Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Иван Иванович Выжигин - Фаддей Венедиктович Булгарин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лука Иванович особенно привязался ко мне, предсказывая, что я буду великим философом и достигну до высокой степени богатства и знатности. Он при мне никогда не говорил дурно о тетушке моей, зная мою к ней приверженность, однако ж запретил мне сказывать ей о нашем знакомстве, говоря, что он личный враг князя Чванова и Плезирина, которые могут оклеветать его пред тетушкою, и она, по женскому легковерию, разорвет нашу дружбу. Вороватин давал мне даже деньги на игру и на другие мои надобности и не называл меня иначе, как меньшим своим братом. Я был у него в квартире вроде второго хозяина; приходил, когда мне было угодно, делал, что хотел, и, хотя бы его не было дома, приказывал его слугам, потчевал моих товарищей на его счет и распоряжался его имуществом, как своим. Мудрено ли, что такое обхождение Вороватина заставляло меня верить, что он любит меня за одни личные мои достоинства? И это самое привязывало меня к нему. Я даже гордился этим предпочтением. Между нами не было тайн, и я, по желанию его, рассказал ему мои похождения, бедствия моего детства, встречу с тетушкою и наконец показал ему счастливую примету, по которой она удостоверилась, что я племянник ее. Казалось, что со времени моей откровенности Вороватин еще нежнее любил меня. Он был первый, которому я открылся.

Между тем в дом тетушки стал ездить весьма часто один вельможа, который занимал важное место в Петербурге и, получив отставку, переселился на житье в Москву, чтоб наслаждаться свободно приобретенным (не знаю, благо или неблаго) богатством в течение долговременной своей службы. Г. Грабилин имел от роду лет за пятьдесят, но был бодр и силен не по летам. Он был горд, дерзок в речах и поступках, капризен и своим обхождением часто заставлял плакать тетушку. Он был полным хозяином в доме, приставил своих слуг и запретил тетушке принимать гостей без его позволения, кроме нескольких пожилых музыкантов. Грабилин не откликался, не поворачивался и не отвечал, если его не величали превосходительством. Семен Семенович и аббат Претату не смели показываться в нашем доме, и только князь Чванов езжал по-прежнему. Тетушка называла его своим крестным папенькой и благодетелем, и Грабилин не смел противиться князю, а напротив того, воспользовался этим случаем, чтоб свести с ним тесную дружбу. Два старика проводили иногда время, толкуя о политике; а тетушка между тем выходила к соседке, своей приятельнице, поселившейся в другой половине дома, где всегда находила Семена Семеновича или кого другого из прежних своих знакомых. Государственные дела, в которых старики более не участвовали, до такой степени занимали их, что они, в жару своих споров и пересудов, не заботились даже об отсутствии тетушки. Однако ж со времени появления Грабилина все переменилось в доме тетушкином; даже музыкальные вечера расстроились, и вообще какое-то уныние заступило место прежней веселости. Особенно мне было скучно. Грабилин обходился со мною весьма надменно, едва удостоивал взглядом, журил за каждое нескромное слово, за каждое свободное движение и не любил, чтобы я, по моей привычке, вмешивался в разговоры. Я избегал его присутствия и, под предлогом занятий в пансионе, почти жил у Вороватина.

Вороватин познакомил меня в нескольких домах, куда, без дальних связей, меня приглашали обедать, ужинать и танцевать. Чаще других посещал я одну короткую приятельницу Вороватина, у которой была прекрасная дочь. Матрена Ивановна Штосина, вдовушка лет тридцати пяти, веселая и ветреная, любила светские удовольствия, рассеяние и карточную игру. Она имела довольно обширный круг знакомства в сословии подьячих из разного рода приезжих дворян из губерний. Муж ее был каким-то чиновником на прибыльном месте и оставил ей, после своей смерти, дом и порядочное состояние. У нее почти каждый вечер собиралось множество гостей, мужчин и женщин, играть в карты и говорить о делах. Начинали коммерческими играми, а кончали всегда банком, штосом и квинтичем. Груня, ее дочь, на пятнадцатом году слыла красавицей. Она была задумчивого нрава, проводила большую часть времени одна, в своей комнате, в чтении чувствительных романов и знала наизусть "Страсти молодого Вертера" и "Новую Элоизу". Я имел случай разговаривать с нею весьма часто, в то время когда ее матушка понтировала или забавлялась квинтичем. Мы весьма скоро подружились с Грунею и, после нескольких споров о морали и философии, согласились завести между собою переписку о разных философских предметах, для усовершенствования себя во французском языке и в мудрости. Но мудрость не любит вмешиваться в дела юношей с молодыми девицами. Вскоре философические наши письма приняли тон писем нежного Сент-Пре и мягкосердной Юлии, и мы, не зная, как и зачем, открывались в любви друг другу и мечтали о будущем нашем блаженстве. Разумеется, что Вороватин был моим поверенным в любви. Он ободрял меня, воспламеняя неопытное мое сердце надеждами и описаниями счастья влюбленных, и советовал, как вести себя с Грунею. В бедствиях дитя скоро созревает, а муж стареет. Только в довольстве и в баловстве юный ум ослабевает и останавливается на посредственности. Но дитя, оставленное самому себе, или погибает или развертывает все нравственные силы с необыкновенною быстротой. Я уже сказал, что меня с самого детства почитали умным не по летам. Физическое мое сложение также развернулось чрезвычайно скоро, при всех удобностях жизни, и я в семнадцать лет казался двадцатилетним юношею. Страсти сильно кипели в душе моей, тысячи желаний обуревали мои мысли, но ни одна страсть не владела мною исключительно. Иногда, смотря на чиновного человека в звездах и лентах или на генерала в блестящем мундире, я мучился несколько дней честолюбием и делал планы, как достигнуть почестей. В другой раз, блестящий экипаж, богатое платье, великолепный дом заглушали в сердце моем голос честолюбия и порождали желание богатства: я томился над придумыванием средств к составлению, в скорейшем времени, огромного состояния. Иногда желание славы волновало мою душу - и я изобретал проекты, как заставить говорить и писать обо мне в целом мире. Наконец, вид прелестной женщины, прохаживающейся под руку с мужчиною, посевал в сердце моем желание обладать подобным сокровищем - и я думал о любви и о женитьбе. Страсти мои сменялись вместе с получаемыми мною впечатлениями, не оставляя в сердце никаких следов. Но наконец дружба моя с Грунею, ежедневная переписка с нею и частые свидания открыли мне новое поприще и поглотили все прочие зародыши страстей. Я старался уверить себя, что я влюблен, что я должен быть влюблен, что не могу быть невлюбленным. Груня была прекрасна, умна или, по крайней мере, занимательна для меня своею беседой, в которой всплывала наверх начитанность французских романов. Она любила меня, и я, в моем воображении, прибавлял к ее истинным, добрым качествам все возможные совершенства и составил идеал, который мне угодно было назвать Грунею. Принуждая себя думать о моей любви, я беспрестанно мечтал о Груне и во всех случаях искал применения к моей страсти. Если, во время моих прогулок, я слышал, что какой-нибудь ямщик или сиделец запоет песню: "_Очи, мои очи, вы ясные очи_!" - я тотчас приводил себе на память темно-голубые глазки моей Груни. Если я слышал, что кто-нибудь скажет о женщине: "Ах, как она мила!" - я говорил про себя: а моя Груня гораздо милее! Говорили ли о ком, что он счастлив с своею женой, - я думал: а я буду гораздо счастливее с моею милою Груней. Одним словом, Груня была у меня беспрестанно на сердце и на уме и я старался, чтоб она была также перед моими глазами и на языке: для этого, если я не мог быть с нею, то бывал всегда с Вороватиным, с которым мог смело говорить о моей любви.

