Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рабочий. Господство и гештальт - Эрнст Юнгер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кажется, будто далекий отзвук тех времен раздается в молчании, окружающем их разрушенные символы, как шум моря сохраняется в раковинах, выброшенных на берег прибоем. Этот отзвук как раз и можем услышать мы, чей заступ обнажает останки городов, даже имена которых были преданы забвению.

Эти камни, скрывающиеся под плющом или в песке пустыни, напоминают не только о власти сильных мира сего, но и о безымянной работе, о мельчайших движениях руки, совершенных ремесленником. Каждый из них впитал в себя грохот заброшенных каменоломен, превратности забытых сухопутных и морских путей, сутолоку портовых городов, планы фабричных мастеров и тяготы подневольной работы, дух, кровь и пот давно исчезнувших рас. Они символизируют более глубокое единство жизни, которое лишь изредка показывается при свете дня.

Поэтому всякий дух, имеющий отношение к истории, чувствует, как его притягивают эти места, при виде которых нас охватывает странная смесь печали и гордости, когда мы печалимся о скоротечности всех устремлений и гордимся волей, которая все же снова и снова пытается выразить в символах свою принадлежность непреходящему.

Но эта воля жива также и в нас, в нашей деятельности.

18

Отражение воли, которая на границах времени как бы плавится и очищается от игры и контригры намерений, мы попробуем отыскать и на границах пространства.

Большие города, в которых мы живем, по праву представляются нам как средоточия всех мыслимых противоречий. Две улицы могут быть более удалены друг от друга, чем северный полюс от южного. Холодность отношений между отдельными людьми, прохожими здесь чрезвычайна. Здесь все заняты приобретением, развлечениями, общением, борьбой за экономическую и политическую власть. Каждое здание построено по определенному плану и с определенной целью. Стили многократно переплетены друг с другом; старые культовые сооружения взяты в кольцо вокзалов и торговых домов, в пригородах крестьянские дворы все еще вкраплены в сеть фабрик, спортплощадок и фешенебельных кварталов.

Так вот, это целое можно понимать по-разному, в зависимости от того, какие выбраны средства и какие поставлены вопросы. Без сомнения, в нем сосредоточены производство и потребление, эксплуатация, все общественные отношения, понимание порядка, преступления и всего остального.

Каждая из функционально связанных между собой частных наук способна подвести под эти механизмы общий знаменатель своих понятий, и новые науки возникают ежедневно, по мере возникновения потребностей. Для социолога целое является социологическим, для биолога — биологическим, для экономиста — экономическим в каждой детали, начиная с систем мысли и кончая пфенниговой монетой. Этот абсолютизм есть неоспоримая привилегия понятийного созерцания — при условии, что сами понятия образованы чисто, т.е. по законам логики.

Несмотря на это, в таком городе живут миллионы людей, которые способны оценивать свое положение, скорее, благодаря непосредственному, а не абстрактному созерцанию, — и сообразно этому множатся высказывания о целях их существования. Наконец, помимо того, что здесь предпринимается множество попыток художественного проникновения в действительность, все эти дополнения к человеческой комедии, в свою очередь, могут осуществляться по различным рецептам идеалистических, романтических или материалистических школ. Однако довольно, — бесконечные возможности дифференциации слишком хорошо известны. В той мере, в какой некая сила способна отказаться от них, она дает знать о размахе своих притязаний.

Представим теперь этот город на большем отдалении, чем это может быть нынче достигнуто с помощью наших средств, — как если бы мы, к примеру, наблюдали его в телескоп с поверхности Луны. На таком большом расстоянии различные цели и замыслы сливаются друг с другом. Отношение наблюдателя становится каким-то более холодным и в то же время более заинтересованным, во всяком случае оно становится иным, нежели то отношение, в котором там, внизу, единичный человек находится к целому как его часть. То, что может открыться взору, — это зрелище некой особой структуры, относительно которой по разнообразным признакам угадывается, что питают ее соки великой жизни. Мысль о ее дифференциации является здесь настолько же чуждой, насколько единичному человеку чуждо стремление смотреть на себя в микроскоп, то есть рассматривать как некую сумму клеток.

От взгляда, который космическое расстояние отделяет от игры и контригры этих движений, не может укрыться, что здесь он имеет дело с пространственным отражением некоего единства. Этот способ рассмотрения отличается от попыток постичь единство жизни в его наиболее упрощенном виде, а именно, как прибавление одного к другому, тем, что благодаря ему схватывается результат творческой деятельности, произведение труда, возникающее вопреки всем противоречиям или с их помощью.

