Пьер Жильяр
Император Николай II и его семья
По личным воспоминаниям П. Жильяра — бывшего наставника Наследника Цесаревича Алексея Николаевича
От книгоиздательства «Русь»
Настоящая книга является единственным полным разрешенным автором русским изданием.
Мы сознательно изменили текст заглавия, принятого автором: «Трагическая судьба Николая II и его семьи», дабы это издание не смешали, по недоразумению, с появившимися ранее без разрешения автора двумя другими переводами его статей, помещавшихся во французском журнале «Illustration». Как видно из предисловия автора, эти статьи, расширенные и дополненные, вошли в содержание последних глав настоящей книги, заключающей в себе, кроме того, воспоминания Г. Жильяра за 13 лет пребывания его при Дворе, в качестве Наставника Царских детей.
Считаем долгом выразить искреннюю благодарность С. Д. Сазонову, согласившемуся предпослать этой книге несколько страниц своих личных воспоминаний, и генералу Е. К. Миллеру, любезно сообщившему нам подлинный текст акта отречения от престола Императора Николая II и прощального слова его войскам.
Предисловие
Мне неоднократно приходилось встречаться с автором прекрасной книги, появляющейся ныне в переводе на русский язык. В ней близким очевидцем передается, просто и правдиво, рассказ о семейной жизни трагически погибшей Царской семьи и скорбная повесть о ее судьбах с начала русской революции вплоть до мученической кончины всех ее членов.
Едва ли мог бы кто-либо иной из лиц, близко стоявших к Царской семье, дать нам с большим правом на наше внимание и доверие эту книгу, как не иностранец, чуждый одинаково партийности, заедающей нашу жизнь, и соображений честолюбия или личной выгоды, скромно исполнявший свой долг преподавателя Царских детей и живший в ближайшем соприкосновении с семьей Государя, не внешней, показной, а внутренней, будничной ее жизнью.
Наблюдательность и живой человеческий интерес, которые г-н Жильяр вносит в исполнение принятых на себя обязанностей, дали ему возможность всесторонне ознакомиться с чрезвычайно замкнутым строем жизни семьи, ревниво оберегавшей свое семейное святилище не только от всяких посягательств извне, но даже от нескромнаго взора.
Мои встречи с Жильяром начались, сколько я помню, в Ливадии, куда я ездил для доклада Государю во время пребывания там Двора и где я обыкновенно проводил некоторое время. В Крыму Царская семья жила гораздо свободнее, чем в Царском Селе или Петергофе. Этим, в значителной степени, объясняется любовь к Ливадии всех ее членов.
Там создавалась для них возможность более свободных передвижений и встреч с людьми иными, кроме тех, которые постоянно исполняли при них какие-нибудь служебные обязанности, словом, — расширялись их горизонты. По выражению одной из Великих Княжен, в Крыму была жизнь, а в Петербурге — служба.
Когда началась война, и поездки в Крым прекратились, мне пришлось ездить сперва в Ставку Великого Князя Николая Николаевича, когда он стоял во главе армии, причем обыкновенно мои поездки в Барановичи совпадали с пребывалием там Государя, а затем, после принятия им на себя обязанностей Главнокомандующего, я ездил в Могилев, куда была перенесена Главная Квартира. Когда, что случалось часто, Наследник гостил у своего отца, его неизменно сопровождал Жильяр, и в этих случаях мне приходилось видать их обоихь.
Из этих поездок в Могилев мне особенно памятна одна, та, которую я совершил в конце июня 1916 года.
Война, казалось, затягивалась на бесконечное время. Немцы сильно теснили на западном фронте наших союзников, Польша уже более полугода была во власти врагов, и на нас тяжело отзывался, нравственно и матерьяльно, недостаток вооружения и боевых запасов. Воодушевление и вера в успех, ознаменовавшие первую стадию войны, начинали уступать место раздражению и сомнениям. Соответственно с этим и внутреннее положение страны становилось все более смутным, благодаря резко обнаруживавшемуся расколу между правительственной властью и общественным мнением.
И в Царской Ставке ощущался гнет тяготевших над Россией событий. Лица, окружавшие Государя, расспрашивали подробно людей случайных, как я, о петроградских слухах и настроениях и отвечали, в свою очередь, на наши вопросы о положении вещей на разных фронтах.
У Государя был тот сосредоточенный вид, который я замечал у него со времени объявления войны и без которого я уже его не видел вплоть до последнего нашего свидания, за месяц до начала революции. Искать тому причин не приходилось. Их было множество, и они были для всех очевидны. Постоянное напряжение нервов и тревога о ходе военных действий отозвались на нем и физически. Он сильно похудел, и на висках и в бороде появились в большом количестве седые волосы. Оставались по-прежнему приветливый взор прекрасных, унаследованных от матери глаз и добрая улыбка, хотя она и стала появляться гораздо реже.