На пятнадцатом году городские девицы уже не дети: Груня любила меня более сердцем, нежели воображением. Ум ее трудился только в приискании для меня имен романических героев и выражений нежности. Сердце ее было занято мною вполне. Она проводила ночь без сна и в слезах, если не видела меня целый день. Когда я не мог быть у нее, то должен был, по крайней мере, пройти мимо ее окон и подать условный знак рукою, что я доволен ею и получил ее письмо. Когда мы бывали наедине, величайшее наше наслаждение состояло в том, чтоб смотреть друг другу в глаза, держась за руки, и повторять тысячу раз сказанные нежности, которые казались нам, а по крайней мере ей, новостями. Груня любила гладить своею ручкою мои полные, румяные щеки, а я играл ее мягкими локонами. Разумеется само собою, что я тысячу раз клялся ей ни на ком не жениться, кроме ее; а она клялась не выходить замуж ни за кого, кроме меня. Но когда и как - об этом мы вовсе не думали. Нам казалось самым обыкновенным делом обвенчаться и зажить припеваючи. Я с нетерпением ожидал позволения оставить посещения пансиона и сбросить с себя звание ученика. Об этом я решился просить тетушку.

Однажды, после обеда, когда тетушка казалась веселее обыкновенного, я приступил к исполнению моего намерения.

- Любезная тетушка! - сказал я. - Вы напрасно платите за меня в пансион. Я знаю наизусть все, что там преподают, и только напрасно теряю время, слушая давно мне известное. По-французски я говорю как француз, по-немецки весьма изрядно, танцую ловко, в истории, географии и других науках знаю столько, сколько сами учителя, а кроме того, по милости вашей, хороший музыкант. Чего мне более надобно? Учителем я не могу и не хочу быть, а для светского человека я даже слишком учен. Вы знаете столько знатных господ, столько важных лиц: переберите всех их беспристрастно и скажите, кто из них знает более меня? Не лучше ли будет, когда я стану дома заниматься образованием своего ума чтением, а вместе с тем искать какого-нибудь счастия службою или чем вам угодно? Подумайте, тетушка и, пожалуйте, не слушайтесь этого медведя, Грабилина, который для того только советует вам посылать меня в пансион, чтоб избавляться от моего присутствия. - Я приметил, что тетушка покраснела от сих последних слов.

- Делай как хочешь, Ваничка, - сказала она. - Я не хочу принуждать тебя. Я сама вижу, что ты умнее всех, кого только я знаю.

- Итак, с завтрашнего дня конец моему походу в пансион, - сказал я.

- Конец, - повторила тетушка, - только не надобно говорить об этом Грабилину. Ты сиди в своей комнате, когда он бывает у меня, или выходи со двора.

- Прекрасно! - Я бросился целовать тетушку и в тот же день объявил г-ну Лебриллияну, что я уже не стану посещать его пансиона. Как за меня было заплачено за полгода вперед и мы не требовали возврата денег, то он был доволен и дал мне такой великолепный аттестат, на огромном пергаментном листе, что если б верить половине того, что там было написано, то меня бы смело можно было причислить к семи мудрецам Греции. Тетушка и я верили чистосердечно всему написанному в аттестате: она - оттого, что любила меня до безумия, а я - потому, что не встречал до тех пор человека, который бы заслужил мое уважение своими познаниями и умом.

Читатели, вероятно, уже заметили, что до сих пор не было упомянуто о том, чтоб кто-нибудь занимался преподаванием мне правил веры, нравственности и образованием моего сердца. Я сперва был в самом низком сословии людей, а после того разом шагнул на такую степень, которую занимают в свете только дети, рожденные от знатных и богатых родителей. В первом сословии вовсе не занимаются образованием нравственной природы человека, довольствуясь механическим изучением всех телодвижений, нужных для прислуги, точно так, как обучают пуделей носить поноску; в другом звании пекутся единственно о том, чтобы сделать из мальчика человека, во всем похожего на тех людей, которые, по рождению или по богатству, имеют право жить в так называемом большом свете. А как в блистательных обществах не разговаривают ни о религии, ни о философии и как там вовсе не занимаются ни учеными людьми, ни науками, ни поведением своих знакомых, то французский язык, танцевание и знание светских приличий составляют всю светскую премудрость. За это только платят деньги французским наставникам, и они делают только то, чего от них требуют. Я торжественно признаю г-на Лебриллияна нимало невиновным в том, что я, кончив воспитание в его пансионе, не имел никакого понятия о должностях человека и гражданина. Об этом никто не просил его, а благовоспитанный человек не должен навязываться с услугами, о которых его не просят. Исполнять свой долг по совести есть обыкновение среднего сословия, которое в большом свете называют _дурным обществом_, la manvaise comragnic!