19

Разумеется, мы знаем, что человеку не дано видеть свое время глазами археолога, которому открывается его тайный смысл, скажем, при взгляде на электрическую машину или скорострельное орудие. Не являемся мы и астрономами, коим наше пространство представляется как некое геометрическое строение, где в скрытой системе координат становятся непосредственно ясны силы действия и противодействия. Позиция единичного человека отягощена, скорее, тем, что он сам представляет собой противоречие, т. е. находится на передовом рубеже борьбы и работы. Удерживать эту позицию и тем не менее не растворяться в ней, быть не только материалом, но в то же время и носителем судьбы, постигать жизнь не только как поле необходимости, но и как поле свободы — способность к этому уже была нами охарактеризована как героический реализм. Эта способность, это действительно роскошное преимущество поколения, испытывающего предельную угрозу, лежит в основе того странного спектакля, в котором нас заставляет участвовать время и который состоит в том, что посреди наполненного анархической враждебностью пространства начинает прорастать единый слой вождей.

В той степени, в какой единичный человек чувствует свою принадлежность к миру работы, его героическое восприятие действительности сказывается в том, что он постигает себя как представителя гештальта рабочего. Этот гештальт мы очертили как глубочайшую опору, как действующее и одновременно страдающее субстанциальное ядро этого нашего мира, всецело отличного от всякой возможности иного рода. Скрытым стремлением представлять эту субстанцию объясняется бросающаяся в глаза согласованность потребительских идеологий, во множестве своих оттенков развивающихся в современной борьбе за власть. Поэтому едва ли найдется такое движение, которое могло бы отказаться от притязания быть рабочим движением, и нет ни одной программы, в первых положениях которой нельзя было бы обнаружить слово «социальный».

Нужно увидеть, что здесь наряду с этой смесью экономии, сострадания и подавления, наряду с зеркальными чувствами обездоленных начинает все яснее заявлять о себе воля к власти, или, скорее, что давно уже налицо та новая действительность, которая во всех областях жизни стремится обрести свое однозначное выражение в борьбе. Разнообразие формулировок, с которыми экспериментирует воля, не имеет значения перед лицом того факта, что существует лишь одна форма, в которой вообще можно чего-либо желать.

Хитрые ловцы голосов, торговцы свободой, паяцы власти, которые в состоянии постигнуть смысл лишь как цель, а единство — лишь как число, обеспокоены смутным предчувствием той новой величины, в качестве каковой свобода должна выступить посреди мира работы. Но поскольку они всецело зависят от моральной схемы коррумпированного христианства, где сама работа является злом и где библейское проклятие переносится на материальное отношение между эксплуататорами и эксплуатируемыми, они оказываются не способны увидеть в свободе ничего, кроме чего-то негативного, кроме избавления от каких-либо зол.

Однако ничто так не очевидно как то, что в мире, где имя рабочего обладает значением рангового отличия, а работа постигается как его собственная внутренняя необходимость, свобода представляет собой выражение именно этой необходимости, или, иными словами, что всякое притязание на свободу выступает здесь как притязание на работу.

Только тогда, когда притязание на свободу выходит на свет в этой оправе, может идти речь о господстве рабочего, о его эпохе. Ибо дело не в том, что власть захватывает новый политический или социальный слой, но в том, что пространство власти наполняет и наделяет смыслом новое человечество, равное всем великим гештальтам истории. Мы отказались видеть в рабочем представителя нового сословия,нового общества, новой экономики потому, что он является либо уже ничем, либо чем-то большим, а именно: представителем своеобразного гештальта, действующего по собственным законам, следующего собственному призванию и причастного особой свободе. Как рыцарская жизнь выражалась в том, что каждая деталь жизненной позиции была проникнута рыцарским смыслом, точно так же и жизнь рабочего либо автономна, является выражением самой себя и тем самым господства, либо она есть не что иное, как стремление получить долю обветшавших прав, долю выцветших наслаждений ушедшей эпохи.

Чтобы это постичь, нужна, правда, способность к иному пониманию работы, нежели обычное ее понимание. Необходимо знать, что в эпоху рабочего, если он носит свое имя по праву, а, например, не так, как все современные партии, называющие себя рабочими, — не может быть ничего, что не было бы постигнуто как работа. Темп работы — это удар кулака, биение мыслей и сердца, работа — это жизнь днем и ночью, наука, любовь, искусство, вера, культ, война; работа — это колебания атома и сила, которая движет звездами и солнечными системами.

Но эти и многие другие притязания, о которых еще придется говорить, в особенности же притязание на способность к наделению смыслом, суть признаки пробивающегося слоя господ. Вчера вопрос ставился так: как рабочий может получить свою долю в экономике, богатстве, в искусстве, образовании, в жизни большого города, в науке? Но завтра он прозвучит иначе: как будут выглядеть все эти вещи в пространстве власти рабочего, и какое значение им будет отведено?

Всякое притязание на свободу в мире работы возможно, таким образом, лишь постольку, поскольку оно выступает как притязание на работу. Это означает, что мера свободы единичного человека строго соответствует той мере, в какой он является рабочим. Быть рабочим, представителем великого, вступающего в историю гештальта, означает быть причастным к новому человечеству, судьбой определенному к господству. Возможно ли, чтобы это сознание новой свободы, сознание своего присутствия в решающем месте, в равной мере ощущалось как в пространстве мышления, так и за гремящими машинами и в механической сутолоке городов? Мы не только располагаем приметами того, что это возможно, но верим даже, что в этом состоит предпосылка всякого действенного вмешательства, и что здесь-то и расположен узловой пункт изменений, о которых не мог и мечтать никакой избавитель.