Во всех остальных отношениях он был тем же, каким был всегда, со всеми привлекательными чертами и некоторыми недочетами его типично русского характера. Только присущее ему с раннего детства глубокое религиозное чувство стало, как будто, еще интенсивнее. Глядя на него у церковных служб, во время которых он никогда не поворачивал головы, я не мог отделаться от мысли, что так молятся люди, изверившиеся в помощи людской и мало надеющиеся на собственные силы, а ждущие указаний и помощи только свыше. В его душе к горячей и искренней вере примешивалось, странным образом, какое-то чувство безнадежности, в чем он сам сознавался, называя себя фаталистом. Из факта совпадения дня его рождения с празднованием церковной памяти Иова Многострадального он выводил заключение, что жизнь его будет богата скорбными событиями, и как будто постоянно ожидал их наступления. Этому предчувствию, к несчастью, было суждено сбыться с ужасающей полнотой.
Что бы ни происходило в душе Государя, он никогда не менялся в своих отношениях к окружавшим его лицам. Мне пришлось видеть его близко в минуту страшной тревоги за жизнь единственного сына, на котором сосредоточивалась вся его нежность, и кроме некоторой молчаливости и еще большей сдержанности, в нем ничем не сказывались пережитые им страдания. Это было осенью 1912-го года, в Спале, куда я выехал, по его приказанию, для доклада о моем путешествии в Англию и во Францию и о свиданиях моих с тамошними государственными деятелями. Я нашел Царскую семью в полном сборе. Первые же мои впечатления ясно указывали на то, что виденные мной в заграничной печати известия о болезни Цесаревича были не только не преувеличены, но давали далеко не полную картину серьезности его положения. Между тем, по внешности, все шло как будто обычным чередом. На ежедневных завтраках и обедах появлялись Государь и Великия Княжны, отсутствовала только Императрица, не отходившая ни на минуту от постели больного сына.
Государь принял от меня несколько докладов, подробно говорил со мной о делах и с интересом расспрашивал меня об английской королевской семье, с которой он был, из всех своих родственников, в наиболее близких отношениях. А между тем, в нескольких шагах от его кабинета, лежал при смерти его сын, вымоленный у Бога матерью своей, Наследник Русского Престола, за жизнь которого он отдал бы свою.
На третий день моего пребывания в Спале я узнал от пользовавших Наследника врачей, что на выздоровление больного было мало надежды. Мне надо было возвращаться в Петроград. Откланиваясь Государю перед отъездом, я спросил его о состоянии Цесаревича. Он ответил мне тихим, но спокойным голосом: «надеемся на Бога». В этих словах не было ни тени условности или фальши. Они звучали просто и правдиво.
Сдержанность и самообладание Императора Николая были хорошо известны и составляли предмет удивления всех, кто имел случай наблюдать их. Это были уже не черты нацюнального характера, а качества, выработанные, вероятно, упорным и долгим трудом его разума и воли.
Как-то раз мне пришлось говорить с Государем об одном из бывших его министров, которого он не любил по многим и хорошо известным мне причинам и который, с своей стороны, старался вредить ему всеми силами в общественном мнении. Слыша его суждение об этом, в нравственном отношении мало привлекательном человеке, я выразил ему мое удивление по поводу того, что в его оценке не звучала совершенно нота личного раздражения, столь понятного в данном случае. На это Государь ответил мне следуюшими словами, живо сохранившимися в моей памяти: «Эту струну личного раздражения мне удалось уже давно заставить в себе совершенно замолкнуть. Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого-нибудь другого». Как глубоко он был прав и сколько доброты лежало в основании этого замечания!
За семь почти лет моей совместной с ним работы мне приходилось поневоле говорить ему иногда вещи, которые были ему неприятны и шли наперекор установившимся его привычкам и взглядам. Тем не менее, за все это время, он ни разу не выразил своего несогласия со мной в форме, обидной для моего самолюбия. Нередко он уступал мне, в других же случаях я видел по его молчанию, что мне не удалось убедить его в правоте моего мнения. Против этой непреодолимой, хотя и самой кроткой формы протеста, я, очевидно, бывал бессилен.
В тяжелые дни, предшествовавшие объявлению нам Германией войны, когда всем уже было совершенно ясно, что в Берлине было решено поддержать всею германской мощью притязания Австрии на господство над Балканами и что нам, несмотря на все наше миролюбие, не избежать войны, мне привелось узнать Государя со стороны, которая, при нормальном течении политических событий, оставалась мне мало известной.
Я говорю о проявленном им тогда глубоком сознании его нравственной ответственности за судьбы Родины и за жизнь бесчисленных его подданных, которым европейская война грозила гибелью. Этим сознанием он был проникнут весь, и им определялось его состояние перед началом военных дествий.
Помимо всех усилий русской дипломатии найти способ предотвратить надвигающуюся на человечество катастрофу путем примирительных переговоров и посредничества, Государь взял на себя почин настоятельных попыток личным своим влиянием побудить императора Вильгельма удержать своего союзника от непоправимого шага. Он не был уверен в успехе своих стараний, но совесть его их ему предписывала и он повиновался ее голосу.
