Поведаю о происшествии, относящемся к наблюдению номер четыре. Некий приличного вида господин стал преследовать меня от улицы Святых Отцов. Первые четверть часа Клодина в душе ликовала. О, быть преследуемой вполне приличным господином; совсем как на картинках Альбера Гийома! Следующие четверть часа: шаги господина приближаются, я ускоряю шаг, но он сохраняет дистанцию. Третьи четверть часа: господин обгоняет меня, с притворно равнодушным видом ущипнув меня за зад. Прыжок Клодины, она вскидывает свой зонтик и обрушивает его на голову господина со всей силой, свойственной френуазке. К огромной радости прохожих, шляпа господина летит в канаву, а Клодина исчезает, смущённая своим чересчур шумным триумфом.
Тётушка Кёр очень мила. Она прислала мне с любезной запиской золотую цепочку на шею с маленькими круглыми жемчужинами, вкраплёнными через каждые десять сантиметров. Фаншетта нашла это украшение очаровательным; она уже расплющила два звена цепочки и сейчас обрабатывает жемчужины своими крупными зубами, точно шлифовальный станок.
Готовясь к четверговому обеду, я раздумываю о своём декольте. Правда, оно совсем, совсем маленькое, но, может, всё же я покажусь слишком худой? Сидя голышом в своей лоханке, я убеждаюсь, что немного пополнела; но до нормального вида мне ещё далеко. Мне повезло, что шея оказалась крепкой! Это спасает дело. Неважно, что под ней две впадинки! Нежась в тёплой воде, я пересчитываю свои косточки на спине, измеряю, одинаковое ли расстояние от паха до ступни и от паха до лба, щиплю правую икру, потому что она связана с левой лопаткой. (При каждом щипке я ощущаю словно бы небольшой укол в спину.) А до чего же здорово убедиться, что я могу ногой прикоснуться к затылку! Как говорит эта подлая дылда Анаис: «Должно быть, это чертовски забавно, когда можешь грызть ногти на ногах!»
Господи, до чего мала моя грудь! (В школе мы называли это «сиськи», а Мели говорит «титьки».) Я вспоминаю наши «конкурсы» трёхлетней давности, во время редких прогулок па четвергам.
На лесной лужайке, близ идущей в ложбине дороги, мы усаживались в кружок – мы, четыре старшие девочки – и расстёгивали свои блузки. Анаис (вот уж наглость!) демонстрировала нам кусок лимонной кожи, надувая при этом живот, и самоуверенно заявляла: «Они здорово выросли с прошлого месяца!» Чёрт тебя побери! Да это просто ровненькая Сахара! Бело-розовая Люс в грубой казённой рубашке – на обшлагах которой нет даже фестончиков, таково правило – обнажала «среднехолмистую равнину», едва обозначившуюся, и два розовых маленьких кончика, точно соски Фаншетты. У Мари Белом… грудь совсем как тыльная сторона моей ладошки. А что же Клодина? Выпуклая грудная клетка, а грудь точно такая же, как у толстенького мальчугана. Чёрт побери, это в четырнадцать-то лет… Закончив представление, мы застёгиваем блузки, при этом каждая в душе убеждена, что у неё они гораздо больше, чем у трёх других.
Белое муслиновое платье, хорошо выглаженное Мели, кажется мне ещё достаточно красивым, и я надеваю его с удовольствием. Нет больше моих бедных прекрасных локонов, ласково сбегавших до самой поясницы; но завитки лежат теперь так забавно, короткие кудряшки доходят до уголков глаз, поэтому я не слишком тоскую в этот вечер по своей прежней копне волос. Тысяча чертей (как говорит папа)! Ох, не забыть бы золотую цепочку.
– Мели, папа одевается?
– Да что-то слишком уж возится, никак не кончит. Три пристежных воротничка испортил. Поди-ка повяжи ему галстук.
– Бегу.
Мой благородный папочка затянут в чёрный, вышедший из моды фрак, но выглядит всё равно очень представительно.
– Поторопись же, поскорей, пала, уже полвосьмого. Мели, не забудь покормить Фаншетту. Давай сюда красный суконный плащ, и бежим.
От этой белой гостиной с электрическими грушами лампочек во всех углах у меня начнётся припадок эпилепсии. Папа придерживается моего мнения, ему ненавистны эти кремовые тона, столь дорогие сердцу его сестры Вильгельмины, он говорит об этом без обиняков:
– Можешь мне поверить, не сомневайся, я скорее дал бы себя публично высечь на площади, но не лёг бы спать среди этих пирожных с кремом.