В тот самый момент, когда человек обнаруживает в себе господина, носителя новой свободы, в каком бы положении это ни происходило, его отношения становятся в корне иными. Если это постичь, то очень многие вещи, которые сегодня еще представляются желанными, окажутся ничтожны. Можно предвидеть, что в чистом мире работы тяготы единичного человека не только не уменьшатся, но даже еще более возрастут, — но в то же время высвободятся совершенно иные силы, чтобы преодолеть их. Новое сознание свободы полагает новые иерархические отношения, и здесь кроется более глубокое счастье, лучше снаряженное для отречения, если о счастье вообще может идти речь.

20

Там, где посреди крайних лишений растет ощущение великих жизненных задач, — а это ощущение, отдельные картины которого мы попытались представить, действительно растет, — должны возникнуть чрезвычайные вещи.

Строгая дисциплинированность поколения, формирующегося в пустыне насквозь рационализированного и морализированного мира, дает повод к сравнению с развитием пруссачества. Следует сказать, что прусское понятие долга по его интеллигибельному характеру вполне может быть помещено в мире работы, однако мера выдвигаемых здесь притязаний значительно больше по своему охвату. Не случайно, что прусскую философию можно обнаружить повсюду, где в мире наблюдается приложение новых усилий.

В прусском понятии долга происходит обуздание стихийных сил, как оно запомнилось в ритме маршей, в смертном приговоре наследникам короны или в великолепных сражениях, которые приходилось выигрывать силами укрощенного дворянства и выдрессированных наемников.

Единственно же возможный наследник пруссачества, рабочий, не исключает стихийное, а заключает его в себе; он прошел школу анархии, прошел через разрушение старых уз, и поэтому ему приходится осуществлять свое притязание на свободу в новом времени, в новом пространстве и через новую аристократию.

Своеобразие и размах этого процесса зависят от отношения рабочего к власти.

ВЛАСТЬ КАК РЕПРЕЗЕНТАЦИЯ ГЕШТАЛЬТА РАБОЧЕГО

21

Доказать общезначимость воли к власти удалось рано — в той работе, которая сумела подвести мины даже под самые глубокие ходы морали старого образца и перехитрить каждую из ее хитростей.

Эта работа двулика, поскольку она, с одной стороны, принадлежит времени, когда открытие всеобщих истин еще считается ценным, в то время как, с другой стороны, превосходя эту точку зрения, она в самой истине видит выражение воли к власти. Здесь происходит решающий взрыв; однако как смогла бы жизнь дольше одного скоротечного мгновения пребыть в этом более крепком и чистом, но в то же время смертельном воздухе пананархического пространства, перед лицом этого моря «бурлящих и хлещущих внутренних сил», если бы она тут же не бросилась в суровейшие воды прибоя как носитель вполне определенной воли к власти, у которой есть собственная форма и собственные цели?

Ничто так не годится для поддержания воинской морали высшего ранга, как великое зрелище находящегося в непрестанном волнении мира. Но тут встает вопрос о легитимации, вопрос об особенном и необходимом, но ни коим образом не волей определяемом отношении к власти, которое можно определить и как некое задание.

Как раз эта легитимация и дает бытию явиться уже не как чисто стихийной, но как исторической власти. Мера легитимации определяет меру господства, которой можно достичь благодаря воли к власти. Господством мы называем состояние, в котором безграничное пространство власти стягивается в точку, откуда оно проявляется как пространство права.

Чистая воля к власти, напротив, легитимирована столь же мало, как и воля к вере, — в двух этих позициях, в которых романтика оказалась сломлена, находит свое выражение не полнота, а ощущение ущербности.

22

Как нет абстрактной свободы, так нет и абстрактной власти. Власть — это знак существования, и сообразно тому нет средств власти самих по себе, но свое значение эти средства обретают благодаря бытию, которое их использует.

В эпоху мнимого господства бюргера либо уже, либо все еще нельзя говорить о власти. Разрушение абсолютного государства при помощи всеобщих принципов видится как грандиозный акт ослабления и обесценивания уже сформировавшегося мира. В измененной же перспективе это сравнивание всяческих границ представляется актом тотальной мобилизации, приготовлением господства новых, иных величин, появление которых не заставит себя ждать.

В истории географических и космографических открытий, в тех изобретениях, тайный смысл которых открывается в неистовой воле к всевластию, всеприсутствию и всезнанию, к дерзкому «Eritis-sicut-Deus»,[5] дух словно опережает самого себя, чтобы накопить материал, ожидающий упорядочения и проникновения власти. Так возникло хаотическое нагромождение фактов, властных средств и возможностей движения, предлежащих в качестве готового инструментария для великолепнейшего господства.

