Русские инородные сказки-3
составил Макс Фрай
Здесь. Сейчас
Линор Горалик
Все обойдется
Утром следующего дня Дядя Бенц говорит Тете Джемиме: “Ты заметила, что когда он входит в дом, он отряхивает шапку и выбирается из пальто, кладет ключи туда, где утром их будет без матерного слова не найти, разувается и проходит в гостиную? Но когда в дом входит она, она отряхивает шапку и выбирается из пальто, кладет ключи туда, откуда завтра их можно будет взять не глядя, автоматическим жестом, проходит на кухню, ставит на стол сумку, разматывает шарф и вешает на спинку его стула, оглядывается, гладит пальцами батарею, возвращается в коридор, разувается и снова идет на кухню”. Тетя Джемима перебирает темными пальцами сахар, соль, муку, находит в манке конверт, осторожно отряхивает, прячет обратно, покачивает головой.
Утром следующего дня Иван Таранов говорит Честеру: “Это ее территория, мне здесь неуютно. Кухня — земля победившего матриархата, когда он заходит сюда, он сразу понимает, что его место — на табуреточке у стола, и лучше ему не слоняться просто так из угла в угол, не менять предметы местами, по ящикам не шариться и в духовку лишний раз не лезть. Когда он приводит к нам в дом ту, другую, он валяется с ней в их общей спальне, смотрит, как она мажет лицо кремом жены, подает ей тапочки, предназначенные для других ног, но когда она лезет в кухонный шкафчик в поисках соли или макарон, его передергивает: это меченая территория, и привнесенный сюда чужой запах грубо нарушает установленные границы. Он может распускать хвост павлином и принимать все решения в этом в доме, но здесь ее царство; посмотрел бы я, как он посмеет вмешаться в то, что здесь происходит”. “Вот вчера он попробовал, — говорит Честер. — Честное слово, мало не показалось”. “Не говори со мной про вчера, — отвечает Иван Таранов. — Я не знаю, что с нами будет, честное слово”.
Утром следующего дня Веселый Молочник говорит Дарье: “Они собираются сюда, словно к водопою; здесь кончаются войны. Даже если вечером она кричала ему: «Подонок», за завтраком они зализывают друг другу раны. Это нейтральная территория, каждый может явиться сюда как бы случайно, чтобы наткнуться здесь на другого, буркнуть: "Тебе крепкий?", передать чашку, сделать вид, что ничего не случилось. Иногда они ссорятся больнее и мирятся дольше, и тогда стол под ними ходит ходуном, и я думаю, что она лежит на нем, как кусок мяса, предназначенный для разделки, и думает: "Съешь меня, как ты всегда съедаешь все подчистую", и когда он впивается в ее плечо зубами, я закрываю глаза на всякий случай”. Дарья говорит: “Жертва на алтаре, тоже скажешь”. Веселый Молочник говорит: “А чего, ну правда”. "Вот посмотрим, — говорит Дарья, — что из этого получилось”.
Утром следующего дня Желтый M&M’s говорит Красному: “Здесь нет жестких законов, если ты меня понимаешь. Потому что существуют правила жизни в спальне, правила жизни в гостиной, правила жизни в кабинете, в ванной, в детской, — такие, знаешь, правила, по которым каждый играет свои роли, делает, что от него ожидают, знает, кто он сегодня. А здесь все происходит, как происходит, и каждый имеет право вести себя проще. Они сидят на кухнях с гостями, оставляя пустовать большие гостиные с дорогим мрамором на камине, коктейльной стойкой и дизайнерскими коврами, потому что там они превращаются в персонажей светского вечера, званого ужина, словом, в актеров утомительного домашнего театра, говорящих о том, что — пятьдесят долларов за баррель, две с половиной в месяц, зимние шины, черные деньги, белые шубки. Здесь они кладут ноги в носках от Боско на батарею и доливают молока в остывший кофе прямо из пакета, минуя серебряный молочник, и говорят, что все плохо, надо искать другую работу, няня болеет, мама болеет, рано темнеет, медленно холодает”. “Когда она смотрит в окно отсюда, она видит город, в котором живет, — говорит Красный. — Когда она смотрит в окно гостиной, она видит город, в котором работает”.