Но вот является прекрасный Марсель и освещает всё своим присутствием. До чего же он очарователен! Тоненький, лёгкий в своём смокинге, волосы белокурые, совсем светлые, а его полупрозрачная кожа в электрическом свете кажется такой же бархатистой, как лепестки садового вьюнка. Когда он с нами здоровается, я замечаю, что его светлые голубые глаза с живым вниманием разглядывают меня.
Вслед за ним выходит совершенно ослепительная тётушка Кёр! В шёлковом жемчужно-сером платье с чёрными кружевными воланами – это по моде 1867-го или 1900-го года? Скорее 1867-го, только на этот кринолин мог бы присесть гвардеец Наполеона III. Седые пышные волосы, расчёсанные на прямой пробор, лежат очень ровно; а этот взгляд немного блёклых голубых глаз под тяжёлыми морщинистыми веками, который она, должно быть, внимательно изучала у графини де Теба, сам по себе производил сильное впечатление. Походка у неё скользящая, рукава с низкими проймами, и она держится с такой… учтивостью. Слово «учтивость» так же ей к лицу, как и прямой пробор в волосах.
Кроме нас, никаких других приглашённых. Но, чёрт побери, у тётушки Кёр специально одеваются к обеду! В Монтиньи я обычно обедала в школьном переднике, а папиному облачению даже трудно было подобрать название – широкий плащ, сюртук, пальто, некое незаконное порождение всего этого, – он обычно надевал его с самого утра, чтобы пасти своих улиток. Если носить декольтированное платье в тесном семейном кругу, что же мне тогда надевать на званые обеды? Разве что сорочку на бретельках из розовых лент?
(Клодина, старушка моя, кончай все эти отступления! Постарайся за столом есть поаккуратнее, держаться прилично и, если тебе поднесут блюдо, которое ты не любишь, не говорить: «Уберите поскорее, меня от него воротит!»)
Я, само собой, сижу рядом с Марселем. Вот проклятие! Столовая тоже вся белая! Белая и жёлтая, но это почти одно и то же. А от хрусталя, цветов, электрического света стоит такой гул на столе, что кажется, ты и впрямь это слышишь. И в самом деле, это сверкание огней действует на меня точно оглушительный шум.
Под нежным взглядом тётушки Кёр Марсель строит из себя светскую барышню, он спрашивает, весело ли мне в Париже. Свирепое «нет» – вот что он слышит в ответ поначалу. Но вскоре я несколько смягчаюсь, потому что ем тарталетку с трюфелями, которая, по-моему, способна утешить даже свежеиспечённую вдову, и снисхожу до объяснений:
– Понимаете, надеюсь, когда-нибудь мне будет здесь весело, но я до сих пор страдаю оттого, что вокруг нет листьев, деревьев, никак не могу к этому привыкнуть. На четвёртом этаже в Париже не так уж много зелёной поросли.
– Зелёной… чего?
– Поросли, так говорят у нас в Френуа, – добавляю я с некоторой гордостью.
– А-а! Это слово употребляют в Монтиньи? Оригинально! «Зелёная поросль», – повторяет он, насмешливо раскатывая букву «р».
– Я запрещаю вам насмехаться надо мной! Вы что, думаете, ваше парижское «р» звучит изящнее, когда его раскатывают где-то в самой глубине глотки, словно горло полощут!
– Фи, как некрасиво! Ваши подружки похожи на вас?
– Нет у меня никаких подружек. Не слишком-то я люблю подружек. Правда, у Люс кожа нежна как мусс, но этого ещё недостаточно.
– «У Люс кожа нежна как мусс…» Забавная манера оценивать людей!
– Чего тут забавного? В категории нравственной Люс не существует. Я рассматриваю её лишь в категории физиологической и добавлю ещё раз, что у неё зелёные глаза и нежная кожа.
– Вы очень любили друг друга?
Красивое порочное личико! Чего не скажешь ради того, чтобы увидеть, как засверкают эти глаза? Слушай же, подлый мальчишка!
– Нет, я её почти совсем не любила. Она – да, любила, она горько плакала, когда я уезжала.
– А кого же вы ей предпочли?