Собственная причина сильно возросших и повсюду распространившихся мировых страданий состоит в том, что такое господство еще не претворено в действительность, и поэтому мы живем в такое время, когда средства более важны, чем человек. Тем не менее все столкновения, всякая борьба, наблюдаемые нами в народах и между народами, подобны постановке задач, от решения которых ожидается установление новой и более решительной власти. Последняя, пока еще не истекшая фаза развития старого мира- состоит в том, что каждая из его сил пытается вооружиться империалистическими притязаниями.

Подобные притязания выдвигаются сегодня не только нациями и культурами, но и духовными, экономическими и техническими образованиями самой разной природы. Здесь вновь можно наблюдать, как эпоха либерализма создавала предпосылки для этих совершенно новых по своему виду усилий. Из формального умения полагать известные ценности в качестве общезначимых извлекли себе выгоду очень разные и отчасти очень чуждые либерализму силы, — здесь образовалась среда, придающая большую действенность языку.

Эту современную методику не следует ни переоценивать, ни недооценивать; ее правильно оценят тогда, когда узрят в ней новую тактику, формы которой получают цель и содержание лишь благодаря власти, которая использует их. Вечно ошибочное упущение состоит в том, что обычно эти формы принимаются всерьез сами по себе. Поэтому выражение «захват власти» принадлежит к фразам, которыми обессилевшая жизнь любит прикрывать свою несостоятельность. Ничто так не подходит для того, чтобы обнажить эту несостоятельность, как та ситуация, которая дает ей в руки средства власти.

Где бы ни заявляло о себе состояние чистого движения, слишком дешевого недовольства, везде всплывает власть как цель всех целей, как панацея политических торговцев опиумом. Однако власть, как и свобода, не есть величина, которую можно захватить где-то в пустом пространстве, величина, в отношение с которой может вступить по своему произволу любое ничто. Скорее она неразрывно связана с прочным и определенным жизненным единством, с не подлежащим сомнению бытием, — и именно выражение такого бытия является властью, и без него демонстрация инсигний лишается своего значения.

В этом смысле субстанциальная власть, присущая настоящему рабочему движению, намного важнее, чем борьба за абстрактную власть, обладание или не обладание которой столь же несущественно, как и обладание или не обладание абстрактной свободой.

То, что рабочий действительно занимает решающую позицию, можно заключить уже из того, что сегодня каждая величина, обладающая волей к власти, пытается установить с ним связь. Так, имеются разного рода рабочие партии, рабочие движения, рабочие правительства. Не раз случалось в наше время переживать «завоевание государства» рабочим. В этом спектакле не много проку, если в результате мы получаем упрочение бюргерского порядка и еще один настой либеральных принципов. Такого рода опыт свидетельствует, во-первых, о том, что то, что сегодня понимают под государственной властью, не имеет сущностного характера, а во-вторых, из него можно заключить, что рабочий еще не постиг себя в своей инаковости.

И все же именно эта инаковость, это своеобразное бытие рабочего, которое мы обозначили как его гештальт, намного более значимо, чем та форма власти, которой вообще нельзя желать. Это бытие есть власть в совершенно ином смысле, это изначальный капитал, вкладываемый и в мир, и в государство, и выковывающий для себя свои собственные организации, свои собственные понятия.

Поэтому в мире работы власть не может быть ни чем иным, кроме как репрезентацией гештальта рабочего. В этом состоит легитимация новой, особенной воли к власти. Эту волю узнают по тому, что она господствует над своими средствами и своим наступательным оружием и находится к ним не в производном, а в субстанциальном отношении. Такое оружие не обязательно должно быть новым; подлинная сила отличается, скорее, тем, что она открывает неведомые резервы в том, что уже давно известно.

Легитимированная гештальтом рабочего власть, поскольку она, к примеру, выступает как язык, должна столкнуться с рабочим как с совершенно иным слоем, чем тот, который можно схватить в категориях XIX века. Она должна столкнуться с человечеством, которое постигает свое притязание на свободу как притязание на работу и уже обладает чутьем для нового языка приказов. Уже одно наличие такой породы людей, одно использование такого языка несет для либерального государства большую угрозу,нежели вся игра социальных механизмов, которой никогда не устранить либерализм уже потому, что она принадлежит к его изобретениям.

Каждая позиция, которой дано действительное отношение к власти, может быть также узнана по тому, что она постигает человека не как цель, а как средство, как носителя власти, а равно и свободы. Человек везде развертывает свою высшую силу, развертывает свое господство там, где он состоит на службе. Тайна подлинного языка приказа в том, что он не дает обещаний, а предъявляет требования. Глубочайшее счастье человека состоит в том, что он приносится в жертву, а высочайшее искусство приказа—в том, чтобы указывать цели, достойные жертвы.

Существование нового человечества — это еще невостребованный капитал. Это человечество есть острейшее оружие нападения, высшее средство власти, находящееся в распоряжении у гештальта рабочего.