Утром следующего дня Рыжий Ап говорит Дино: “Когда они вырастают, они сами могут погреть что-нибудь на сковородке, потом — пожарить яичницу, потом — заказать пиццу, потом — оставить пивную бутылку на столе, лечь спать прямо в гостиной, спросонья дышать ей в лицо дерзким в своей наивности перегаром, и она сначала гордится, потом плачет, потом понимает, что все реже приходится готовить ужин на троих, четверых, пятерых; остаются двое, которые с годами едят все меньше и все меньше за столом разговаривают друг с другом, зато все чаще гладят друг друга по плечу сухими руками прежде, чем медленно засобираться в спальню”. “Когда он был маленьким, — говорит Дино, — бабушка вырезала из тонких серых журналов рецепты пирога из хлебных крошек, двадцати блюд, которые можно сделать из сухарей, пяти способов приготовления супа из одной морковки. Она прикалывала эти рецепты булавками к отстающим обоям над столом, и он боялся их, потому что они пахли войной, голодом, талонами на шершавой бумаге с криво обрезанными краями. Он старался смотреть только себе в тарелку, где золотилась сотня глаз наваристого бульона или пюре под вилкой раскрывалось загадочными каналами, проложенными среди снежных холмов, но кусок не шел ему в горло. Он мечтал снять шуршащие нищие вырезки со стены, но кухня принадлежала бабушке, была ее территорией, и он старался повернуть свой стул так, чтобы видеть за окном город, в котором жил”. Рыжий Ап говорит: “Я думаю, со вчерашним все обойдется; честно”. “Я не знаю, — говорит Дино. — В моей галактике все как-то проще”.
Утром следующего дня Человек Пиллсбури говорит Галлине Бланка: “Это хорошо придумано — слоган "Ты умеешь готовить". Я часто думаю — ты и я, разве мы помогаем ей сэкономить время? Нет; мы помогаем ей чувствовать себя человеком, потому что в этой стране, ты знаешь, она считает, что можно получать три тысячи в месяц, растить четверых детей, защитить диссертацию, каждый день ходить на каблуках и не появляться даже перед собственным мужем без тщательно сделанного макияжа — и все равно считать себя в чем-то ущербной, если пирог не всходит, суп не выглядит, как на рекламной картинке. Она боится, что ее мужчина станет тучным, что у детей будут неправильные пищевые привычки, она сама ест ровно столько, сколько ей позволяют весы, массажист и тренер, но она варит шоколад с гвоздикой, шесть часов стоит над пловом с бараниной, не добавляет в холодец желатина и наполеон промачивает в холодильнике двое суток, потому что когда-то у нее подгорала яичница — мама говорила, вздыхая: "Вот будет несчастным тот, кто возьмет тебя замуж!"”. “Я стараюсь”, — обиженно замечает Галлина Бланка. “Брось, — машет толстой лапкой Человек Пиллсбури. — Я не об этом. Мне ее просто, ну, жалко, хотя это, наверное, глупо”. “Но зато она умеет готовить”, — криво улыбается Галлина Бланка.
Утром следующего дня Принцесса Нури говорит Принцессе Яве: “Посмотри, она же вроде умная баба, а на кухне становится суеверной; Лерка ей так и сказала, а она смеется, говорит: "Чего ты хочешь, кухня — место силы, я с ним считаюсь". Крошки в ладонь не стряхивает, говорит — "к болезни"; он говорит: "А на пол — это к уборке". Она огрызается: "Можно подумать, это ты будешь ею заниматься". Если просыпет соль, щелкает себя по лбу, если ложка перевернется — поворачивает ее обратно. Как будто именно здесь может что-то особенное случиться; а подумаешь — а ведь правда, огонь, вода, кондиционер, земля вон в цветочных горшках, это все, знаешь, не так уж просто”. “А дверца холодильника у них — это эта, как ее, колдовская книга, — усмехается Принцесса Нури. — Какой опыт на себе ни поставят — все записывают и еще комментарий от себя добавят, вдруг кому непонятно: "Мерзкий сыр стал еще мерзее; если тебе жизнь дорога, не ешь, а купите с утра маасдаму и больше не тащите в дом всякую гадость". "Я хочу, чтобы ты знал: все неважно, кроме нас. Понимаешь?"”. “Между прочим, — отвечает Принцесса Ява, — ложиться на стол — к смерти”. “Типун тебе на язык”, — раздраженно говорит ей Принцесса Нури. “Ну, к разводу”, — пожимает плечами Принцесса Нури. “Да ну тебя, — машет рукою Принцесса Ява. — Все обойдется”.