Едва успел я насладиться моею свободою около месяца, как грусть омрачила мое сладкое бездействие. Однажды вечером, когда г-жа Штосина играла в карты, я, по обыкновению, искал случая поговорить наедине с Грунею; служанка, проходя мимо меня, шепнула мне, чтоб я прошел прямо в спальню к барышне. Я застал Груню в слезах. Она сказала мне, что матушка ее едет вместе с нею в Оренбург, для получения наследства после двоюродного брата своего мужа. Сей почтенный братец был сперва секретарем по соляной части, а после того приставом при меновом торге с киргизцами. Он слыл всю жизнь весьма бедным человеком и даже получал несколько раз денежные пособия от правительства, по недостаточному состоянию; но после смерти его, когда стали опечатывать его имущество, нашли ломбардных билетов и векселей более нежели на полмиллиона рублей. При жизни его не слышно было вовсе об его родне, и даже г. Штосин отрекался от него всякий раз, когда надобно было помочь ему; но лишь только открылось наследство, то появилось несколько дюжин родственников, которые, в память покойного, завели между собою тяжбу. Отъезд г-жи Штосиной назначен был чрез неделю, а возвращение - на неопределенное время. Поплакав вместе, мы повторили наши клятвы в вечной любви и верности и согласились всякую почту писать друг к другу, пока я не найду случая отправиться в Оренбург. Я обещал это Груне, не думая, каким образом могу исполнить. На другой день я рассказал обо всем другу моему, Вороватину, который тотчас обещал во всем помочь мне и даже отвезть в Оренбург, где, по его совету, мне надлежало похитить Груню, жениться на ней и, в качестве наследника богатого киргизского пристава, требовать своей части судебным порядком, если б г-жа Штосина не хотела отдать нам наследства по доброй воле: Груня, по отцу своему, была настоящею наследницей.

Между тем Грабилин известился стороною, что я уже кончил мое учение в пансионе; и как он прежде выгонял меня из дому в классы, так теперь стал гнать в службу. Я вознамерился употребить отвращение его ко мне в пользу свою.

Напрасно было бы описывать слезы, рыдания, обмороки при разлуке моей с Грунею. Это вещи скучные и всем известные. Лишь только она уехала в Оренбург, я стал искать средства поспешить за нею. Вороватин, сжалясь над моею грустью, вознамерился немедленно проводить меня к моей возлюбленной и даже советовал мне отправиться без позволения тетушки. Но я не соглашался на это и, чрез месяц после отъезда Груни, выманил согласие тетушки следующим образом.

- Тетушка! - сказал я. - Мне обещают хорошее место при Монетном дворе, в Москве. Но как для этого надобно несколько опытности, то один из моих знакомых, служащий по Горному правлению, хочет взять меня с собою в Оренбург. Он пробудет там не более четырех месяцев, для ревизии дел, и я буду при нем в звании письмоводителя. Возвратясь а Москву, я буду иметь право требовать штатного места, и мой покровитель ручается, что я тотчас буду принят в службу по его предстательству и за мои предварительные труды. Согласитесь, тетушка! Не лучше ли, чтоб я обязан был счастием самому себе и своим трудам, нежели вашим приятелям, которые, кажется, не очень меня любят? Вы знаете, что без офицерского чина мне нельзя показаться в люди.

Тетушка долго не соглашалась расстаться со мною, но когда я рассказал г-ну Грабилину эту сказку, вымышленную Вороватиным, то он принудил тетушку отпустить меня. Один из приятелей Вороватина взялся сыграть перед тетушкою роль чиновника Горного правления и убедил ее поверить меня его попечению, обещая все возможные выгоды по службе. Тетушка снарядила меня в дорогу и порядочно наполнила мой бумажник. Даже Грабилин подарил мне пятьдесят рублей серебром. Добрый старичишка, князь Чванов, который из привычки, сделавшейся неисцелимою, ездил почти ежедневно к тетушке, также дал мне денег и рекомендательное письмо к губернатору. Простившись с тетушкою, я сел в коляску с приятелем Вороватина, а он сам ожидал нас за заставою. Я был точно как в горячке от борения противоположных чувствований, любви к тетушке, сожаления и грусти, что оставляю ее, и радостной надежды на свидание с Грунею, на женитьбу, приобретение богатства и независимости. Рассеянность дороги несколько успокоила меня; но я невольно всегда думал более о тетушке, нежели о Груне.

ГЛАВА XI

Я УЗНАЮ КОРОЧЕ ВОРОВАТИНА.ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР.ПРЕДЧУВСТВИЯ. КАПИТАН-ИСПРАВНИК

- Сколько у тебя денег? - спросил меня Вороватин на первой станции.

- Сто пятьдесят рублей серебром.

- Прекрасный капиталец! - воскликнул Вороватин. - В твои лета немногие имеют столько денег в руках. Ты богаче меня, Ваня. Справедливость требует, чтобы ты платил за половину путевых издержек.

- Я иначе и не думал, - отвечал я, - и хотел рассчитаться с вами по приезде на место.

- Это все равно, - сказал Вороватин, - но как ты еще не привык обращаться с деньгами, то отдай их мне, на сохранение.

- Они, кажется, лежат безопасно в моем чемодане.

- Они лучше будут лежать в моем сундуке, под замком, - возразил Вороватин.

- Как вам угодно! - сказал я и тотчас отдал ему мои деньги, оставив себе несколько серебряных рублей, на мелочные издержки. Несколько станций Вороватин был молчалив и задумчив; наконец он завел разговор самым важным и холодным тоном.