Уверенное обращение с этим средством власти, его точное использование есть надежный признак того, что в дело вступило новое искусство управления государством, новая стратегия.

23

Рангом наступательного оружия равным образом обладают и средства разрушения, с помощью которых гештальт рабочего окружает себя зоной уничтожения, не будучи сам подвержен его воздействию.

Сюда относятся системы динамической мысли, направленные против участков ослабевшей веры, где обессилел меч государства и потух костер инквизиции. Каждый подлинный инстинкт узнается по тому, насколько для него ясно, что, в сущности, речь здесь не может идти ни о новых познаниях, ни о новых закономерностях, но все дело в вопросе о новом господстве, которое становится главной ставкой в игре во всех сферах жизни.

Этот вопрос уже разрешен в негативном смысле, а именно в том, что преграды на пути к истинной власти не преодолеть никакой силе, за исключением одной-единственной. Пожалуй, следует различать между зоной, в которой человек является объектом или субъектом разрушения, и другой зоной, в которой он возвышается над разрушением. Тут можно наблюдать, что как раз мнимая общезначимость ситуации дает особо опасные средства власти в руки той силе, которая способна справиться с ними. Эта игра относится к числу тех, в которых будто бы может выиграть каждый участник, на самом же деле — только мечущий банк.

Это следует знать, если мы хотим оценить властный ранг таких конкретных состояний динамической мысли, как техника. Техника тоже есть будто бы общезначимая, нейтральная область, доступ к которой открыт для какой угодно силы. С формальной точки зрения безразлично, приобретает ли частный человек, движимый волей к выгоде, фабрику машин, проводится ли электричество в хижину или дворец, использует ли папская энциклика радио, или какой-либо цветной народ устанавливает механические ткацкие станки и спускает на воду тяжелые крейсеры. Однако то, что скрывается за этими изменениями, темпу которых мы уже устали изумляться, — совсем иные вопросы, нежели вопросы практики или комфорта.

Слова о победоносном шествии техники — пережиток терминологии Просвещения. Их можно проронить, когда видишь трупы, которые это шествие оставляет на своем пути. Нет техники самой по себе, как нет и разума самого по себе; у любой жизни есть техника, соразмерная, врожденная ей. Принятие чуждой техники есть акт подчинения, последствия которого тем более опасны, что первоначально он осуществляется в сфере духа. Здесь потерь будет обязательно больше, чем приобретений. Машинная техника должна быть понята как символ особого гештальта, а именно гештальта рабочего, — пользуясь ее средствами, мы поступаем так же, как если бы перенимали ритуал чуждого культа.

Этим объясняется и то, почему везде, где техника наталкивалась на еще сохранившиеся под бюргерским покровом остатки трех старых, «вечных» сословий, вторжение ее форм встречало особо решительное сопротивление. По-видимому, рыцари, священники и крестьяне ощущали, что здесь предстояло потерять намного больше, чем вообще мог себе представить бюргер, — поэтому заманчиво проследить за их борьбой, которая часто граничит с трагикомедией. Но прихоть того артиллерийского генерала, который пожелал, чтобы над его могилой почетный салют прогремел не из нарезных стволов, а из старых орудий дульного заряжения, была не лишена смысла. Настоящий солдат с большой неохотой прибегает к новым боевым средствам, которые техника предоставляет ему в распоряжение. В современных армиях, вооруженных по последнему слову техники, сражается уже не сословное рыцарство, пользующееся этими техническими средствами, — в этих армиях находит свое выражение в военной сфере гештальт рабочего.

Подобно этому ни один христианский священник не может колебаться в том, чтобы в неугасимой лампаде, заменяемой электрической лампой, видеть не сакральное, а техническое обстоятельство. Но поскольку, как мы видели, чисто технических обстоятельств не бывает, не подлежит сомнению, что здесь заявляют о себе приметы чего-то чуждого. Поэтому там, где сословие священников отождествляет царство техники с царством сатаны, в них говорит еще более глубокий инстинкт, чем там, где они устанавливают микрофон рядом с Телом Христовым.

Таким же образом, везде, где крестьянин пользуется машиной, уже нельзя вести речь о крестьянском сословии. Неповоротливость этого сословия, зачастую оттененная предрассудками и в XIX веке нередко служившая предметом жалоб агрохимиков, механиков и экономистов, происходит не из-за недостатка экономического чутья, а из-за врожденного дальтонизма в отношении совершенно определенного вида экономики. Так получается, что фермы и плантации колониальных областей зачастую обрабатываются машинами, которым еще закрыт доступ на пашню, лежащую рядом с фабрикой, которая производит эти машины. Крестьянин, который начинает работать не с лошадьми, а с лошадиными силами, более не относится ни к какому сословию. Он является рабочим на особых условиях и содействует разрушению сословных порядков точно так же, как и его предки, непосредственно переданные промышленной сфере. Новая постановка вопроса, свою зависимость от которой он сознает, для него не менее, чем для заводского рабочего гласит: либо представлять гештальт рабочего, либо погибнуть.