Он долгое время не хотел произнести решающее слово, необходимое для приведения русских военных сил на степень подготовленности, вызываемую открытой мобилизацией Австро-Венгрии и скрытыми подготовительными мерами Германии. Колебания эти были поставлены Государю в вину и истолковывались, как проявление присущей ему нерешительности.
Люди, близко видевшие его в эти роковые минуты, не согласятся с подобной оценкой. Она фактически неверна и несправедлива по отношению к нему, как к Правителю и человеку.
Мой последний доклад Государю в качестве министра иностранных дел пришелся на Петров день. Это было в упомянутый уже мною приезд мой в Ставку, в Могилев. Перед завтраком в губернаторском доме, где жил Государь, и в ожидании его появления, я провел некоторое время в разговоре с Наследником, который начал его с того, что спросил меня, поздравил ли я уже г-на Жильяра. На мой вопрос: с чем, он ответил: «Разве вы не знаете, что сегодня Петров день и что моего учителя зовут Пьер?» Я обещал ему исправить эту оплошность, как скоро увижу Жильяра. Вслед за тем Наследник показал мне приготовленный им для него подарок — портсигар с подобающей случаю надписью. Он был необыкновенно привлекательный мальчик с умным и открытым выражением тонкого лица, на котором были заметны следы физических страданий. Дни, которые он проводил в Могилеве у своего отца, к которому он питал глубокую привязанность, были счастливейшим для него временем, и он не скрывал своего огорчения, когда надо было возвращаться домой, под женское влияние, в полузатворническую атмосферу Царского Села и Петергофа.
В течение дня я имел случай говорить с Жильяром о его воспитаннике, о котором он отзывался с большой теплотой. Не скрывая многих детских недостатков, он находил у него немало добрых качеств и, прежде всего, горячее сердце, отзывчивое к чужому горю.
На другое утро я выехал обратно в Петроград и с тех пор не видел более Наследника.
В предисловие к книге, не касающейся общественной стороны жизни Царской семьи, а дающей лишь картину ее тесного семейного быта, было бы неуместно вводить какую-либо иную оценку, а тем более критику. Как бы то ни было, отчасти по личным воспоминаниям и еще более под влиянием книги г-на Жильяра, при чтении которой болезненно сожмется самое черствое сердце, мне хочется сказать тем, чьи суждение и злопамятство не обезоружены до сих пор страшной драмой 16-го июля, что как бы горьки ни были плоды ошибок Царской четы, ошибки эти были смыты кровью ее самой и неповинных в них детей ее. Государь и семья его несли свой крест с глубоким христианским смирением и простотой и не далеко, может быть, то время, когда русский народ увидит в погибшей Царской чете не врагов своих, а венчанных мучеников.
Предисловие автора
В сентябре 1920 года, после трехлетнего пребывания в Сибири, мне удалось, наконец, возвратиться в Европу. Я сохранил живое воспоминание о потрясающей драме, в которой был близко замешан, вместе с неизгладимым впечатлением поразительного душевного спокойствия и горячей веры жертв этой драмы.
Лишенный в течение долгих месяцев всякого общения с остальным миром, я был в неведении относительно всего, что недавно появилось в печати об Императоре Николае II и его близких. Я не замедлил убедиться в том, что если некоторые из этих работ носят печать искренней заботы о точности и стремления опереться на достоверные источники, — хотя сведения, сообщаемые ими, часто ошибочны и неполны в том, что относится до Царской семьи, — за то большинство остальной литературы представляет сплошной вымысел, в котором переплетаются ложь и нелепости, словом, что это литература низшего разбора, прибегающая к самой недостойной клевете.[1] Ознакомившись с некоторыми образчиками таких произведений, я был возмущен; мое негодование возрасло, когда, к своему изумлению, я увидел, что они встречают доверие в широких кругах. Реабилитация нравственного облика русской Царской семьи становилась моим долгом; требовалось исполнить дело правды и справедливости. Я тотчас решил попытать его. Таково было происхождение статей, напечатанных мною в начале года в Illustration;[2] статьи эти, переделанные и дополненные, вошли в состав нескольких глав настоящей работы.
Я попытаюсь описать здесь драму целой жизни так, как вначале я лишь предчувствовал ее под блестящей внешностью пышного двора, и как она предстала предо мной впоследствии, во время нашего заключения, когда обстоятельства позволили мне проникнуть в интимную жизнь Царской семьи. В самом деле, Екатеринбургское преступление есть лишь завершение жестокой судьбы, развязка одной из самых волнующих трагедий, какие были когда-либо пережиты. Я хочу попытаться на последующих страницах показать ее существо и воспроизвести ее тяжелые этапы.