- Неужели тетушка не говорила тебе никогда о твоем отце? - спросил Вороватин, устремив на меня проницательный взгляд.

- Ничего, кроме того, что я вам сказал.

- Странно, очень странно! - проворчал Вороватин.

- Я не вижу ни малейшей странности, - сказал я. - Если б в жизни моего покойного отца было что-нибудь любопытное, то тетушка, верно, рассказала бы мне. Не знаете ли вы чего-нибудь? - примолвил я, смотря также в глаза Ворова-тину. - Вы очень обяжете меня, если скажете что-нибудь на этот счет.

- А мне почему знать! - отвечал сухо Вороватин.

- Если это так мало вас беспокоит, то зачем же эта недоверчивость?

- Ты еще не знаешь женских уловок и хитростей, - сказал Вороватин. - Когда потерпишь от них, тогда будешь к ним недоверчив.

- Я не имею ни малейшей причины не доверять моей тетушке, которая любит меня как родного сына, сделала для меня все, что только была в состоянии сделать, и готова всем для меня жертвовать.

- Вот в том-то и сила, - возразил Вороватин. - И трудно верить, чтоб тетушка твоя, любя тебя, никогда не говорила тебе о состоянии твоего отца, о будущих надеждах и разных приключениях.

- Хотя вы и давали мне советы, чтоб я не был никогда искренен, но я еще не научился следовать в точности вашим наставлениям, - сказал я с некоторою досадой. - Повторяю: о состоянии моего покойного отца, об его происхождении тетушка сказала мне все, что почла нужным, а приключения его, видно, незанимательны, когда она об них умолчала. Впрочем, я, возвратись в Москву, расспрошу ее подробнее об этом предмете, который до сих пор почитал маловажным.

- Теперь поздно, - сказал Вороватин, с притворною улыбкой.

- Почему же поздно? - спросил я.

Вороватин вдруг засмеялся каким-то ужасным смехом и сказал:

- Поживем - увидим! - Он обратил разговор на другие предметы и старался меня рассеять; но у меня налегла грусть на сердце: я был печален и молчалив. С этих пор доверенность моя к Вороватину исчезла и я стал опасаться, чтоб он не повредил мне у Груни, рассказав, чем я был прежде. Он, однако ж, стал по-прежнему ко мне ласкаться и обольщать надеждами насчет женитьбы и приобретения богатства.

Мы остановились ночевать на почтовом дворе, в одном небольшом городке. К вечеру приехал на перекладных какой-то человек средних лет и остановился также на ночлег. Я приметил из окна, что Вороватин фамильярно поздоровался с новоприезжим, который, однако ж, наблюдал подчиненность в обращении с ним и не прежде надел картуз, как Вороватин велел ему накрыться. Они отошли за угол дома, к стене, где не было окон, и стали между собою разговаривать; но как ветер был с той стороны, то я, перешед в угольную комнату, слышал часть их разговора.

- Ты слишком поторопился, Пафнутьич, - сказал Вороватин. - Надобно было бы подождать, пока я обживусь на месте и обдумаю способы. Ведь нельзя ж камень на шею да в воду.

- Уж это не мое дело, как сбыть его с рук, - отвечал новоприезжий, - но графиня не давала мне покою и насильно выгнала в дорогу. Говорят, что граф возвращается в Москву…

Тут ветер прихлопнул ворота, и я от скрипа и стука не слыхал конца речи.

- Виноват ли я, - сказал Вороватин, - что графиня не хочет спровадить его с этого света? Уж где только совесть замешается в дела…

Извозчик, бывший на дворе, кликнул громко своего товарища, и я снова не дослышал конца речи Вороватина. После того незнакомец сказал:

- Мне велено остаться при вас до конца дела, помогать вам во всем и после немедленно возвратиться к графине, в подмосковную…

При сих словах Вороватин и незнакомец вышли за ворота, а я остался у окна в недоумении и беспокойстве насчет слышанного. Нельзя было сомневаться, что Вороватин замышляет какое-то злодейство, и я, зная образ его мыслей, был уверен, что ни страх Божий, ни совесть не удержат его от преступления. Но кто эта несчастная жертва, на погибель которой составлен заговор? Какая это графиня, которая с нетерпением ожидает известия о несчастии ближнего? Кто этот граф? Кто таков новоприезжий? Эта тайна, в которой я предусматривал чью-то погибель, терзала меня. Я чувствовал, что напрасно было бы спрашивать Вороватина и сказать ему, что я подслушал часть разговора его с незнакомцем. Я даже опасался, чтоб открытием его замыслов не навлечь на себя его гнева и даже мщения; итак, я решился молчать, наблюдать и, если будет возможность, воспрепятствовать исполнению злого намерения. Мучимый сими мыслями, я прохаживался по комнате в сильном душевном волнении. Сердце мое сильно билось, голова казалась тяжелою, во рту было сухо. Я пошел в комнату станционного смотрителя, чтоб напиться воды, и случайно увидел подорожнюю новоприезжего. Из нее узнал я, что сообщник Вороватина коломенский мещанин, Прохор Ножов, и что он едет из Москвы в Оренбург.

Для рассеянья пошел я прогуляться по городу. Но в наших заштатных городах мало развлечения для путешественника. Вот что видел я, бродя из конца в конец, по мосткам: оборванные мальчишки, голодные собаки, рогатый скот и домашние птицы дружно топтали грязь на средине улицы. Старухи, поджав руки, стояли у ворот бревенчатых домов и оговаривали соседок или перебранивались между собою. Взрослые мужчины толпились перед питейным домом, где заседали старики, а юноши с балалайками и варганами расхаживали перед окнами, из которых выглядывали иногда миленькие женские личики. В нескольких местах слышны были звуки заунывных песен, и, для оживления картины, в двух местах смиренные граждане тягались за волосы, в кругу добрых соседей и приятелей, а нескольких почтенных и чадолюбивых отцов семейства, упитанных благословенными дарами откупщиков, вели под руки дюжие парни, распевая плясовые песни. Это был праздничный вечер.