Мы находим здесь новое подтверждение тому, что под рабочим не следует понимать ни сословие в старом смысле слова, ни класс в смысле революционной диалектики XIX века. Напротив, притязания рабочего выходят за пределы всех сословных притязаний. В частности, мы никогда не получим каких-либо надежных результатов, если станем отождествлять рабочего просто с классом заводских рабочих, т.е. вместо того, чтобы видеть гештальт, удовольствуемся одним из его проявлений, — наш взгляд окажется замутнен и не сможет различить действительные отношения власти. Правда то, что в промышленном рабочем нужно усматривать особо закаленную породу, благодаря которой прежде всего стала отчетливо видна невозможность продолжать жизнь в старых формах. Использовать же его в духе классовой политики старого стиля означает лишь растрачивать себя на достижение частных результатов там, где дело идет о последних решениях.

Эти решения предполагают более холодное и дерзкое отношение к власти, которое прошло и преодолело зеркальные чувства угнетенных и любовь к устаревшим вещам.

24

Круг земной покрыт обломками разбитых картин. Мы принимаем участие в спектакле упадка, который можно сравнить лишь с геологическими катастрофами. Разделять пессимизм подвергшихся разрушению или плоский оптимизм разрушителей означало бы зря терять время. В пространстве, до самых своих пределов очищенном от любого действительного господства, воля к власти разбита на атомы. И все-таки эпоха масс и машин представляет собой гигантскую кузню поднимающейся империи, в аспекте которой любой упадок является желанным, является неким приготовлением.

Мнимая общезначимость всех ситуаций создает обманчивую среду, которая неприметно пригибает к земле побежденных, и там, где они помышляют о выборе или даже о хитрости, делает их объектами еще не персонифицированной воли. Средства власти, которые так легко, слишком легко предоставляются в распоряжение любой силе, с дьявольской неотвратимостью увеличивают тяжесть всякого бремени, и никакого сомнения не остается по крайней мере в общезначимости страдания.

Однако далеко не всем доступно то место, где не хватаются за нож и где возможно овладение этими средствами. Это овладение весьма отлично от простого использования. Оно есть признак господства, легитимированной воли к власти. Осуществление этого господства чрезвычайно важно для всего мира, хотя °но может произойти лишь в отдельной его точке. Лишь исходя из такой точки могут быть решены те второстепенные вопросы, которые кажутся современному человеку наиважнейшими именно потому, что нехватка господства проявляется в них в сопровождении симптомов страдания. Сюда относятся урегулирование мировых экономических и технических Функций, производство и распределение благ, ограничение и разделение национальных задач. Разумеется, новый мировой порядок как следствие мирового господства не является подарком неба или порождением утопического разума, но создается в рабочем ритме череды мировых и гражданских войн. Небывалый рост вооружения, наблюдаемый во всех пространствах и во всех областях жизни, свидетельствует о намерении человека выполнить эту работу. Именно это наполняет надеждой всякого, кто в глубине души любит человека.

Симптоматично, что сегодня в борьбе за власть внутри государств прибегают к революционным знаменам, а при столкновении государств между собой — к знаменам мировой революции, и при этом связывают себя с рабочим. Нужно выяснить, какое из многообразных проявлений воли к власти, чувствующих свое призвание к ней, обладает легитимностью. Доказательство этой легитимации состоит в овладении вещами, вышедшими из повиновения, — в обуздании абсолютного движения, которое по силам лишь новому человечеству.

Мы верим, что такое человечество уже народилось.

ОТНОШЕНИЕ ГЕШТАЛЬТА К МНОГООБРАЗНОМУ

25

В ходе предшествующего изложения мы ставили своей задачей дать представление о том способе, каким гештальт начинает поступать в человеческом составе. Следует сказать еще несколько слов о том смысле, в котором становится понятна необходимость этой задачи и пределами которого она должна быть ограничена.

Прежде всего, этот смысл нельзя видеть в преследовании особого интереса. Дело, стало быть, не в том, чтобы дополнять число многообразных представительств, которые уже нашел или еще найдет для себя рабочий, еще одним, которое по обыкновению притязало бы на особую истину и решимость, для того чтобы привлечь к себе часть повсюду свободных сегодня сил веры и воли.

Нужно, скорее, знать, что такой гештальт стоит вне диалектики, хотя питает диалектику и придает ей содержание из своей субстанции. Он есть бытие в наиболее значительном смысле, и в случае единичного человека это выражается в том, что он или является рабочим, или не является им, — напротив, полностью безразлично голое притязание на то, чтобы быть рабочим. Это вопрос легитимации, которая ускользает как от воли, так и от познания, не говоря уже о социальных или экономических показателях.