Мало кто подозревал эту скрытую драму; она имеет, однако, с исторической точки зрения, первостепенное значение. Болезнь Великого Князя Наследника господствует над всем концом царствования Императора Нииолая II; она одна его объясняет. Незаметно для других, эта болезнь была одной из главных причин его падения, ибо с одной стороны она вызвала влияние Распутина, а с другой — она же имела своими последствиями роковое одиночество Царственной четы, замкнувшейся в свою жизнь, и постоянную тягостную заботу, которую надо было скрывать ото всех.
Я старался в этой книге вызвать к жизни такими, как я их знал, Императора Николая II и его близких, пытаясь оставаться всегда беспристрастным и сохраняя полную независимость суждения в изложении событий, коих я был свидетелем. Быть может, в заботе об истине, я предоставил их политическим врагам новое оружие против них, но я питаю твердую надежду, что в моем рассказе выяснится их подлинная личность, ибо меня привлекал к ним не их Императорский сан, а благородство их чувств и поразительное нравственное величие, которое они выказали в страдании.
Апрель 1921 года.
Глава I. Мои первые уроки при Дворе (осень 1905 г.)
Осенью 1904 года я принял сделанное мне предложение провести год в качестве преподавателя французского языка при герцоге Сергии Лейхтенбергском.
Отец моего ученика, герцог Георгий Лейхтенбергский был внуком Евгения Богарне; по своей матери, Великой Княгине Марии Николаевне, дочери Николая I, он приходился дядей Императору Николаю II.
Семья проживала в это время в своем маленьком имении на побережье Черного моря, где и осталась на всю зиму. Там захватили их печальные события весны 1905 года, и там мы пережили трагические часы бунтов в Черноморском флоте, бомбардировки побережья, погромов и последовавшей за ними суровой расправы. С самого начала Россия являлась предо мною в ужасном, полном угроз образе, как бы предваряя ожидавшие меня ужасы и страдания.
В начале июня семья переехала на прекрасную Сергиевскую дачу в Петергофе, которая принадлежала герцогу. Контраст был разительный: сухое побережье южного Крыма, маленькие татарские деревушки, скрытые в горах, и пыльные кипарисы сменились огромными сосновыми лесами и очаровательною свежестью берегов Финского залива.
Петергоф был любимым местом пребывания его основателя, Петра Великого. Туда приезжал он отдыхать от суровых трудов по постройке С.-Петербурга, этого города, который возник как бы по волшебному мановению его, на болотах при устье Невы, и которому суждено было соперничать с европейскими столицами.
Все в Петергофе напоминает его основателя. Прежде всего Марли, которое он сделал на время своей резиденцией, — «домик», поставленный среди воды на полоске земли, которая разделяет два больших бассейна. Далее, близ залива, Эрмитаж, где он любил угощать своих сотрудников на пирах, сопровождавшихся обильными возлияниями. Монплезир — постройка в голландском вкусе, которая была его любимым местопребыванием, со своей террасой, выдающейся над морем: нельзя не подивиться тому, как этот континентальный человек любил воду! Наконец, Большой дворец, который своими бассейнами и прекрасными далями своего парка должен был, по его замыслу, соперничать с великолепием Версаля.
Все эти постройки, за исключением Большого дворца, которым пользовались еще для приемов, представляли вид заброшенных и пустых сооружений, которым только память прошлого возвращала жизнь.
Император Николай II разделял предпочтение своих предков к очаровательному местечку, каким является Петергоф. Каждое лето он приезжал сюда со своими и поселялся на маленькой даче — Александрии, окруженной тенистым парком, который охраняет ее от нескромных взоров.
Семья герцога Лейхтенбергского провела все лето 1905 года в Петергофе. Сообщения между Александрией и Сергиевской дачей были часты, потому что тесная дружба связывала тогда Императрицу и герцогиню Лейхтенбергскую. Таким образом я имел иногда случай видеть членов императорской семьи. Когда истек мой договор, мне предложили остаться при моем ученике в качестве наставника, а также взять на себя преподавание французского языка Великим Княжнам Ольге Николаевне и Татьяне Николаевне, старшим дочерям Императора Николая II. Я принял предложение и после краткого пребывания в Швейцарии вернулся в Петергоф в первых числах сентября. Несколько недель спустя я вступил в отправление своих новых обязанностей при Дворе.
В день, назначенный для первого урока, за мной приехала дворцовая карета, чтобы отвезти меня на дачу Александрию, где еще имели пребывание Государь и его семья. Но несмотря на ливрейного кучера, карету с придворными гербами и приказания, которые, наверное, были отданы на мой счет, я на своем опыте узнал, что в резиденцию Их Величеств нельзя проникнуть без затруднений. Я был остановлен у ограды парка, и потребовалось несколько минут переговоров, прежде чем мне разрешили въезд. На повороте аллеи я тотчас же заметил две небольшие кирпичные постройки, соединенные крытым мостом. Они были такие простые на вид, что я принял их за дворцовые службы. Только когда карета остановилась, я понял, что прибыл по назначению.