Город был не что иное, как обширное четвероугольное пространство, обнесенное полуразрушившимся плетнем; три четверти огороженной земли заняты были выгоном. В середине всего объема лежала широкая улица, или, лучше сказать, почтовая дорога: по обеим сторонам ее, за рвами, выстроены были небольшие деревянные домики и лачуги. Вправо и влево было несколько улиц со вросшими в землю избушками и большими пустыми промежутками, с развалинами плетней и заборов. В середине находилась площадь, на которой возвышалась каменная церковь и полуразрушенное кирпичное здание, где некогда предполагаемо было поместить судебные места. На бумаге этот город занимал весьма много места, и все улицы, означенные в натуре взрытою землею и следом бывших рвов, представляли на плане прекрасную перспективу. Жаль только, что кучи навоза и разбросанные в беспорядке гряды заменяли место большей части домов, прекрасно нарисованных губернским архитектором. Читатели мои, конечно, видали много таких городов. Но как имена их существуют на ландкартах и на планах, хранящихся в межевых конторах, и как места для строения домов означены, и даже фасады придуманы: то кажется, что половина дела уже сделана. Впрочем, никто не виноват: человек предполагает, Бог располагает (1'homme propose Dien dispose)! Города так же невозможно сделать многолюдным, без особенных местных выгод, как произвольно установить вексельный курс.

Возвращаясь на почтовый двор, я застал Вороватина в весьма веселом расположении духа. Он дожидался меня к ужину и между тем, потчевая водкою смотрителя, расспрашивал его про житье-бытье каждого из окрестных помещиков, об уездных чиновниках и обо всех провинциальных новостях. Это делал Вороватин на каждой станции и, поверяя слова смотрителей с рассказами ямщиков и содержателей питейных и постоялых дворов на большой дороге, составлял из этого свои замечания и записывал в свою памятную книжку. Когда я однажды спросил его о причине сего любопытства, Вороватин отвечал хладнокровно:

- Почему знать, с кем придется иметь дело в жизни! Но когда знаешь образ мыслей и поступки многих людей, то при случае можно употребить это в свою пользу. Я почитаю людей аптекарскими материалами, которых свойства надобно знать, чтоб пользоваться ими. В светском быту, так как в экономии природы, ничто не пропадает, если умный человек знает, как употребить различные качества и страсти людей. Яд в руках мудрого служит к исцелению недуга, и величайший плут или глупец также может быть иногда полезен умному в его делах. - Вороватин, сказав мне это, кончил, по своему обыкновению, смехом, примолвив: - Запиши, Ваня, это нравоучение в своем календаре. Это одно из важных правил моей философской школы. - Я тогда принял это за шутку, но после подслушанного мною разговора расспросы Вороватина производили во мне неприятные впечатления; ибо я знал, что они могут клониться к какой-нибудь вредной цели.

Есть люди, которые думают, что грусть можно утопить в вине. Я не испытал этого на себе в течение жизни. В первый раз я хотел противу воли есть и пить, но вино казалось мне желчью, а пища безвкусною и тяжелою как камень. Проницательный Вороватин приметил, что я не в своем духе, но не отгадал причины.

- Мне кажется, что ты гневаешься на меня, Выжигин? - сказал он.

Я молчал.

- Неужели вопрос мой о твоем отце мог опечалить тебя до такой степени? - примолвил он.

- Не вопрос, но недоверчивость ваша мне весьма неприятна, - отвечал я.

- Итак, извини, любезнейший! - воскликнул Вороватин, обнимая меня. - Верь, что я расспрашивал тебя единственно из любви к тебе. Мне сказали в Москве, будто после отца твоего осталось именье, будто тетушка присвоила его себе и Бог весть что, и я хотел только выведать, знаешь ли ты об этом.

- В таком случае надлежало бы сообщить мне ваши сомнения, без обиняков. Раздумав хорошенько, я сам чувствую, что в моей краткой жизни весьма много непонятного. Может ли быть что страннее, например, как то, что дворянский сын был брошен, как котенок, на произвол судьбы, в имении Гологордовского и что никто не отыскивал его и не заботился об нем, до случайной встречи с тетушкою? Но чтоб это сделано было для лишения меня богатства, этому я не могу верить, получив столько доказательств любви тетушки. Она готова отдать за меня жизнь свою, не только все, что имеет, и если б выгода ее состояла в том, чтоб я не знал моих родственников, то она никогда бы не призналась ко мне.

- Ты рассуждаешь, как книга, - отвечал Вороватин, - но я столько испытал в жизни, что привык ничему не верить, кроме дурного.

- Сожалею об вас, - сказал я, - и желал бы отдалить от себя эпоху этой горькой опытности.

- Согласись, однако ж, - примолвил Вороватин, - что весьма удивительно или, лучше сказать, непостижимо, что тетушка узнала тебя в магазине, не видав от пеленок!

- Не спорю, что это должно казаться вам удивительным, но оттого только, что я не объяснил вам всех обстоятельств. У тетушки моей есть два весьма схожие портрета моего отца: один, писанный в его детстве, именно в том возрасте, в котором она встретила меня в магазине; другой, на 25-м году от рождения, в год его женитьбы на моей покойной матушке. Я видел эти портреты и признаюсь, что такого сходства, как между мною и отцом моим, трудно найти в целом мире. Здесь даже две капли воды недостаточны для сравнения. Тетушка говорит, что, кроме того, голос мой, походка, улыбка и даже все ухватки день ото дня становятся более и более сходными с отцовскими и что кто раз в жизни видел моего отца в молодости или на портрете, тот с первого взгляда узнает во мне его сына. Итак, видите, что нимало не удивительно, когда тетушка, имея всегда на туалете эти два портрета и рассматривая их ежедневно, поражена была сходством моим с отцом при первой встрече и что, зная мою примету, удостоверилась, что я точно ее племянник. Надобно более удивляться моей ветрености и беззаботности, что мне никогда не пришло в голову расспрашивать тетушку о моих родителях.