Однако подобно тому как не может идти речь о том, чтобы представлять себе какую-нибудь партию в качестве решающей инстанции, так и под словом «рабочий» нельзя понимать описание некоего целого,некой общности, народного благосостояния, идеи, некой органичности, или каких бы то ни было других величин, с помощью которых дух — особенно в Германии — привык праздновать над действительностью свой квиетистский триумф. Это словарь стекольщиков, и, на худой конец, с ним можно смириться, когда все остается в порядке.

Однако новый образ мира намечается не в размывании противоположностей, а в том, что они становятся более непримиримыми и что каждая, даже самая отдаленная область приобретает политический характер. Скрытый за обилием конфликтов контур становящегося гештальта угадывается не по тому, что партнеры объединяются, а по тому, что очень сходными становятся их цели, так что все однозначнее выделяется лишь одно направление, которое вообще может принимать воля.

Для всякого, кто не намерен довольствоваться одним лишь созерцанием, это означает не упразднение, а обострение конфликта. Пространство для самоутверждения становится более тесным. Отсюда превосходство над партиями достигается не за счет отхода от них, а за счет их использования. Действительная сила использует свое преобладание не для того, чтобы обойти противоположности, а для того, чтобы пройти через них. Она узнается не по тому, что с чувством собственного превосходства греется в лучах солнца, озирая с наблюдательной вышки некое иллюзорное целое, но по тому, что пытается отыскать целое в борьбе и вновь возвышается над партийным делением, в котором распыляется и гибнет любая более ограниченная способность. В преобладании, в избытке выдает себя связь с гештальтом, — связь, которая во временном измерении воспринимается как отношение к будущему.

Это преобладание и есть то, что в зоне борьбы проявляется как внутренняя достоверность, а после прохождения через нее — как господство. Здесь же, в государствах и империях, коренится та справедливость, действовать по которой могут лишь силы, которые больше, чем партия, больше, чем нация, больше, чем какие-либо разрозненные и ограниченные величины, — а именно силы, которым было дано задание.

Поэтому нужно разобраться в том, откуда мы получаем это задание.

26

Во-вторых, в отношении гештальта необходимо освободиться от идеи развития, которая, не менее чем психологический и моральный способы взгляда на вещи, всецело владеет нашей эпохой.

Гештальт есть, и никакое развитие не увеличивает его и не уменьшает. История развития есть потому не история гештальта, а в крайнем случае динамический комментарий к нему. Развитию ведомы начало и конец, рождение и смерть, — гештальт же свободен от них. Подобно тому как гештальт человека существовал до его рождения и пребудет после его смерти, исторический гештальт, в сущности, не зависит от времени и обстоятельств, которые будто бы создают его. Находящиеся в его распоряжении средства выше по рангу, а их плодотворность непосредственна. История не порождает гештальты, она изменяется вместе с гештальтом. Она есть традиция, облекающая самое себя победоносной властью. Как римские фамилии возводили свое происхождение к полубогам, так и гештальт рабочего будет стоять в начале новой истории.

Констатировать это необходимо постольку, поскольку сегодня всякое истолкование нашей эпохи проникнуто оптимистическими или пессимистическими настроениями, в зависимости от того, считают ли то или иное развитие завершенным или еще находящимся в самом разгаре.

В противоположность этим взглядам мы назвали героическим реализмом позицию новой породы, которой известна "как наступательная работа, так и защита безнадежных постов, в то время как улучшение или ухудшение породы является для нее второстепенным. Есть вещи важнее и ближе, чем начало и конец, жизнь и смерть. Бросая все силы в бой, всегда можно достичь высшей цели; примером служат погибшие в мировой войне, чье значение ни на малую долю не уменьшается оттого, что пали они именно в это, а не в какое-либо иное время. Они погибали ради будущего в той же мере, что и ради духа традиции. В момент превращения, ведущего через смерть, это различие исчезает в сплаве, имеющем более высокое значение.

В этом духе и нужно воспитывать юношество. Набросок контуров гештальта ничего обещать не может; самое большее, он может символизировать то обстоятельство, что сегодня жизнь, как и прежде, обладает высоким рангом и что тому, кто умеет жить, жить, по-видимому, стоит.

Конечно, это предполагает своеобразное, не унаследованное и не приобретенное, сознание иерархических отличий, которым вполне может располагать как раз очень простая жизнь и в котором нужно видеть примету новой аристократии.

27

В-третьих, с предыдущим связано то обстоятельство, что вопрос о ценности не является решающим. Подобно тому как гештальт нужно искать по ту сторону воли и вне идеи развития, он обретается и по ту сторону ценностей: он не имеет качества.

Сравнительная морфология, как ее ныне практикуют, не позволяет поэтому сделать сколь-нибудь значимый прогноз. Скорее, она остается музейным делом, занятием для коллекционеров, романтиков и любителей высокого стиля. Многообразие минувших времен и отдаленных пространств надвигается подобно многокрасочным и обольстительным звукам оркестра, который ослабевшая жизнь способна привлечь разве лишь для инструментовки этой своей слабости. Но недостаточность не становится более достаточной оттого, что, позаимствовав где-то львиную шкуру, критикует самое себя. Эта позиция подобна позиции того состарившегося вместе с линейной тактикой генерала, который не хочет признать свое поражение потому, что оно было достигнуто против правил искусства.