Мой спокойный тон придал Марселю смелости, он, верно, принимает меня за дурочку и охотно задал бы мне более определённые вопросы; но тут взрослые на минутку умолкают, пока слуга с лицом кюре меняет тарелки, и мы тоже замолкаем, чувствуя себя уже немного сообщниками.
Тётушка Кёр переводит свой утомлённый синий взгляд с Марселя на меня.
– Клод, – обращается она к папе, – посмотрите, как эти дети выигрывают на фоне друг друга. Матовый цвет лица вашей дочери, её волосы с медным отливом, её тёмные глаза, все эти внешние признаки брюнетки у девочки, которая вовсе не является брюнеткой, ещё больше подчёркивают белокурость моего херувимчика, вы согласны?
– Да, – с глубокой убеждённостью отвечает папа, – он гораздо больше девица, чем она.
Херувимчик и я опускаем глаза, как пристало детям, которых одновременно распирает от гордости и от желания фыркнуть. Обед продолжается без дальнейших доверительных признаний. Впрочем, восхитительное мандариновое мороженое поглощает всё моё внимание.
Об руку с Марселем я возвращаюсь в гостиную. Никто теперь не знает, чем заняться дальше. Тёте Кёр, по-видимому, надо поговорить с папой о чём-то серьёзном, и нас удаляют из гостиной.
– Марсель, душенька, покажи Клодине нашу квартиру. Будь милым, постарайся, чтобы она чувствовала себя здесь как дома.
– Пойдёмте, – говорит мне «душенька», – я покажу вам свою комнату.
Я так и думала, она тоже белая! Белая и зелёная, тоненькие стебли тростника на белом фоне. В конце концов такая белизна вызывает у меня постыдное желание опрокинуть на всё это чернильницу, целую кучу чернильниц, испачкать углём стены, измазать все эти росписи клеем, кровью от порезанного пальца… Господи, какой испорченной девчонкой я становлюсь в белых покоях!
Я подхожу прямо к камину, где замечаю фотографию в рамочке. Марсель спешит щёлкнуть выключателем, чтобы над нами загорелась электрическая лампочка.
– Это мой лучший друг… Шарли, он мне как брат. Не правда ли, хорош?
Даже слишком хорош: тёмные глаза с загнутыми ресницами, над нежным ртом тоненькая ниточка чёрных усиков, косой пробор, такой же, как у Марселя.
– Я верю вам, что он и правда красив! Почти так же красив, как вы, – искренне отзываюсь я.
– О, гораздо красивее! – пылко восклицает Марсель. – Фотография не в силах передать белизну его кожи, его чёрные волосы. А какая прелестная душа…
И пошёл, и пошёл! Эта хорошенькая статуэтка саксонского фарфора наконец-то оживает. Я не дрогнув выслушиваю панегирик блистательному Шарли, и когда Марсель, несколько сконфуженный, наконец спохватывается, я с убеждённым видом, как нечто само собой разумеющееся, говорю ему:
– Я понимаю. Вы его Люс.
Он отшатывается от меня, и в ярком электрическом свете я вижу, как делаются жёстче его прекрасные черты и еле уловимо блёкнут краски слишком чувствительной кожи лица.
– Его Люс? Что вы хотите этим сказать, Клодина? С большой самоуверенностью, подогретой двумя бокалами шампанского, я пожимаю плечами.
– Ну да, его Люс, его душенька, его милочка, что же ещё! Достаточно на вас взглянуть, разве вы похожи на мужчину? Поэтому-то я и нашла вас таким красивым!
И поскольку он смотрит теперь на меня, не двигаясь, холодным взглядом, я добавляю, улыбаясь ему прямо в лицо:
– Марсель, я и сейчас нахожу вас всё таким же красивым, поверьте мне. Разве похоже, что я желала бы доставить вам неприятности? Хоть я вас и поддразниваю, но я совсем не злая и на многие вещи умею смотреть спокойно и молча – и слушать так же. Я никогда не буду миленькой кузиной, за которой несчастный кузен считает себя обязанным ухаживать, как это изображается в романах. Подумайте-ка, – смеясь добавляю я, – ведь вы внук моей тёти, мой племянник, как принято считать в Бретани; Марсель, ведь это был бы настоящий инцест.
Мой «племянник» вторит моему смеху, но смеяться ему явно не слишком-то хочется.