Вороватин слушал меня внимательно, пристально смотрел мне в глаза и погрузился в размышление. Наконец он встал из-за стола и сказал:

- Полно говорить об этом. Дело кончено; теперь пора спать.

Долго я не мог сомкнуть глаз. Я в первый раз стал раскаиваться в том, что обманул тетушку, что легкомысленно вздумал влюбиться в Груню, что пустился в отдаленный город искать любовных приключений и связался с безнравственным человеком. Рассудок можно уподобить солнцу, а страсти пожару. Человек, находясь в доме, объятом пламенем и наполненном дымом, не видит солнца. Но когда пожар утихнет, тогда благодетельное сияние дневного светила приятнее и ощутительнее. Рассудок заговорил во мне, и я почувствовал, что поступки мои должны вовлечь меня в неприятные обстоятельства, особенно в обществе Вороватина. Я решился возвратиться в Москву при первом случае, определиться на службу, быть осторожнее в выборе знакомств и никогда более не влюбляться, а главное - отвязаться навсегда от Вороватина. Так обыкновенно мы в дурных обстоятельствах составляем мудрые проекты, которые забываются, когда беда или опасность проходит.

Я не суеверен, но некоторые предрассудки (если их можно назвать предрассудками) сильно укоренились во мне, и ни лета, ни опытность, ни рассудок не могут истребить их. Главные из них: вера в предчувствия и в физиономические приметы. Этот день был первым в жизни моей, с которого я начал верить в эти, так называемые, предрассудки. Вот в каком состоянии бывал я всегда, когда какое-нибудь несчастие мне угрожало. Сердце мое билось сильнее обыкновенного, ныло, как будто бы на нем была рана; кровь неправильно переливалась в жилах и, доходя до сердца, производила ощущение неприятное. Все, что только я видел и испытал горького в жизни, представлялось тогда моему воображению, и в смешении образовало какую-то мрачную картину в будущем. В этой картине я всегда представлял самое несчастное лицо. Сон мой был беспокойный, тревожимый самыми ужасными сновидениями. Какая-то слабость тела сопровождала этот недуг душевный, и каждый проницательный взгляд на меня, каждый вопрос возбуждали во мне подозрение; каждый стук или даже громкое восклицание, каждое появление нового, неожиданного лица порождали мгновенный страх. Люди, самые близкие ко мне, в любви и дружбе коих я никогда не сомневался, были мне тогда несносными. С каждым мгновением я ожидал удара судьбы, как осужденный преступник казни, и, признаюсь, редко случалось, чтобы после такого состояния души моей я не впадал в какое-либо несчастие или, по крайней мере, не подвергался неприятности. Что же касается до физиономий, то я первый урок почерпнул в чертах Вороватина, которого стал наблюдать с этого дня с величайшим вниманием, взвешивать все его слова и поступки и всматриваться в черты его лица. С тех пор я не мог преодолеть себя во всю мою жизнь, чтобы не судить о людях по впечатлению, произведенному во мне при первой встрече. Впоследствии я читал сочинения Лафатера и Делапорта о физиономиях, но всегда держусь своей собственной системы и сужу не по чертам лица, но, так сказать, по игре физиономии и по приемам. Если человек смотрит на меня исподлобья или вовсе не смотрит в глаза, когда говорит, если он процеживает слова сквозь зубы и обдуманно сочиняет речения во время разговора; если он разговаривает со мною вопросами и, всегда требуя моего мнения, безмолвно соглашается со мною или для того только противоречит, чтобы заставить меня полнее изъясниться, - признаюсь, я не верю этому человеку. Принужденная улыбка и ложный смех служат для меня указателями неискренности. Гримасы, делаемые невольно ртом, беспрестанное движение губ и закусывание их для меня дурная примета. Неровная походка, в которой видны какие-то лисьи увертки, сжатие всего тела к одному центру или сгорбление, наподобие кота перед мясом; вытянутая вперед голова, как у змеи, которая хочет броситься на добычу, - для меня отвратительны и обнаруживают дурного человека. Громкое изъявление радости и лобзанье каждого знакомца при встрече мне кажутся весьма подозрительными. Кончу мое небольшое отступление сознанием, что я иногда ошибался в предчувствиях, но никогда не ошибался в физиономиях. Многих физиономических примет моих я теперь не описываю: читатели увидят их впоследствии из портретов многих лиц, с которыми я встречался в жизни. Что же касается до предчувствий, то я должен сказать, что они всегда случались со мною после какого-нибудь проступка или неосторожности, когда я мог ожидать заслуженной или незаслуженной неприятности от моих врагов. Это было не причиною, но следствием; не предостерегательным гением, наподобие Сократова, но гением известительным. Впрочем, кто имеет дело с самолюбием и страстями людскими, тот весьма часто должен ожидать беды, хотя бы ничего дурного не сделал, а иногда за то именно, чем заслуживаешь похвалу и награду. На свете так водится: кто сам не делает зла, тот должен подвергаться испытанию и терпеть зло от других. Разница доброго человека со злым в этом случае та, что добрый в величайшем несчастии находит утешение в своей совести и в мнении честных людей, а для злого нет ни отрады, ни надежды на тот мир, где сильные не могут давить слабых. Но обратимся к повествованию.

Не умея хорошо притворяться, я не мог принять на себя веселого вида, а чтобы отвратить всякое подозрение, сказал Вороватину, что чувствую себя нездоровым. Не знаю, поверил ли он мне, но он удвоил свои ласки и внимание ко мне и ухаживал за мною с нежностию отца, что несколько примирило меня с ним. Чтоб дать мне отдохнуть, он остановился на несколько дней в одном уездном городке, лежащем в прекрасном месте, на берегу Волги. Вороватин имел здесь старого приятеля, капитан-исправника, с которым он обходился весьма откровенно. В их беседе я услышал такие вещи, о каких прежде не имел никакого понятия. Как они, в свое время, произвели во мне сильное впечатление, то я сообщу некоторые подробности моим читателям.