Однако в этом смысле у искусства нет никаких правил. Новая эпоха решает, что нужно считать искусством и его критерием. Две эпохи различаются между собой не более высокой или более низкой Ценностью, а только своей инаковостью. Поэтому затрагивать здесь вопрос о ценности означает вводить правила игры, которые были бы неуместны. Что в ту или иную эпоху умели, скажем, писать картины, может считаться критерием только там, где это умение остается еще предметом тщеславия для уже недостающих способностей: там живут, пользуясь уже оплаченным кредитом. Важнее отыскать места, в которых кредит нам предоставляет наше время.

Мы живем в таком состоянии, когда очень трудно сказать, что вообще достойно уважения, если, конечно, не ограничиваться пустыми фразами, — в таком состоянии, когда нужно сперва научиться видеть. Происходит это оттого, что одна иерархия сменяет другую не непосредственно, но что, напротив, марш ведет через такие участки, где ценности скрывает полумрак и где руины кажутся более важными, нежели недолговечное прибежище, которое мы покидаем каждое утро.

Здесь нужно пройти ту точку, с которой ничто кажется более желанным, чем любая вещь, в коей осталась еще хоть какая-то возможность усомниться. Здесь мы столкнемся с обществом примитивных душ, с той первобытной расой, которая еще не выступала субъектом какой-либо исторической задачи и потому открыта для постановки новых задач.

Лишь отсюда обнаруживается новая и более значимая система отсчета. Здесь нет такой валюты, которую принимали бы на веру и честное слово. Старые монеты либо выбрасывают, либо ставят на них новый оттиск, — причем не обязательно знать, имеет или не имеет металл, из которого они чеканятся, абсолютную ценность. Ценности полагаются в связи с бескачественным, но творческим гештальтом. Поэтому они относительны, хотя и в духе воинственной односторонности, оспаривающей всякое стороннее возражение. Поэтому не только возможно, но даже вполне вероятно, что наши обстоятельства уже представлялись в видениях раннехристианским монахам и встраивались ими в ценностный порядок, скажем, как пришествие антихриста. Подобное суждение может иметь вес в той же мере, в какой оно в измененной перспективе может рассматриваться как необязательное или как материя самооценки. Тайна, которая скрывается за этим противоречием, не имеет отношения к нашей теме: она относится не к вопросам высшего военного искусства, а к вопросам теологии.

Эти ограничения позволяют понять, что гештальт нельзя описать в привычном нам смысле. Наш глаз расположен по эту сторону призмы, разделяющей цветовой луч на множество радужных оттенков. Мы видим металлические опилки, но не видим магнитного поля, действительность которого задает их расположение. Так с появлением новых людей изменяется и вся сцена, словно какой-то волшебный режиссер приводит ее в движение. Вечный спор начинает вращаться вокруг иных вопросов, и иные вещи становятся желанными. Все издавна уже было тут, и все решительным образом ново. Диву даешься, когда догадываешься, насколько человек глубже, чем его проявление, которое предстает перед нами, — насколько он тоньше своих замыслов, которые стремится преследовать, насколько значительнее самых дерзких систем, с помощью которых способен свидетельствовать в свою пользу.

Если при описании некоторых показавшихся нам важными перемен в человеческом составе нам удалось везде, где идет речь о гештальте, приоткрыть окно и оставить свободное место, которое может быть лишь обрамлено средствами языка и которое читатель должен заполнить с помощью деятельности иной, чем чтение, то эту предварительную часть нашей задачи мы будем считать выполненной.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

О РАБОТЕ КАК СПОСОБЕ ЖИЗНИ

28

Процесс, в ходе которого новый гештальт, гештальт рабочего, воплощается в особом человечестве, в связи с освоением мира выступает как появление нового принципа, имя которому — работа. Этим принципом определяются единственно возможные в наше время формы полемики; он подводит основу, на которой только и может произойти осмысленная встреча, если таковая вообще имеется в виду. Здесь располагается арсенал средств и методов, по уверенному обращению с которыми можно распознать представителей становящейся власти.

Всякого, кто вообще готов допустить, что с миром происходит решающая перемена, заключающая в себе собственный смысл и собственную закономерность, изучение этого меняющегося способа жизни убеждает в том, что рабочего следует понимать как субъект такого изменения. Если плодотворный анализ, стремящийся в деталях прийти к непротиворечивым результатам, должен рассматривать рабочего как представителя нового человечества совершенно независимо от какой бы то ни было оценки, то и сама работа Должна предстать для него в первую очередь как Новый способ жизни, объектом которого является земной круг и который лишь в соприкосновении с многообразием этого круга обретает ценность и отличительные особенности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад