христианину, трудно взять предосторожности от заразы, и не желая быть жертвою ее, я намеревался отправиться из Константинополя на острова архипелага или в Россию. Один приятель мой уверял меня, что я, как сын восточной церкви, буду хорошо принят на островах, где следуют греческому исповеданию, но не советовал мне искать прибежища у греков римско-католиков. Я объявил моему хозяину о сем намерении. Но он сильно воспротивился этому.
- Ты не знаешь греков, - сказал он мне. - Выгода есть одно их божество, которому они постоянно поклоняются, а раздоры и несогласия одни только их знания в жизни. Без денег ты будешь принят как нищий, хотя б ты одарен; был всеми талантами в свете. Послушай меня: я давно уже пекусь о твоем жребии и наконец нашел для тебя местечко. Здесь находится персидский купец, один из первых богачей на Востоке. Он имеет нужду в европейском приказчике, для своей торговли. Отбрось на время свое дворянство и послужи у купца. Через пять или шесть лет ты будешь сам миллионщиком, возвратишься в отечество, снова прикроешься своею дворянскою мантиею и заживешь по обычаю вашей касты, переливая целый век из пустого в порожнее.
Подумав несколько, я согласился на предложение ренегата, и на другой день мы условились идти к персиянину.
Персиянин говорил немного по-русски и бывал несколько раз в Москве и в Петербурге.
- Мне нужен человек, знающий французский и итальянский языки, - сказал персиянин, - но тем лучше, что ты сверх того, знаешь еще по-русски. Завтра будь готов к отъезду с моим караваном. Если ты будешь хорошо вести себя, то тебе будет у меня хорошо.
Я хотел узнать, на каких условиях купец принимает меня к себе в службу. Но ренегат запретил мне это, уверяя, что я испорчу все дело видом корыстолюбия.
- Во всех не образованных по-европейски странах, - примолвил он по-французски, - купцы не платят известного годового жалованья своим приказчикам, но делят с ними барыши. Ты не должен показываться сребролюбивым; напротив, должен радеть только о выгодах своего хозяина, будто не помышляя о своих. Тогда купец примет тебя в долю и ты сделаешься его товарищем. Но пока он тебя узнает и полюбит, ты должен обходиться с ним раболепно, как водится на Востоке между господами и слугами. Решайся, любезный друг, на малые неприятности для обеспечения твоего состояния на всю жизнь. Ты сам сказал мне, что у тебя нет состояния в твоем отечестве и что ты даже не имеешь никакой надежды приобресть там богатство. Нельзя же всегда жить на чужой счет и лучше всего быть самому себе обязанным своим достатком.
Слова ренегата: нельзя жить на чужой счет - заставили меня на все решиться. В тот же вечер я перешел в караван-сарай к персиянину и на другой день отправился с ним в путь.
Я не буду тебе описывать ни городов, ни стран, чрез которые мы прошли, ни обычаев разных племен азиятских, которых я видал на пути; это заняло бы много времени. Опишу тебе все виденное в нескольких словах. Невежество, жестокость, грубость нравов составляют главнейшие свойства сих народов, с тою разницею, что в азиятских городах, где торговля процветает, нега и малодушие заменяют в жителях любовь к познаниям, художествам и утонченной роскоши и что кочующие азиятские племена, напротив того, отличаются дикою храбростью и хищничеством. Любезный друг! между европейцами есть люди, которые вопиют противу просвещения. Пусть они взглянут на Малую Азию и сравнят состояние, в котором она была под владычеством мудрых халифов, любителей и покровителей просвещения, с нынешним ее положением. Невежество унижает человечество до состояния бессмысленного животного, и самый опасный род зверей на земном шаре есть полупросвещенный народ, который, отступив от первой дикости, разбирает одни только буквы в _великой книге просвещения_ и берет слова за вещи, а вещи за слова. Только одни порочные себялюбцы могут желать невежества, чтоб, пользуясь мраком, обманывать в промене своих поддельных товаров и фальшивой монеты. Но, любезный друг, я не могу лучше изобразить тебе пользы просвещения, как рассказав анекдот, который остался у меня в памяти от детства.