Савва Саввич почитался одним из расторопнейших капитан-исправников в целой губернии. Он был исполинского роста и, служив некогда в полицейских драгунах, сохранил военную вытяжку и приемы, держался всегда прямо как палка и поворачивался быстро всем телом. Лета и винные пары до такой степени ослабили корни его волос, что они все почти вылезли, исключая нескольких клочков на висках и на затылке. Длинный нос его и оконечности тощего лица покрыты были багровым лаком; из-под густых поседелых бровей сверкали небольшие серо-кошачьи глаза. Он ходил всегда в губернском мундирном сертуке и опоясан был поверху казачьей портупеей. Саблю прицеплял он тогда только, когда отправлялся куда-нибудь по должности, а всегдашнее оружие его составляла казачья нагайка со свинцовою пулей, вплетенною в кончик. Голову покрывал он обыкновенно кожаным картузом с стоячею гривкою, что придавало ему воинственный вид. Голос его похож был на рев медведя. Бумажные дела его исправлял старый писец, который три четверти жизни проводил привязанный к столу за ногу. Кроме того, Савва Саввич приказывал снимать с него сапоги, чтоб воспрепятствовать частым отлучкам в питейный дом. Но ловкий писец находил средство напиваться, не вставая со стула. Услужливые присяжные приносили ему вино в аптечных стклянках, по нескольку раз в час, с тех пор как Савва Саввич стал искать бутылок и штофов в печи, в трубе и даже за обоями. В праздники позволялось писцу упиваться, и тогда обыкновенно его приносили одеревенелого на ночлег в арестантскую и отливали водою. В разъездах по уезду Фомич (так назывался писец) имел также полное право пить мертвую чашу несколько дней сряду, но только по окончании дела, ибо похмелье его сопровождалось трясением руки, что делало его неспособным к работе. Савва Саввич называл Фомича _золотым человеком_ и склонность его к пьянству приписывал необыкновенным дарованиям, которые, по мнению старинных людей, не могли процветать, не быв окропляемы водкою, а поэтому надлежало заключать, что и Савва Саввич был гений. Однако ж Савва Саввич был сам большой знаток в делах, особенно в допросах, следствиях и повальных обысках, но только он не умел изливать на бумагу своих мыслей так легко, как лил в горло крепкие напитки; не мог приискать в обеих столицах таких очков, посредством которых можно было бы читать скорописные бумаги, хоть по складам, так как печатное, и, по множеству дел, не помнил чисел указов. В этом заменял его Фомич. Жители уезда, за исправность Саввы Саввича, прозвали его _серым волком_, а верный его сотрудник, Фомич, прозван был _западней_.

Капитан-исправник пришел к нам на вечер, и когда подали самовар, то он, смочив горло пуншем с кизлярскою водкой, почувствовал охоту к откровенным разговорам. Он начал, по обыкновению, любимым своим восклицанием:

- Худые времена, худые времена: просвещение, юстиция; а денег нет как нет!

- Полно жаловаться на судьбу, Савва Саввич, - возразил Вороватин. - Ведь я знаю, что исправничьи места дорого ценятся; черт бы велел тебе сидеть здесь, когда бы не было поживы.

- Да, куда же прикажешь деваться? - сказал с досадою капитан-исправник. - Ведь только и живешь что старым запасом, а нынешними сборами и прорехи в кармане не заплатаешь. Подумай, что мы должны кормить губернские места, как детки старого батюшку. Что проку, что у меня по счету 9218 душ, когда эти души в тощем теле!

- Как! - воскликнул я. - У вас 9218 душ, и вы жалуетесь на судьбу!

Капитан-исправник улыбнулся и отвечал:

- Эти души, братец, не мои, изволишь видеть, а казенные, состоящие в моем ведомстве; но кто доит коров, тот может пить и молоко, и нельзя ж требовать, чтоб от казенных сборов не оставалось нам поскребушек, так называемых акциденциями. Но ныне худыя времена, худыя времена! - примолвил он снова. - Просвещение, юстиция; а денег нет как нет! Корчемство выводится, беглецов и бродяг заходит в наш уезд, по несчастию, мало, а потому не к кому привязываться. Уж видно, быть скоро преставлению света! Даже воровство становится редким, а об убийствах почти не слышно. Для нашей братьи, дельцов, так эти новые порядки - моровая язва! Нет дел, нет и поживы. А между тем из губернских мест пописывают к нам да пописывают: соловьев-де баснями не кормят, поклонами шубы не подшить и тому подобное. Беда, сущая беда! Со всех концов подувает к нам каким-то просвещением, и даже подьячие носятся ныне с книгами да подшучивают друг над другом, а в столицах, говорят, даже осмеивают исправных людей не только в театре, но даже в газетах, из того только, что мы хотим есть хлеб насущный за наши труды. Даже и помещики ныне умудрились: не то чтоб по-книжному, но все хотят быть дельцами, и чуть привалит беда, так прямо летят в губернские места или даже в Питер. Лучше накормить волка, говорят они, нежели волченят. Уж правду сказать, за это и я им надоедаю порядочно и держу их в ежовых рукавицах. Чуть проявился один беглый в уезде, я заставляю его в показании обговаривать в пристанодержательстве всех богатых помещиков и даже крестьян, за вины их господ, и тотчас весь уезд перевертываю вверх дном. Если удастся найти мертвое тельце, то я перетаскиваю его в тридцать разных мест, чтоб после того производить везде следствия. Украденная лошадь ночует у меня, на бумаге, в одну ночь в двадцати конюшнях. Но все это горький хлеб, трудовая копейка! Разъезжай, бегай, пиши, допрашивай, бейся как рыба об лед, из сотенки в одном месте, из полсотенки в другом, из десятка в третьем. Худыя времена, братец! Просвещение, юстиция! - Савва Саввич запил горе и, стукнув стаканом по столу, погрузился в думу. Вороватин потешался искренностью своего приятеля и снова заставил его говорить.