– Дорогая моя Клодина, я и в самом деле думаю, что вы совсем не похожи на миленьких кузин из прекрасных романов. Но боюсь, что вы привезли из Монтиньи привычку к шуткам несколько… рискованным. Если бы кто-нибудь услышал этот наш разговор – бабушка, например… или ваш отец…
– Я только хотела отплатить вам той же монетой, – очень мягко говорю я. – Я полагала, что неудобно привлекать внимание родных к нашему разговору, когда вы с такой настойчивостью расспрашивали меня о Люс.
– От их внимания вы пострадали бы больше, чем я!
– Вы так думаете? Полагаю, что нет: все эти маленькие забавы, когда речь идёт о девочках, называют «играми пансионерок», но если дело касается семнадцатилетних мальчиков, то это считается чуть ли не болезнью…
Он резко взмахивает рукой.
– Вы слишком много читаете! У молодых девушек слишком развито воображение, чтобы правильно понимать то, что они читают, даже если они уроженки Монтиньи.
Похоже, я дала маху. Я совсем не этого добивалась.
– Я вас рассердила, Марсель? До чего же я неловкая! Ведь я всего-навсего хотела доказать вам, что я вовсе не глупая индюшка и могу понять… как бы лучше выразиться? Оценить некоторые вещи… Послушайте, Марсель, не станете же вы требовать, чтобы я смотрела на вас как на неуклюжего здоровенного лицеиста с огромными ногами, который в один прекрасный день станет превосходным унтером! Взгляните-ка на себя, ведь вы, благодарение Богу, почти так же красивы, как самая красивая из моих школьных подружек! Дайте же мне вашу руку…
Ох эта несостоявшаяся девочка! Он украдкой улыбался только на слишком восторженные комплименты. Протягивает мне свою холёную лапку, не выказывая никакого недовольства.
– О Клодина, злая Клодина, вернёмся побыстрее, пройдём через бабушкину спальню. Я больше не сержусь, просто несколько ошеломлён ещё. Дайте мне обо всём поразмыслить. Вы кажетесь мне совсем неплохим парнем…
Меня ничуть не трогает его ирония! Смотреть, как он дуется, а потом смотреть, как он улыбается, – одно наслаждение. Мне ничуть не жаль его приятеля с загнутыми ресницами, я желаю им обоим почаще спорить друг с другом.
С непринуждённым видом – о, совершенно непринуждённым! – мы продолжаем обход их владений. Какое счастье, что спальня тёти Кёр полностью соответствует (именно так!) облику своей хозяйки. Здесь собрана – или сюда сослана – мебель из её девичьей спаленки, как напоминание о той прекрасной поре. Кровать палисандрового дерева с лепным орнаментом и кресла, обитые красной камкой, удивительно похожие на трон Их Императорских Величеств, обитая штофом молитвенная скамеечка, ощетинившаяся дубовыми фигурками, бюро, несколько крикливая копия Буля, и множество консолей. Камчатый балдахин, каминные украшения – целая куча бесформенных, причудливых амуров, акантовых листьев, завитков из позолоченной бронзы, приводят меня в восхищение. Марсель с бесконечным презрением взирает на эту комнату, и мы спорим с ним по поводу стиля модерн и взбитых белков. Эта эстетическая дискуссия позволяет нам вернуться в гостиную с более умиротворённым видом, а там, осыпаемый ласковым, настойчивым дождём советов тётушки Кёр, зевает, точно лев в клетке, папа.
– Бабушка, – восклицает Марсель, – Клодина просто уморительна! Всем комнатам она предпочла вашу спальню.
– Девочка моя, – говорит тётя, обласкав меня томной улыбкой, – однако спальня у меня безобразная…
– …но она очень подходит вам, тётя. Неужели вы думаете, что ваша старинная причёска с прямым пробором «соответствует» этой вот гостиной? Слава Богу, вы и сами это прекрасно понимаете, поэтому и сохранили небольшой уголок, который действительно может служит вам достойным обрамлением!
Возможно, это звучит вовсе не как комплимент, но тётушка встаёт, подходит ко мне и нежно целует меня. Папа вдруг вскакивает и вытаскивает из кармана часы.
– Тысяча чер..! Простите, Вильгельмина, но уже без пяти десять, а малышка первый раз вышла в свет после болезни… Молодой человек, наймите нам драндулет!
Марсель выходит и почти тотчас же возвращается – с такой изящной быстротой, словно просто повернулся в дверном проёме, – он подаёт мне мой красный суконный плащ, ловко накидывая его мне на плечи.
– До свиданья, тётя.