Утром следующего дня Кролик Квики говорит Чаппи: “Я знаю, где она прячет свои сигареты, деньги на черный день, презервативы, предназначенные не для мужа, редкие вечерние слезы. Сигареты лежат за крышкой плиты слева, деньги только что обнаружила в манке Тетя Джемима, презервативы заныканы под большим парадным подносом, слезы она прячет в эти удобные бумажные полотенца с мягким тиснением, с набивными вишенками вдоль линии разрыва. Потому что если ей придется уходить, или убегать, или куда-нибудь возвращаться, то она придет на кухню, соберет по шкафам и ящикам все эти маленькие заначки, тонкими пальцами погладит рассеянно батарею, возьмет шарф со спинки его стула, пойдет в коридор, обуется, снова вернется на кухню, постоит у окна, пойдет в коридор, заберется в пальто, наденет шапку, вернется на кухню, возьмет со стола сумку, пойдет в коридор, автоматическим жестом снимет с крючка ключи, выйдет на лестницу, вернется на кухню, проверит газ, оторвет от рулона бумажное полотенце, скомкает, пойдет в коридор, выйдет на лестницу, пойдет, не вернется”. Чаппи говорит: “Наполеон в холодильнике превратится в кашу”. “Это наверняка”, — медленно отвечает Кролик.
Утром следующего дня Тетя Джемима говорит Дяде Бенцу: “Ночью она проверяла, на месте конверт или не на месте. Как ты думаешь, что с нами будет?” “Может быть, все обойдется, — говорит Дядя Бенц. — Может быть, это просто осень, ничего больше. Может быть, обойдется”.
©Линор Горалик, 2005
Линор Горалик
Лепрекон
Глядя ей в спину, он сказал, что поймал лепрекона и привязал его в саду за домом; она так резко обернулась, что чуть не упала и лишь в последнюю секунду успела ухватиться за ножку столика: сидя на корточках, она шарила под стойкой с обувью, и светлые мелкие завитки волос нимбом стояли у нее над головой. Она сказала, что не может найти свою сиреневую туфлю, а он спросил: “Правую или левую?”, и в ответ на ее раздраженный взгляд объяснил, что обычно они носят с собой левую; “Кто?” — спросила она, и он ответил: “Лепреконы. Они же башмачники, носят с собой левый башмак и тачают его”, — и пока она быстро обходила комнату, заглядывая под мебель, он шел за ней и смотрел, как при каждом наклоне выпуклый шейный позвонок то скрывается за воротом футболки, то выглядывает опять. “Я боюсь, что он освободится и удерет”, — сказал он, и она повернулась и пошла на него, заставив его отступить на пару шагов; стараясь не сорваться на крик, она произнесла: “Если. Это. Oпять. Твоя. Дурацкая. Шутка. Пожалуйста. Немедленно. Верни. Мне. Туфлю!” — и тут же зазвонил ее мобильник, и она заговорила о том, где свернуть после шоссе и как лучше под: ехать, а потом сунула мобильник в карман и сказала, что Павел вот-вот будет здесь и что не мог бы он хоть напоследок вести себя по-человечески, а он ответил, что старается и что двух минут вполне достаточно, чтобы выйти в сад; “Зачем?” — в отчаянии спросила она, и он терпеливо повторил: “Я поймал лепрекона. Если поймать лепрекона, можно потребовать горшок золота или исполнения трех желаний. Я отказался от золота. Он привязан в саду. Ну пойдем, пожалуйста, я не думаю, что у нас много времени”, — и тогда она приложила руку ко лбу жестом человека, теряющего остатки терпения, но за окном, наконец, завякал гудок автомобиля, и он поспешно сказал: “Я думаю, он там визжит изо всех сил, и сейчас кто-нибудь прибежит и заберет себе наши желания”, и она рявкнула, что у нее сейчас нет трех желаний, а есть только одно — найти эту гребаную туфлю. Он сказал, что на самом деле уже использовал одно желание, так что осталось только два, и что — нет, оно пока не сбылось; “Но, — сказал он, — мы можем пойти и попробовать отобрать туфлю, если…” — и тут она закричала: “Замолчи! Замолчи! Просто замолчи!”, дернула молнию на чемодане, вытащила из плюнувшей какими-то белыми тряпками пасти пару босоножек, натянула их, споткнулась на тоненьком каблучке, выругалась и побежала на крыльцо. Он пошел за ней, и она, помахав рукой подъехавшей машине, вдруг ткнула его обкусанным ногтем в грудь и сказала: “Иди к своему лепрекону, возьми у него чертово золото и поезжай куда-нибудь, слышишь? Тебе это пойдет на пользу”, а он сказал: “Это буквально две минуты, это же прямо здесь, в саду, лепрекон совсем…” — и она со стоном помчалась вниз, оставив чемодан на попечение Павла, а он подумал: “Как только они отъедут, я пойду в ванную и сяду читать и курить на унитазе; одиночество в ванной вполне естественно, гораздо естественнее, чем в любом другом помещении”, и тут, наконец, хлопнула дверца автомобиля, он быстро пошел в ванную, но что-то здесь было не так, и, заставив себя сосредоточиться, он понял, что на бачке стоит туфля, ярко-сиреневая, с немного ободранным носом. Он смотрел на нее минуту или две, присев на край ванны, а потом открыл форточку, прицелился, как мог, и неловким движением выкинул туфлю в сад.