- А ярмарки, Савва Саввич, а паспорты, а взыскания казенных недоимок и частных долгов, а описи имения, а дворянские опеки, а очереди для починки дорог, а подводы и проч«ее» и проч«ее»?

- Все черт перевернул и перепутал, - отвечал с гневом Савва Саввич. - Игроков мало приезжает на ярмарки, а те, которые приезжают, сами бедны как церковные крысы и не в состоянии хорошо платить за позволение обыгрывать наверную помещиков, которые ныне для моды разоряются в столицах. С паспортов немного доходу: работ в столицах мало; торговля идет плохо, и крестьян немного выходит из уезда в извозы и в работники. Правда, что за потворство при взысканиях казенных недоимок и частных долгов хорошо поплачивают; да ныне предписания строгие, а губернаторы и прокуроры жмут нашу братью, если мы упускаем из виду казенные интересы. О частных делах ни слова. По мне, хоть будь в долгу как в шелку, лишь сиди смирно да отплачивайся нам исправно. Ни долгу, ни за бумагу и переписку ввек не взыщем. Губернские места и земские суды переписываются между собою по-приятельски, а заимодавец почитывай, если угодно, предписания о взыскании да веселись четким почерком писцов. Этот предмет, благодаря Бога, еще не тронут с места, не ниспровергнут. Дороги, братец, и подводы - пустое! Ведь мы чиним только одни почтовые дороги, и то тогда только, когда проезжает какая важная особа, а на прочих дорогах хоть сам черт шею ломи, - не наше дело! Полки ныне стоят по границам, так и подводы редки. Что же касается до дворянских опек, то ты ошибаешься, друг, приписывая нам поживу. Конечно, с сиротского добра каждому перепадет копейка, но ныне сами дворяне мастера обдирать, как липочку, своих питомцев. Если же кого отдадут под надзор за дурное управление, то в этом имении, уж верно, и крысы околевают с голоду и пожива плохая у дурного правителя. Нет, братец, худыя времена, худыя времена! Просвещение, юстиция; а денег нет как нет!

- Нет, Савва Саввич, - скзаал Вороватин. - Ты теперь сделался скрытным: было время, когда ты хвастал добычей, как искусный стрелок застреленною дичью, а ныне…

- А ныне, - сказал капитан-исправник, - надобно быть осторожным; велят быть честным, - примолвил он и снова повторил любимую свою пословицу: - Худыя времена, худыя времена! Просвещение, юстиция, а денег нет как нет! - Вороватин вышел из комнаты, и капитан-исправник обратился ко мне с речью:

- Вы, как я слышал, родственник г-на Вороватина?

- Да-с.

- Еще нигде не служите?

- Нет.

- Пора, сударь, пора; особенно если хотите идти по статской службе. Ведь приказная грамота, батюшка, море! Всего не выпьешь, а нахлебаться надобно спозаранку. По правде сказать, только те и дельцы, что начали службу с канцелярских служителей. Советую вам не терять времени…

В это время Вороватин возвратился в комнату, и словоохот-ный капитан-исправник, примечая, что приятель его сделался молчалив и задумчив, начал, в свою очередь, мучить его расспросами. Я пропустил без внимания толки их о разных общих знакомых, но одно обстоятельство сильно меня поразило.

- Послушай-ка, приятель, - сказал капитан-исправник Вороватину, - ведь ты у меня еще в долгу.

- За что? - спросил Вороватин.

- Как! разве ты забыл, что я по твоему письму позволил бежать из тюрьмы мещанину Ножову, на которого донесли, что он ушел из Сибири, куда был послан на поселение? Ты прислал только триста рублей и обещал еще столько же: между тем Ножов гуляет по белу свету, а я денег твоих не видал, как своих ушей. Эдак, братец, не делают честные люди.

- Эх, любезный Савва Саввич, - сказал Вороватин, обнимая приятеля, - нам ли считаться безделушками? Ты сделал доброе дело. Ножова несправедливо оклеветали, и я, из одного человеколюбия, пожертвовал своими собственными деньгами за его спасение. Я думал, что он, возвратясь в Москву, заплатит мне и даст еще более для тебя; но он заболел и чрез месяц умер, с отчаянья, жертвою людской злобы.

- Тут что-то не так, - сказал хладнокровно капитан-исправник. - Ножов давно известен полиции, по разным проказам; слух об нем не переводится, и я недавно узнал, что наши купцы видели его в Москве еще прошлою зимой. Нет, как хочешь, а долг за тобой! Ведь я сам насилу отделался по этому проклятому случаю: скушал два выговора, три замечания, да сверх всех расходов заплатил штраф. Еще слава Богу, что прокурорше понравились мои москов-ския сани, а не то быть бы большой беде.

- Хорошо, хорошо, мы с тобой рассчитаемся, - сказал Вороватин. - А теперь ступай-ка спать; у меня разболелась голова. - Савва Саввич поморщился, но в утешение осушил остатки в бутылке и отправился домой. Мы тотчас легли спать. Я всю ночь не мог уснуть, помышляя о связи Вороватина с явным злодеем Ножовым и о подслушанном мною разговоре. На рассвете, когда я уснул, страшное сновидение представило мне Ножова, стремящегося раздробить мне топором голову. Я вскрикнул, вскочил с кровати как исступленный и разбудил Вороватина. Он испугался и заключил по моему беспокойному сну, что я точно болен горячкою. Вороватин взялся лечить меня и принуждал пить какую-то настойку на водке. Я не послушался его, и тем кончилось его попечение о моем здоровье. Вороватин, чтоб избавиться от исправника, который припомнил ему о долге, решился тотчас выехать из этого города. Узнав, что Савва Саввич отлучился на несколько часов за город, Вороватин послал за лошадьми, и перед полуднем мы поскакали в Оренбург.

ГЛАВА XII



Поделиться книгой:

На главную
Назад