Меня провели во второй этаж, в маленькую комнату с очень скромной обстановкой в английском вкусе. Дверь отворилась, и вошла Императрица, держа за руку двух дочерей, Ольгу и Татьяну. Сказав несколько любезных слов, она заняла место за столом и сделала мне знак сесть против нее; дети поместились по обе стороны.
Императрица была еще очень хороша в это время: высокого роста, стройная, с великолепно поставленной головой. Но все это было ничто в сравнении со взглядом ее серо-голубых глаз, поразительно живых, отражавших все волнения ее животрепещущей души.
Старшая из Великих Княжон, Ольга, девочка десяти лет, очень белокурая, с глазками, полными лукавого огонька, с приподнятым слегка носиком, рассматривала меня с выражением, в котором, казалось, было желание с первой же минуты отыскать слабое место, — но от этого ребенка веяло чистотой и правдивостью, которые сразу привлекали к нему симпатии.
Вторая, Татьяна, восьми с половиной лет, с каштановыми волосами, была красивее своей сестры, но производила впечатление менее открытой, искренней и непосредственной натуры.
Урок начинается; я озадачен; меня стесняет сама простота положения, которое я иначе себе воображал. Императрица не упускает ни одного моего слова; у меня совершенно ясное чувство, что это не урок, который я даю, а экзамен, которому я подвергаюсь. Несоответствие между тем, чего я ожидал, и действительностью сбивает меня. К довершению несчастья, я представлял себе, что мои ученицы прошли гораздо больше, чем оказалось на деле. Я выбрал несколько упражнений: они оказываются слишком трудными. Моя подготовка к уроку мне не в помощь, приходится импровизировать, изворачиваться… Наконец, к большому моему облегчению, звон часов положил предел моему испытанию.
В течение следующих недель Императрица регулярно присутствовала на уроках детей, видимо интересуясь ими. Ей часто приходилось, когда ее дочери оставляли нас, обсуждать со мною приемы и методы преподавания живых языков, и я всегда поражался здравым смыслом и проницательностью ее суждений.
Я сохранил от этого начала своей преподавательской деятельности воспоминание об одном уроке, который происходил за день или за два до обнародования манифеста 17 октября 1905 года. Императрица заняла в этот день место в кресле подле окна; она сразу произвела на меня впечатление отсутствующей и озабоченной; ее лицо, вопреки ее желанию, выдавало волнение ее души. Она делала видимые усилия, чтобы обратить свое внимание в нашу сторону, но вскоре впала в тягостную задумчивость, которая ее целиком поглотила. Ее вышиванье покоилось на ее коленях; она скрестила руки, взгляд ее, как будто устремленный внутрь, следил за мыслями, равнодушный к окружающему… Обыкновенно по окончании часа я закрывал книгу и ожидал, пока Императрица не встанет и не отпустит меня. Но на этот раз она до того погрузилась в созерцание, что несмотря на молчание, которое обозначало конец наших занятий, она не сделала никакого движения. Минуты шли, дети выражали нетерпение; я раскрыл свою книгу и возобновил чтение. Лишь через четверть часа одна из Великих Княжон подошла к матери и вернула ее к сознанию действительности.
Через несколько месяцев Императрица заместила себя на моих уроках одной из своих фрейлин, княжною Оболенской. Она как бы обозначала этим конец испытанию, которому меня подвергла.
Я должен признаться, что эта перемена облегчила меня; я лучше чувствовал себя в присутствии княжны Оболенской; последняя помогала мне с большим рвением. Но от первых месяцев я сохранил совершенно отчетливое воспоминание о крайнем интересе, с каким Императрица относилась к воспитанию и обучению своих детей, как мать, всецело преданная своему долгу. Вместо высокомерной, холодной Царицы, о которой мне столько говорили, я к величайшему удивлению нашел женщину, просто преданную своим материнским обязанностям.
В это время по некоторым признакам я мог также отдать себе отчет в том, что сдержанность ее, на которую столь многие обижались и которая вызывала против нее столько враждебных чувств, была, скорее, последствием природной застенчивости и как бы маской ее чувствительности.
Одна подробность особенно ясно обнаруживает заботу о точности, которую Императрица вносила в свое попечение о дочерях, и свидетельствует также о внимательности, которую она хотела внушить им к их наставникам, требуя от них порядка, который составляет первое условие вежливости. Пока она присутствовала на моих уроках, я всегда при входе находил книги и тетради, старательно расположенными на столе перед местом каждой из моих учениц. Меня никогда не заставили ждать ни одной минуты. Впоследствии дело не всегда так обстояло.
К моим первым ученицам, Ольге и Татьяне, последовательно присоединялись, когда им наступал девятый год, сначала Мария, в 1907-ом, а потом Анастасия, в 1909 годах.[3]
Здоровье Императрицы было уже поколеблено беспокойством в связи с угрозой, висевшей над жизнью Цесаревича. Это все больше мешало ей следить за учением дочерей. Тогда я еще не представлял себе, какова была истинная причина ее кажущегося равнодушия, и расположен был ставить это ей в упрек. События не замедлили объяснить мне, в чем дело.
Глава II. Алексей Николаевич Поездки в Крым (осенью 1911 г. и весною 1912 г.) и в Спалу (осенью 1912 г.)
Царская семья проводила обыкновенно зиму в Царском Селе, красивом городке, дачном месте, километрах в 20-ти на юг от Петрограда. Он расположен на возвышенности, верхняя часть которой занята Большим дворцом, любимым местом пребывания Екатерины II. Неподалеку от него, в парке, прорезанном маленькими искусственными озерами, возвышается полускрытая деревьями постройка гораздо более скромная — Александровский дворец. Император Николай II сделал из него свою обычную резиденцию после трагических событий января 1905 года.
Император и Императрица жили в одном из дворцовых флигелей, внизу, а их дети в следующем этаже, над ними. В среднем корпусе помещались парадные покои, а противоположный флигель был занят некоторыми лицами свиты. В этих рамках, которые вполне отвечали ее скромным вкусам, жила Царская Семья.
Там в феврале 1906 года я увидел в первый раз Цесаревича Алексея Николаевича, которому было тогда полтора года. Вот при каких обстоятельствах это произошло. В этот день я по обыкновению прибыл в Александровский дворец, куда мои обязанности призывали меня несколько раз в неделю. Я уже готовился кончить свой урок с Ольгой Николаевной, когда вошла Императрица с Великим Князем Наследником на руках. Она шла к нам с очевидным намерением показать мне сына, которого я еще не знал. На лице ее сияла радость матери, которая увидела наконец осуществление самой заветной своей мечты. Чувствовалось, что она горда и счастлива красотой своего ребенка. И на самом деле, Цесаревич был в то время самым дивным ребенком, о каком только можно мечтать, со своими чудными белокурыми кудрями и большими серо-голубыми глазами, оттененными длинными загнутыми ресницами. У него был свежий и розовый цвет лица здорового ребенка, и когда он улыбался, на его круглых щечках вырисовывались две ямочки. Когда я подошел к нему, он посмотрел на меня серьезно и застенчиво и лишь с большим трудом решился протянуть мне свою маленькую ручку.
Во время этой первой встречи я несколько раз видел, как Императрица прижимала Цесаревича к себе нежным жестом матери, которая как будто всегда дрожит за жизнь своего ребенка; но у нее эта ласка и сопровождавший ее взгляд обнаруживали так ясно и так сильно скрытое беспокойство, что я был уже тогда поражен этим. Лишь много времени спустя мне пришлось понять его значение.
В последующие годы я все чаще имел случай видать Алексея Николаевича, который убегал от своего матроса и прибегал в классную своих сестер, куда за ним тотчас приходили. Иногда, однако, эти посещения внезапно прекращались, и в течение довольно долгого времени его не бывало видно. Каждый раз такие отсутствия вызывали у всех обитателей дворца глубоко подавленное настроение, и мои ученицы тщетно старались скрыть свою печаль. Когда я задавал им вопросы, они старались на них не отвечать и говорили уклончиво, что Алексей Николаевич недомогает. С другой стороны, я знал, что он подвержен болезни, о которой говорили иносказательно и сущность которой никто не в состоянии был мне объяснить.
Как я выше заметил, начиная с 1909 года я был освобожден от обязанностей наставника герцога Сергия Лейхтенбергского и мог больше времени посвящать Великим Княжнам. Я жил в Петербурге и пять раз в неделю приезжал в Царское Село. Хотя число моих уроков значительно увеличилось, успехи моих учениц были медленны, — тем более, что Царская Семья совершала поездки в Крым на несколько месяцев. Я все более сожалел, что им не брали французской гувернантки, и, когда они возвращались, всегда замечал, что они многое забывали. Девица Тютчева,[4] их русская гувернантка, несмотря на свою большую преданность и прекрасное знание языков, не могла всюду поспеть. Чтобы заполнить этот пробел, Императрица просила меня сопровождать Царскую Семью, когда она покидала Царское Село на продолжительное время.
В первый раз я поехал в Крым при этих условиях осенью 1911 года. Я жил на маленькой даче в Ялте с моим коллегой г. Петровым, преподавателем русского языка, которого равным образом пригласили продолжать свое преподавание; каждый день мы ездили в Ливадию давать уроки.
Этот образ жизни нам очень нравился, потому что вне наших занятий мы были совершенно свободны и могли наслаждаться прекрасным климатом русской Ривьеры, не связанные церемониалом придворной жизни.
Весной следующего года Царская Семья снова провела несколько месяцев в Крыму. Нас поместили, г. Петрова и меня, в маленьком павильоне Ливадийского парка, мы обедали вместе с несколькими офицерами и придворными чиновниками; лишь свита и некоторые приезжие приглашались на завтрак к столу Царской Семьи; вечерние обеды происходили в интимном кругу.
Однако через несколько дней после нашего приезда, желая, как я впоследствии узнал, отметить особым знаком внимания уважение к тем, кому она доверяла воспитание своих детей, Императрица пригласила нас через гофмаршала к Императорскому столу.
Я был очень тронут чувством, внушившим этот жест, но эти трапезы были связаны для нас, особенно вначале, с довольно утомительною напряженностью, хотя придворный этикет в обычные дни не был слишком требователен.
Мои ученицы также, видимо, скучали за этими длинными завтраками, и мы с удовольствием встречались в классной, чтобы возобновить наше дневное чтение в условиях полной простоты. Я довольно мало видал Алексея Николаевича. Он почти всегда завтракал с Императрицею, которая всего чаще оставалась у себя.
Мы вернулись 10 июня в Царское Село, и немного спустя Царская Семья переехала в Петергоф, откуда она уезжала каждое лето, чтобы совершать обычное плавание на яхте «Штандарт» в финские шхеры.
В начале сентября 1912 года Царская Семья отправилась в Беловежскую Пущу,[5] где она пробыла две недели, потом в Спалу,[6] в Польшу, для более продолжительного пребывания. Туда я приехал в конце сентября, вместе с г. Петровым. Немного спустя после моего приезда Императрица изъявила мне желание, чтобы я начал занятия с Алексеем Николаевичем. Я дал ему первый урок 2 октября в присутствии его матери. Ребенок, которому было в то время восемь с половиной лет, не знал ни слова по-французски, и я наткнулся вначале на серьезные трудности. Моя преподавательская деятельность вскоре прервалась, потому что Алексей Николаевич, который с самого начала показался мне недомогающим, должен был лечь в постель. Когда мы приехали с моим коллегой, мы оба были поражены бледностью ребенка, а также тем, что его носили, как будто он не способен был ходить.[7] Значит, недуг, которым он страдал, без сомнения, усилился…
Несколько дней спустя, стали шепотом говорить, что его состояние внушает живейшее беспокойство и что из Петербурга вызваны профессора Раухфус и Федоров. Жизнь, однако, продолжалась по-прежнему; одна охота следовала за другой, и приглашенных было больше, чем когда либо… Однажды вечером, после обеда, Великие Княжны Мария и Анастасия Николаевны разыграли в столовой, в присутствии Их Величеств, свиты и нескольких приглашенных, две небольшие сцены из пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве». Исполняя обязанности суфлера, я спрятался за ширмы, заменявшие кулисы. Немного наклонившись, я мог наблюдать в первом ряду зрителей Императрицу — оживленную и улыбающуюся в разговоре со своими соседями.
Когда представление кончилось, я вышел внутренней дверью в коридор перед комнатой Алексея Николаевича. До моего слуха ясно доносились его стоны. Внезапно я увидел перед собой Императрицу, которая приближалась бегом, придерживая в спешке обеими руками длинное платье, которое ей мешало. Я прижался к стене, и она прошла рядом со мной, не заметив меня. Лицо ее было взволновано и отражало острое беспокойство. Я вернулся в залу; там царило оживление, лакеи в ливреях обносили блюда с прохладительными угощениями; все смеялись, шутили, вечер был в разгаре. Через несколько минут Императрица вернулась; она снова надела свою маску и старалась улыбаться тем, кто толпился перед нею. Но я заметил, что Государь, продолжая разговаривать, занял такое место, откуда мог наблюдать за дверью, и я схватил налету отчаянный взгляд, который Императрица ему бросила на пороге. Час спустя я вернулся к себе, еще глубоко взволнованный этой сценой, которая внезапно раскрыла предо мною драму этого двойного существования.
Хотя состояние больного еще ухудшилось, однако по внешности в образе жизни не было перемен. Только Императрица показывалась все меньше и меньше; но Государь, подавляя свое беспокойство, продолжал охотиться, и каждый вечер к обеду являлись обычные гости.
17 октября[8] прибыл наконец из Петербурга профессор Федоров. Я видел его на минуту вечером; у него был очень озабоченный вид. На следующий день были именины Алексея Николаевича. Этот день был отмечен только богослужением. Следуя примеру Их Величеств, все старались скрыть свою тревогу.
19 октября жар еще усилился: 38,7° утром, 39° вечером. Императрица вызвала профессора Федорова среди обеда. В воскресенье, 20 октября, положение еще ухудшилось. За завтраком было, однако, несколько приглашенных. Наконец на следующий день, когда температура дошла до 39,6° и сердце стало очень слабо, граф Фредерикс испросил разрешения Государя публиковать бюллетени о здоровье: первый бюллетень был в тот же вечер послан в Петербург.
Значит, потребовалось вмешательство министра Двора, чтобы решились открыто признать серьезность положения Цесаревича.