– До свиданья, моя девочка. По воскресеньям я устраиваю приёмы. Будьте милочкой, придите помочь мне разливать чай в пять часов вместе со своим другом Марселем.
Я сразу ощетиниваюсь как ёж.
– Не знаю, тётушка, я никогда не…
– Да, да, да, я должна сделать из вас девушку столь же любезную и обходительную, сколь и красивую! Прощайте, Клод, не забивайтесь так глубоко в свою берлогу, вспоминайте хоть изредка о своей старой сестре!
Мой «племянник» с несколько большим пылом целует на пороге мне руку, с лукавой улыбкой и пленительной гримаской произносит со значением: «До воскресенья» и… всё.
А ведь я чуть было не рассорилась с этим мальчуганом. Ох, старушка Клодина, никогда не избавишься ты от привычки вечно совать свой нос куда тебя не просят, от этого постыдного желаньица показать всем, что ты себе на уме, во всём разбираешься, знаешь даже то, что обычно не знают в твоём возрасте! Эта твоя потребность удивлять, неутолимая жажда нарушать душевный покой людей, вносить тревогу в их слишком мирное существование когда-нибудь сыграют с тобой злую шутку.
Насколько лучше я себя чувствую здесь, дома, когда сижу на своей кровати-лодочке, подогнув под себя ноги, и глажу Фаншетту, которая, не дожидаясь меня, доверчиво засыпает, выставив вверх своё брюшко. Но… простите, простите! Фаншетта, мне хорошо знаком этот сладкий сон, это блаженное, часами не затихающее мурлыканье. Знакомы также эти округлившиеся бока и особенно тщательно вылизанный живот, где торчат маленькие красные соски. Фаншетта, ты согрешила! Но с кем? «Боже правый, придётся изрядно поломать себе голову!» Кошка не выходит из дома, у консьержки кот кастрирован… кто же тогда, кто? Всё равно я рада. Будут котята! Перед столь радужной перспективой тускнеет даже обаяние Марселя.
Я спросила у Мели разъяснений по поводу этой подозрительной беременности. Она не стала ничего от меня скрывать.
– Знаешь, моя козочка, в последнее время наша бедная красотка так в этом нуждалась! Три дня она мучилась, места себе не находила; тогда я стала расспрашивать соседей. Няня из семьи, что живёт под нами, одолжила мне красивого кавалера для Фаншетты, полосатого, серого цвета. Я налила ему в плошку побольше молочка, чтобы подбодрить, наша красотка только того и ждала: они сразу же повязались.
Как, должно быть, изнывала Мели от желания быть у кого-то посредницей, хотя бы у кошки! Она хорошо сделала.
В наш дом приходят люди один другого удивительнее и учёнее. Частенько выставляет здесь напоказ свою бородку робкий господин Мариа, тот, что открыл пещеры в Кантале. Когда мы встречаемся в папином книжном логове, он с неловким видом раскланивается и, запинаясь, справляется о моём здоровье, на что я мрачно отвечаю «очень плохо, очень плохо, господин Мариа». Познакомилась я также с каким-то толстым мужчиной в орденах, неухоженным и, как я думаю, целиком поглощенным культурой окаменелостей… Да, папины друзья не слишком-то впечатляют!
Сегодня в четыре часа меня посетил Марсель, «разодетый в пух и прах», как говорит Мели. Я торжественно встречаю его и веду в гостиную, он находит весьма забавным расстановку мебели, тяжёлые занавеси, точно перегородкой отделяющие часть комнаты.
– Пойдёмте, дорогой племянник, я покажу вам свою комнату.
Он рассматривает кровать-лодочку и разномастную мебель почти с той же презрительной улыбкой, какую вызывает у него комната тётушки Кёр, но Фаншетта живо его заинтересовывает.
– Какая она беленькая!
– Потому что я расчёсываю её каждый день.
– И толстая!
– Просто она беременная.
– Ах, она…
– Да, эта трёхнувшаяся Мели принесла ей кота, потому что во время моей болезни Фаншетта совершенно обезумела; это свидание принесло свои плоды, как видите!
Свобода, с которой я рассуждаю о таких вещах, его явно смущает. Я начинаю хохотать, а он смотрит на меня несколько шокированный моим смехом.
– Вы удивляетесь, что я говорю обо всём этом не так, как предписывают приличия? Это оттого, что там, в деревне, каждый день видишь, как спариваются коровы, и собаки, и козы, и кошки! Там это не считается неприличным.