©Линор Горалик, 2005
Сергей Гришунин
Песня конокрада
Посадили в тюрьму одного цыгана, что быстрых коней воровал. Не видать ему теперь неба высокого и дорог дальних, не щипать струн звонких, не вдыхать костра горький дым. Сидит он в каменном застенке, смотрит в зарешеченное окошко и по воле тоскует. Вдруг птичка на окошко вспорхнула, прошлась туда-сюда, пёрышки клювом почистила, черным глазом взглянула, голову вверх подняла и весело засвистала.
— Хорошо тебе свистеть, птичка, по ту сторону железной решётки, — цыган ей говорит.
А птичка допела и отвечает:
— Понимаю тебя, сама два года в клетке у купца богатого просидела. Только всё равно песню вольную не удержать, а с ней и певца вместе. Пела я в клетке день за днём песни жалобные, а мне крошки со стола в кормушку сыпали. Так и проплакала бы до конца дней над объедками, но случилось однажды у купца в доме большое веселье, видать куш большой сорвал. Пригласил он к себе, находясь на подпитии, табор цыганский. Пришли с бубнами, да с гитарами, рубахи алые, сапоги подкованные и картузы синебархатные, а для пущей лихости хор красавиц очами черными как огнём жжёт и голоса, как звать себя позабудешь. Такой в дому подняли дым коромыслом и утанцевались, что после два дня все влёжку валялись и квас ковшами ведёрными пили. Обо мне-то и помнить забыли, а птицам ведь всё время что-то клевать нужно — запасов подкожных не держим для воздушной лёгкости. Чувствую, настает час последний, надо как-то с жизнью прощаться. Думаю: “Вот, хоть и попалась я в клетку на склоне лет, но и парила ведь когда-то на поднебесье, и там, конечно, были моменты. Про это и стоит прощальную спеть”. Вспомнился мне как раз и мотив из песни цыганской, прочистила горло я и запела. И вот, по песне ли той или по случая воле, произошло мне чудесное избавление. Старуха-то мать купцова, что уж два года в параличе лежала, в комнату вдруг вошла и к моей клетке идёт. Встала рядом и песню слушает. Послушала, седые волосы с гребня свои распустила и говорит: “Что ж птичку-то по весне на волю никто не выпускает?” Сказала так и упала замертво. Тут и я смолкла, понимаю, что вот и мне пора, значит. Смотрю на дверцу свою напоследок, приглядываюсь, а там защёлка такая была и она, оказывается, открыта. Вот уж, откуда только силы взялись. В миг вспорхнула и с лёту об дверцу, та настежь, я в окно, как раз проветривали везде после гулянки. Снова стала я птица вольная в просторе беспечном и дней своих не считаю. Вспоминается иногда мне та клетка купеческая и думаю я, может, стоило бы мне почаще защёлку на дверце той проверять или песни другие петь, так, глядишь бы, и дня, может, не просидела. Да что уж тут о былом, только жизнь портить.
Выслушал этот рассказ цыган, голову обхватил руками, задумался и говорит:
— А что за песня тогда была? Напой, если вспомнишь.
— Как мне её позабыть? Я с тех пор только её и пою, вот и тебе сразу, как прилетела, спела, — ответила цыгану птичка и спорхнула с окошка, как её тут и не было.
Встал тогда цыган с места, к двери железной подошёл и подёргал. Но только часовой на него из-за двери рявкнул: “Шалишь!”
Вернулся он обратно и снова загоревал, думает, — Вот уже и с ума схожу; птички-песенки, старуха с гребнем, кутёж купеческий, скоро и мишка учёный мне тут в камере мазурку спляшет и насовсем смешно станет, никакой воли не нужно, знай чертей по углам гоняй, да вшей щёлкай. Грустит так, а самому в голову всё какой-то мотивчик весёленький лезет — не отмахнёшься. — А ладно, — думает цыган, — чего уж тут, пропадать, так с музыкой.
Ну, и распелся он потихоньку и даже сплясал, сколько камера позволяла. Не очень-то, конечно, распляшешься, да цыган и на кончике иглы заночует. И вот, по песне ли той с пляской, или по случая воле, произошло ему чудесное избавление. Схватился он вдруг за сердце и упал замертво. Часовой в глазок на это дело смотрел, отпер камеру, зашёл пульс пощупать и видит — концы. Пошёл он доктора звать, чтоб тот мертвеца по ведомостям оформил, и дверь не закрыл. Да и чего тут закрывать, спрашивается? А цыган вдруг в себя пришёл, поднялся на ноги, отряхнулся, и вышел из тюрьмы, а как? — он сам точно даже не знает. Лишь помнит, что караульные как во сне были, а он всё насвистывал тот птичий мотивчик. Вот уж взаправду птичка тогда сказала, что песню вольную не удержать, а с ней и певца вместе. А цыган тот с тех пор быстрых коней вдвое больше ворует, потому что с этой песенкой на устах в нём лёгкость воздушная есть и на сторожей она сон навевает. Богато женился он, детишки один за другим пошли, а как помирать будет, так он ещё спеть и сплясать успеет.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
Кочегар и саламандра
Работал в нашей районной котельной один молодой кочегар, и была у него мечта — увидеть в огне саламандру. Накидает он угля, сколько лопат положено, сядет на табуретку и в топку смотрит. Ярко пламя пылает, жар в лицо, а он всё равно глаз от огня не сводит и только зубами скрипит в нетерпении, так ему охота это чудо увидеть. Друзья поначалу заходили к нему выпить-поговорить, а он принесёт всем по табуретке и перед топкой в огонь смотреть садит. И всякий раз так, даже в жару летом, когда и без того со всех пот градом. В конце концов, они к нему заходить перестали. Только пальцем у виска крутили, мол, наш Миха с этой саламандрой, наверное, спятил чо-то. А парень всё равно эту линию гнул, и его даже хотели с работы уволить за странность. Так он в отдел кадров с таким каменным лицом зашёл, что после и речи об этом не шло, да и топил он всегда как след, не придраться.
Но не бывает, чтоб мечта человеческая не сбылась, если за ней такое стремление. И вот, шёл он однажды с работы и о чём-то своём думал, о саламандре этой, не иначе как. Окликают вдруг его какие-то подонки: “Прикурить дай”, — или ещё такое что, для заводки.
Ну, а он парень простой, рассеянный, и к тому ж, курящий. Понимает табачную солидарность. Подходит к ним, вынимает спокойно из брюк зажигалку, чирк-чирк, и протягивает с огоньком. Он бы и отдал её, чтоб сами прикуривали, не жадный, да не в правилах такое у кочегаров — огонь свой в чужие руки давать. Короче, держит он зажигалку, а ему как двинут вдруг между глаз. Тут и узрел он мечту свою наконец! Заплясала перед ним в огоньке зажигалки маленькая саламандра, с ног до головы в огненных искрах. Тем более, парень крепкий был и на ногах устоял. Улыбнулся он до ушей и говорит хулигану:
— Ну-ка ещё раз двинь.
Первый раз такое эти подонки слышат и, конечно же, трусят. Думают: начнётся сейчас припадок у бугая. И как побегут от него. А кочегар за ними вслед и кричит во всю глотку:
— Эй, стоять, черти, куда вы! Жалко вам? Да стойте же, не обижу!
Тут как раз и случился навстречу им патруль милицейский. Повязал он всех кому не спится и увёз в каталажку. Впаяли наутро всем на суде за нарушение тишины по пять суток. Парню на работу бумагу прислали. Отдел кадров обрадовался и выпихал по статье. Ну, а тому и пофиг теперь вся эта кутерьма в кочегарке. Мечта-то его сбылась. А такого человека уже за три копейки не купишь. Он теперь свою тайну знает и по жизни идёт независимо.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
Сторож и дворник
Ночной сторож возвращался утром со смены и повстречал дворника, поднимавшего неимоверную пыль, бешено подметая улицу. Потеряв совершенно из виду ориентиры своего пути, сторож ему заметил:
— Смотри, вот выметешь всю землю на небо, и у тебя работы не будет.
— Ну и пусть уволят, а я в сторожа наймусь, — ответил дворник.
— Так нечего будет сторожить, если всё выметешь, — возразил ему сторож.
Тут дворник задумался, опершись подбородком на ручку метлы. Он было уже собрался с ответом, но осевшая пыль с глаз долой скрыла обоих и теперь уже никому неизвестно, что там ему пришло на ум по этому поводу.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
Собачье резюме
Медведь — всему лесу хозяин. Показалось ему как-то раз, что мало в лесу порядка. Живут все как-то сами по себе, без спросу, без регистрации. Сороку свистнул и говорит:
— Давай-ка собрание общее объявляй.
Полетала сорока по лесу, пообъявляла, и начали звери у берлоги собираться. Как собрались все: зайцы, белки, ежи, волки, лисы и прочие лесные обитатели, — вылез из берлоги медведь, прокашлялся, и завёл перед всеми такую речь:
— Значит так, все вы с этого момента уволены. А кому обратно в моём лесу жить охота, пусть пишет мне резюме: кто таков, чем полезен и какие рекомендации. И чтоб не позже, чем через сутки. А теперь вон отсюда, я всё сказал!
Порычал ещё для острастки медведь, пока все прочь кто куда разбегались, и на сутки спать завалился.
Бродят звери по лесу, как потерянные, и не знают, что предпринять от этой напасти. Собрались, наконец, на какой-то лесной поляне, сели в круг и с тоски завыли. Выбегает вдруг на поляну собака охотничья, а звери даже ухом не ведут — все ведь со своих мест звериных уволены, чего уж теперь — охотники. Спрашивает их собака:
— Вы чего это?
— Да вот, — говорит волк, — мы уволены.
— Что значит “уволены”? Тут сезон охотничий в полном разгаре. Люди ждут. А вы говорите — уволены. На кого ж теперь мне охотиться? — возмутилась собака.
— Да это медведь всё. Пишите, говорит, мне какие-то резюме: кто такие, мол, и с рекомендациями, чем для леса моего полезны. Непонятно нам всё это, мы ж звери тёмные, в своём естестве выросли, — завыла тут вся братия лесная наперебой.
— Ах, всего-то, — сказала им на это собака. — Тогда я вам сейчас покажу, как эти резюме пишут. Пошли к медведю.
Тут все звери обрадовались и повели собаку к берлоге. Подошла собака к медвежьему логову, ногу подняла и пометила туда струйкой пахучей.
— Вот такое моё резюме. Теперь любая собака про меня всё узнает, когда понюхает.
Тут звери ещё больше обрадовались, как всё просто вдруг оказалось. Ну, и пошли писать свои резюме кто во что был горазд так, что медведь чуть было не захлебнулся. Еле выплыл он из своей берлоги, да вглубь чащи припустил с перепугу, лишь только сучьев хруст по всему лесу стоял. А тут и охотники как раз подоспели. Завалили его из ружей, да в деревню на санях увезли.
С тех пор в лесу ни слухом ни духом о трудоустройстве.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
Разбитые Сердца или Чугунные Мотоциклисты
Случай на Аничковом мосту
Сейчас уж, наверное, никто и не вспомнит, как Аничков мост чуть своих четырёх коней не лишился. Что ж, напомню эту историю.
Коней тех свели конокрады, подпоив конюших клофелиновой водкой. Наутро ребята проснулись и, увидав что за дело, смылись, испугавшись ответственности. Они бомжевали, собирая посуду и употребляя спиртосодержащие суррогаты, время от времени подвергаясь высылке в ходе спецопераций по очистке города от нежелательного элемента. Но, чувствуя неразрывную связь с петербуржской архитектурой, юноши неуклонно возвращались в исторический центр, чтобы украдкой взглянуть на опустевшие постаменты и, уронив слезу, вновь запить горькую от безысходности. Впрочем, вскоре милиция махнула на них рукой и перестала задерживать бедолаг, изрядно поотбив себе кулаки об их чугунные тела и намучившись с транспортировкой. Так четверо молодых парней стремительно опустились на городское дно, и лишь твёрдость металлических мускулов спасала их от произвола властей и от шприцов героинистов.
Тем временем, во исполнение коварного плана, на постаменты в рекламных целях установили мощные японские мотоциклы, а сведённые конокрадами скакуны томились в загородной резиденции знаменитого питерского бандита по прозвищу Саван. Кони в тоске ожидали отправки в неволю, проданные за бесценок в конюшню одного из престарелых саудовских принцев, который в то время остановился с четырьмя незамужними дочерьми в апартаментах Гранд-отеля “Европа”, совершая свой ежегодный вояж.
Ну, а наши герои как-то раз проходили мимо тех окон, глядя в которые скучали четыре темнооких красавицы. Сердца их отозвались, и молодые люди друг в друга тут же влюбились. Любовь открыла ребятам глаза на их бедственное положение и они, смутившись, дружно отправились в реставрационные мастерские. Открывшись во всём старшему мастеру и расположив тем самым его к себе, они безвозмездно прошли необходимую чистку и обработку.
Почувствовав себя, что называется, “в новом теле”, юноши воспряли духом и отправились завоевывать дальнейшее расположение девушек. Но, проходя по мосту и вдруг увидав “железных коней” на своих доселе пустых постаментах, они, не раздумывая, их оседлали и, затрещав мощными двигателями, рванули в отель, чтобы сделать признание возлюбленным.