Почему Император и Императрица подвергали себя столь ужасному принуждению? Зачем, раз у них было только одно желание — быть подле своего больного ребенка, они заставляли себя показываться, с улыбкой на устах, среди своих гостей? Дело в том, что они не хотели, чтобы стало известно, какой болезнью страдает Великий Князь Наследник. Я понял, что эта болезнь в их глазах имела значение Государственной тайны.
Утром 22 октября температура у ребенка была 39,1°. Однако к полудню боли понемногу утихли, и доктора могли приступить к более полному обследованию больного, который до сих пор не позволял этого вследствие невыносимых страданий, которые он претерпевал.
В три часа дня был отслужен молебен в лесу; на нем присутствовало множество соседних крестьян.
С кануна этого дня стали служить по два раза в день молебны об исцелении Великого Князя Наследника. Так как в Спале не было храма, то с начала нашего пребывания в парке поставили палатку с маленькой походной церковью. Там теперь и утром и вечером служил священник.
Прошло еще несколько дней, в течение которых острая тревога сжимала все сердца. Наконец наступил кризис, и ребенок начал выздоравливать, но это выздоровление было медленное, и несмотря на все, чувствовалось, что беспокойство еще продолжается. Так как состояние больного требовало постоянного и очень опытного наблюдения, профессор Федоров выписал из Петербурга одного из своих молодых ассистентов, хирурга Владимира Деревенко,[9] который с этого времени остался состоять при ребенке.
В печати того времени много говорилось о болезни Цесаревича; по этому поводу ходили самые фантастические рассказы. Лично я узнал истину лишь позднее, из уст доктора Деревенко. Кризис был вызван падением Алексея Николаевича в Беловеже: выходя из маленькой лодки, он стукнулся левым бедром об ее край, и удар вызвал довольно обильное внутреннее кровоизлияние. Ребенок был уже на пути к выздоровлению, когда в Спале недостаточная осторожность внезапно осложнила его состояние. У него образовалась кровеносная опухоль в паху, которая угрожала перейти в тяжкое заражение крови.
16 ноября, когда опасность повторения стала менее угрожающей, ребенка перевезли с бесконечными предосторожностями из Спалы в Царское Село, где семья провела зиму.
Состояние здоровья Алексея Николаевича требовало постоянного и очень специального медицинского ухода. Болезнь в Спале вызвала временное омертвение нервов левой ноги, которая отчасти утратила свою чувствительность и оставалась согнутой — ребенок не мог ее вытянуть. Потребовалось лечение массажем и применение ортопедического аппарата, который постепенно вернул ногу в нормальное состояние. Нечего говорить, что при таких обстоятельствах я не мог помышлять о возобновлении занятий с Наследником Цесаревичем. Такое положение продолжилось до летних вакаций 1913 года.
Я имел обыкновение каждое лето возвращаться в Швейцарию; в этом году Императрица дала мне знать за несколько дней до моего отъезда, что она намерена по моем возвращении доверить мне обязанности наставника Алексея Николаевича. Это известие преисполнило меня одновременно радости и страха. Я был очень счастлив доверию, которое мне оказывали, но боялся ответственности, ложившейся на меня. Я чувствовал, однако, что не имею права уклониться от тяжелой задачи, которая мне предстояла, раз обстоятельства дозволяли мне, быть может, оказать непосредственное влияние, как бы оно ни было мало, на духовное развитие того, кому придется в свое время быть монархом одного из величайших Государств Европы.
Глава III. Мои первые шаги в качестве наставника. Болезнь цесаревича (август 1913 г.)
Я вернулся в Петербург в конце августа. Царская Семья была в Крыму. Я зашел в канцелярию Ее Величества, чтобы ознакомиться с последними распоряжениями, и уехал в Ливадию, куда прибыл 3 сентября. Я нашел Алексея Николаевича побледневшим и похудевшим. Он еще очень плохо себя чувствовал. Его заставляли принимать очень горячие грязевые ванны, сильно его ослаблявшие и предписанные докторами, дабы уничтожить последние остатки его заболевания, явившегося результатом упомянутого выше случая в Спале.
Я ожидал, что буду позван к Императрице и от нее получу точные указания и распоряжения. Но она оставалась невидима, не присутствовала даже за столом. Она только просила мне передать через Татьяну Николаевну, что во время прохождения курса лечения последовательные занятия с Алексеем Николаевичем невозможны. Чтобы ребенок мог ко мне привыкнуть, она меня просила сопровождать его во всех прогулках и проводить около него возможно больше времени.
Тогда у меня произошел длинный разговор с доктором Деревенко. Он мне сообщил, что Наследник Цесаревич болен гемофилией (кровоточивостью), наследственной болезнью, в известных семьях передающейся из поколения в поколение через
Его нужно было окружать особым уходом и заботами в первые годы его жизни и постоянной бдительностью стараться предупреждать всякую случайность. Вот почему к нему по предписанию врачей были приставлены, в качестве телохранителей, два матроса с императорской яхты: боцман Деревенко и его помощник Нагорный, которые по очереди должны были за ним следить.