- С каким намерением заводишь ты академии, школы, распространяешь науки? - сказал визирь Муссафер халифу Аарону-Аль-Рашиду. - Не думаешь ли ты, государь, что просвещенный народ будет лучше повиноваться тебе?
- Без сомнения, - отвечал халиф, - просвещенный народ будет лучше судить о справедливости моих законов и чистоте моих намерений.
- Но лучше ли он станет платить подати?
- Конечно: он в просвещении найдет более средств к своему обогащению и, сверх того, поймет, что я не требую лишнего.
- Воины твои лучше ли будут сражаться?
- Гораздо лучше, постигая, что счастье каждого семейства зависит от блага и славы отечества, и притом они будут сражаться успешнее, под предводительством искусных начальников.
- Но твои умники, твои мудрецы не вздумают ли вмешиваться в правление? не дерзнут ли они искать ошибок в делах твоих?
- Пусть ищут, находят и скажут мне: я буду осторожнее в будущем времени и поступлю лучше.
- Как! ты позволишь, о светильник мира! мудрецам своим говорить смело обо всем, что им придет на мысль?
- Иначе они не могли бы просвещать людей.
- Но разве самые мудрецы не могут ошибаться, не могут принять заблуждения за истину?
- Один ошибется, а другой заметит и поправит ошибку.
- Государь! я наконец должен открыть тебе все: с того времени, как народ твой стал просвещаться, некоторые дерзкие люди осмеливаются даже осуждать поступки твоих любимцев, облеченных твоею доверенностию, и даже меня, меня самого!
- Понимаю, - сказал халиф и вышел из комнаты.
Эту притчу я велел бы написать золотыми буквами на каком-нибудь публичном памятнике, для обличения ханжей и плутов, желающих водворить невежество, чтоб в мутной воде ловить рыбу. Желательно, чтоб все законодатели имели перед глазами примеры халифа Аарон-Аль-Рашида, который, водворив просвещение в грубом азиятском народе, доставил ему силу, богатство и славу. Упало просвещение в Азии, - упала и монархия халифов!
Множество купцов и странников соединились с нами для безопасного путешествия: ибо в странах невежества нельзя иначе путешествовать, как с прикрытием вооруженных воинов. Мы нанимали стражу от города до города. Хозяин мой поручил мне смотрение за караваном и обходился со мною весьма ласково, как с равным. Но когда мы приехали в персидские владения, то он объявил мне, что я его невольник и что он купил меня у жида-ренегата. Тщетно я уверял его, что ренегат не имел права продавать меня, потому что я никогда не был взят в плен, но приехал в Константинополь добровольно, как путешественник, под покровительством законов и прав народных. Персиянин возражал мне, что ныне война между турками и русскими, что ренегату известно, что я русский, следовательно, каждому турку позволено брать в неволю русского, где ни попало, и что, кроме того, я должен ренегату за квартиру и пишу столько, что во всю жизнь не в состоянии выплатить.
- Ты не торговался с ренегатом, - примолвил персиянин, - следовательно, он волен поставить на твой счет миллион секинов!
Для большего убеждения меня в законности моего рабства, персиянин показал мне какую-то бумагу, которую он назвал купчею крепостью, засвидетельствованною Кадием в Константинополе. Надобно было молчать и повиноваться! Проехав чрез знаменитые персидские города, Тавриз и Тегеран, мы прибыли наконец в город Астрабад, где мой хозяин имел постоянное свое пребывание и вел обширную торговлю с Бухарой, Хивою и Россиею. Он вовсе не употреблял меня по торговым делам, но поручил мне обучать языкам сына своего, мальчика лет двенадцати, объявив, что всякое мое покушение избавиться рабства будет наказано смертию, а безропотное повиновение и смирение будут вознаграждены хорошим содержанием и ласковым обхождением. В самом деле, со мною обходились в доме довольно человеколюбиво, как наши помещики, находясь в хорошем расположении духа, обходятся с дядьками их сыновей или приходскими учителями.