Тем временем папаша-принц уже усаживал своих дочерей в шикарнейший чёрный “лимузин”, чтобы отвезти их за город и похвастаться своей выгодной покупкой. Машина тронулась и понеслась, а вслед за нею помчались и наши чугунные мотоциклисты. Они преследовали “лимузин”, пока на полном ходу не ворвались в резиденцию Савана, главаря преступного мира, и как только увидели во дворе похищенных скакунов, тут же разочаровались в предметах своего вожделения, объяснив себе происходящее женскою хитростью и коварством.
Напрасно палила по ним бандитская охрана из пистолетов и поливала автоматными очередями! Пули, не причиняя скульптурам существенного вреда, отскакивали во все стороны и постепенно уложили замертво до единого всех бандитов своим рикошетом. Побросав ставшие уже больше ненужными японские мотоциклы, юноши вскочили на коней и умчались обратно в Санкт-Петербург, чтобы, взлетев на Аничков мост, вновь украсить наш город классическими очертаниями.
Красавицы же с разбитыми от горя сердцами вернулись со своим лукавым отцом на родину, в Саудовскую Аравию, где поверяли горечь разлук традиционным мотивам ковров и вышивок, приготовляя тем самым своё приданое, с которым они в скором времени повыходили все замуж и, нарожав детей, нашли, наконец, себе утешение в заботах об их воспитании.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
История о пожарном и астрономе
На остриях звёзд повисла тёплая ночь, и соприкасается её тьма со тьмою вселенских просторов, кое-где подсвеченных уютными фонариками солнц, вращающих на орбитах разноцветные камушки планет, а на них теплится всевозможная жизнь и носятся друг за другом всякие существа удивительных форм, вступая в какие-то иной раз настолько невероятные взаимоотношения, что только и остаётся указывать в бездонное небо, из которого простирается на всё подобная благодать.
Был в нашем посёлке один молодой пожарный, и служил он в третьем расчёте второго участка, вышка отовсюду его видна. Кроме него были там ещё и другие пожарные, славные всё ребята, но в истории, о которой пойдёт здесь речь, дело лишь в нём одном.
Однажды он, было дело в августе месяце, стоял в ночную смену на этой высокой вышке и озирал окрестности посёлка на случай пожара, но лишь окна гасли одно за другим, пока всё наконец не погрузилось в глубочайшую тьму, пронизанную несколькими нитями ночных фонарей его двух главных улиц — Центральной и Железнодорожной.
Только один поселковый дворец культуры ярко горел всеми своими огнями, а в окнах на фоне волнующихся занавесок двигались тени танцующих и загорались перед входом огоньки папирос, от которых иногда вдруг обильно рассыпались оранжевые искры, если курили дерущиеся.
Пожарный со своей вышки увидел, как дверь дворца культуры настежь распахнулась, из неё вылетело несколько вертящихся пар, и головокружительный поток музыки достиг вдруг его ушей, и он, весь охвачен порывом ритмического движения звуков, был сорван какой-то неведомой силой с поста и унесён ею во тьму, в которой ему привиделась фигурка одиноко танцующей девушки.
Не поддерживаемая никем, девушка привольно порхала в ночном небе, подобно куриному пёрышку, освещённая исключительно внутренним светом, а какой-то черноусый дядька в плаще с приподнятым воротником пытался её поймать сачком с длинной ручкой. Когда этот дядька заметил устремившегося к девушке пожарного, то попробовал перехватить его своим сачком, но пожарный ловко уворачивался от сетки, дразня и отвлекая преследователя на себя.
Возник и раскрылся во тьме вдруг какой-то густо напомаженный рот и, сложив трубочкой губы, втянул девушку в себя одним вздохом и, выпустив спокойную струйку дыма, исчез. Облако табачного дыма охватило пожарного с головы до ног, и тот закашлялся, прочищая горло. Под ним образовалось какое-то вертящееся сидение и, по инерции докружившись до его полной остановки, он очутился за стойкой ночного бара и плескался перед ним в рюмку коньяк из бутылки, ловко влетевшей в руку черноусого бармена, как раз того самого дядьки с длинным сачком, но только уже без плаща.
Налил он рюмку и себе, поднял её и сказал:
— Ты знаешь, за что мы сейчас выпьем, точно также это знаю и я, но давай об этом лучше помолчим, чтобы между нами была теперь тайна и её глубина, столь же глубокая, как тишина, осталась нам теперь постоянным напоминанием об этом недосягаемом для нашего рассудка происшествии.
Выпив, они с тех пор подружились, часто встречались друг с другом, то и дело беседуя о запредельном и вечном, поскольку черноусый оказался по профессии астрономом и был достаточно сведущ в этих предметах.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
История про сгоревшую баню, красного слона и певицу из ореховой скорлупки
В начале октября это было, вечером в пятницу, стемнело уже почти. Пожарный шёл домой из пожарной части, усталый после тушения поселковой бани, в которой чуть было не угорел весь штат местной мастерской по изготовлению памятников и надгробий: трое скульпторов, два камнереза и один словоруб, то есть специалист по вырубке имён, дат и прощальных напутствий покойному от родных и близких, то есть — эпитафий, как это называется по прейскуранту. Нелепый случай, в смысле самой сути подобных профессий, а всё — водка и курение в неположенных местах. Одежду их огонь всю до нитки сожрал, и только шапочки войлочные остались, которые надевают, чтоб в парилке от жара не задуреть, да видать природная пересилила дурь, и тут хоть валенки на голову себе напяль, а спасайся — кто может. Голые мужики просили подбросить их до мастерской, стесняясь своей прокопченной наготы, но пожарный в науку оставил их отрезвляться холодным октябрьским ветерком, великодушно предложив им с возвратом пожарный рукав для прикрытия срама, на всех один, зато длинный.
Так, вспоминая о прожитом дне, шёл пожарный через родной посёлок, устало приветствуя кивком знакомых односельчан, и огни фонарей поблёскивали на его медной каске. По пути он завернул в магазин и долго стоял у прилавка, не зная чего бы такого купить. Наконец, попросил взвесить полкило грецких орехов и с десяток стручков едкого красного перца для приготовления настоящей абхазской аджики. Потом взял ещё с полтора кило мяса и столько же, только литров, красного сухого вина. Его разливали из больших деревянных бочек, занимавших в магазине целую стену — десятки видов, но он всегда брал только один сорт — каберне, по своему обыкновению.
Какой-то малыш лет семи возился у игрового автомата с игрушками, ему не везло, пожарный подошёл и сказал: “Выбирай”. Тот выбрал красного слона, и пожарный вытащил ему игрушку, ловко зацепив загривок и хобот. Слон чуть было не вывалился из длинных пальцев кран-машины, ударившись на подъёме о штангу, как это обычно бывает, но удачно повис на своём твёрдом крючковатом хоботе, проехав так до самой корзины, и тогда они оба крикнули: “Йес!” — как только он в неё плюхнулся, упав, правда, сначала на самый край и чуть не свалившись обратно в игрушечную кучу. Довольный пожарный вытащил добычу из автомата, весело вручил счастливому игроку, и с покупками двинул к дому, напевая себе под нос какую-то песенку из далёкого детства, видимо уже подзабытую им преизрядно, поскольку невозможно было разобрать слов, а для того, чтобы привести здесь её мелодию, увы, недостаёт знания нотной грамоты.
Дома он выпил вина и взялся за орехи, ловко взламывая их кончиком ножа, и к своему удивлению вдруг обнаружил в одном из них женщину крошечных размеров, одетую в концертное платье из синего бархата. От неожиданности потеряв дар речи, он что-то пробормотал в приветствие и, продолжая ломать орехи, пока она отряхивалась и расправляла складки, ещё нашёл малюсенький рояль с круглой табуреточкой и вдобавок с аккомпаниатором, плешивеньким старичком во фраке.
Пожарный помог маэстро установить инструмент, и старичок сел, свесивши фалды до пола, вернее, до стола. Жмурясь, он задрал голову вверх, припоминая репертуар, и до хруста в суставах размял свои длинные пальцы. Покачивая полными бёдрами и сухо постукивая каблуками, певица подошла к роялю и, лихо свистнув, дала сигнал аккомпаниатору. Тот бойко застучал по клавишам и она запела высоким мяукающим голосом какую-то весёлую песенку, годов, наверное, двадцатых. Мелодия, не то что бы известная, но чем-то знакомая, жаль, что с нотами, как говорится, никак, а чтобы привести здесь её слова, увы, недостаёт знания иностранных языков.
Артисты хоть и были едва видны на столе, но, видать, крепко знали своё дело, и пожарный повеселел, отхлебнул вина и, слегка пританцовывая, принялся за дальнейшее приготовление аджики. Вот-вот должен прийти его друг, астроном, и хе-хе, не обойтись ему здесь без телескопа.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
О пожарном и астрономе (собрание бесед)
Пожарный сказал астроному:
— Вот, говорят, что пока птенец не упадёт, он летать не научится. С другой же стороны, рыба хоть и не тонет, а держится себе на плаву благополучно. Ещё вчера я без труда взлетал наверх самой длинной пожарной лестницы, а сегодня еле спустился вниз, чтобы сходить за продуктами. Как же быть мне со всей этой тяжестью?
Астроном ответил ему:
— Брось, чтобы стало легче.
©Сергей Гришунин, 2005
Сергей Гришунин
Последний человек