Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искатель. 1985. Выпуск №6 - Александр Тесленко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Есть, товарищ генерал!

— Ну, будь.

Какой бы долгой и трудной ни была дорога, как бы утомительна ни случалась охота, всегда Кильтырой замечал красоту тайги. Нет, жил ею — буйной и веселой летом, угрюмой и покойной зимой.

Речка струится, звеня колокольцами в каменистой россыпи переката…

Солнце встающее располосовало чащобу туманными прорубами…

Наст, розовея, скрипит под лыжами, будя тишину…

Замер на сопке сокжой, нацепив на рога полную луну…

Посыпались сверху комочки снега и шелуха — белка от гайна пошла верхами…

Трава стелется, отяжелев от росы, вздрагивает, роняя капли искрящейся влаги…

Скала выпятила грудь, заставила изогнуться ручей…

Профыркало крыльями стремительное птичье семейство…

Ночной костер высветил, оживив, черную стену леса…

Все чувства открыты природе, все впитывали, молодили несознаваемой радостью. Но нынче он не видел ничего и не чувствовал ничего, кроме одной страсти, которая жгла и терзала его: убить!

Всего час назад Пулька сидела перед нарами и выла, не навзвой, а по-щенячьи — плаксиво и жалобно. Кильтырой сел, обхватив шумящую голову руками. Поежился: дом выстудился, дверь плохо закрыта. Надо же… Сон был… Фу, какой дурной сон, господи… И тут Кильтырой вспомнил все, и ему показалось, что он только что слышал и выстрелы, и пропадающий визг Кайрана. Он встал и, едва удерживая равновесие, пошатываясь, растопырив руки, вышел на воздух.

Набирал силу рассвет. Выходит, сутки провалялся…

Из-за угла показалась голова тофаларца. Он подбежал к хозяину, обрадованно закивал. Копыта, камусы, бока его были покрыты смерзшейся розоватой коркой. В загоне лежали застывшие, пристреленные олени… Учуг озирался чумовато и потягивал ноздрями. С высоты скалы отчетливо виден был свежий след на льду Мульмуги.

Вот и все! «Слажу, однако», — вспомнил Кильтырой обещанное Паршину. Вот те и сладил… Ушли, как будто и не были. Ушли теплые и сытые. И как уйдут за три-то дня, что проторчит он в зимовье… След не давал Кильтырою покоя, притягивал зрение. И уже волновала его какая-то неясная мысль. Он силился уловить ее как что-то такое, что иногда шевелится в мозгу, но никак не вспоминается.

Вернувшись в дом, он торопливо, что было совсем ему несвойственно, срываясь со ступенек, полез на чердак, служивший лабазом. Лицо и руки облепила мертвая паутина, законопаченные щели не пропускали ни лучика, но он хорошо знал, где схоронил долго послуживший бердан и патроны, авось, случись что, еще послужат. Вот и пришел черед… Раскидал тряпье, нащупал тяжелый сверток. Здесь… Как положил. В куске оленьей шкуры. Кильтырой развернул, достал скользкое от смазки ружье.

«По следу идти — никак не достать. Не успеть. Надо сразу взять вправо от берега. Пускай тропа ломаная — вверх-вниз, со скальными россыпями, с низовыми марями, зато близко, вперерез. Нонешним утром еще оне должны были выйти к Мачехину порогу и тоже взять вправо, ить он сам им тропу выложил. Лишь бы свернули… Да как не свернуть! Тайга тамошняя глуше, а тропа есть удобная, вдогон дню ведет, куда и мыслили Уйти сподручней всего. Должны свернуть. А там и скрестятся наши пути».

Пулька, такая жадная до зверя, шла наскоком, вороша снег, не обращая внимания на запахи и не засматриваясь на следы. Ни одной белки не облаяла, ни по одному собольему тропнику не взыграла. Вся в броске. Крутой бублик ее хвоста пружинил долгое время впереди, словно понимала собака, куда вести и зачем, пока не вымоталась и не отстала, — сколько верст-то отмахали.

Тофаларец споткнулся на присыпанной ямке, и Кильтырой перелетел через его рога.

Учуг лежал, кусая снег, бока его судорожно вздымались и опадали. «Никак ногу сломал?» — мелькнуло у старика. Нет, слава богу, ноги целы, запалился олешка. Что ж, можно и передохнуть Кильтырой посмотрел на солнце, подплывшее к горизонту. Вышли они, когда оно лишь начинало взбираться на верхушку небосвода. Все это время он не давал оленю роздыху, лишь иногда позволяя тому переходить на шаг. Пулька тоже выбилась из сил — только нагнала их и залегла рядом, подрагивая и повизгивая от усталости.

— Бедные, бедные, — поглаживал животных Кильтырой.

Он не узнавал собственного голоса. Левое ухо по-прежнему ничего не слышало. Язык, большой и саднящий, еле ворочался в почти не раскрывающемся рту. Безудержно захотелось есть и спать. Больше даже спать. Кильтырой нарубил соснового сушняка, забросал кучей веток крупные сучья, запалил костер. На всякий случай порылся в котомке и карманах, но ничего из еды, конечно, не нашел. Одни патроны.

Тофаларец перевернулся на поджатые ноги и, когда Кильтырой вскрыл ему ножом вену под лопаткой, только дернулся кожей. Несколько судорожных глотков насытили Кильтыроя. Он успел еще замазать ранку оттаявшей у костра грязью и мгновенно заснул, привалившись к теплой шерсти оленя.

Спал он часа два, не больше. Сплющенное, разорванное солнце скрывалось, прощаясь с землей последними красками заката. Выпирали колючие звезды. Яснела на глазах луна, наполняя обливным светом тайгу.

И снова рысил, где удавалось, тофаларец, и Пулька упорно рвалась вперед, взвизгивая, когда колола израненные настом лапы; и снова Кильтырой смотрел, не мигая, перед собой, буравил взглядом тайгу, а виделись ему ненавистные лица в прыгающем прицеле бердана.

Кильтырой поправил шарф на груди. Мороз усиливался. Луна принарядилась большим голубым венцом.

Шурх-шурх-шурх-шурх… — разбрызгивает олень сверкающий снег.

— Ходи, ходи, — подсказывает ему Кильтырой. — Поспешай, дружок. Я те ягелю потом сам с-под насту надергаю, вкусного, сочного, я те глазки чаем вымою, и копытца залечу, и шерстку расчешу железным гребнем, и на всю зиму волю и роздых дам. Поспешай, дружок, поспешай. Достать их нам надо. Это ить надо ж звери! А еще русскими называются. Какие ж оне русские? Русские, однако, нам, эвенкам, свет подарили, електричество, дома теплые, доктора да лекарства Дети все выкормлены, выучены… Помирать не хочется. А то ить раньше как? Старик ежели — так и помереть торопится. А я вот не тороплюсь. Жизть-то какая: спутники летают, внуки здоровы, тайга наша. Наша… Ну что ж… Чай, ненадолго уж. К утру все ж нагоню. Поспешай, дружок, поспешай… Бердан промашки не даст. Бой верный. Патроны сухие. Ить бешеных зверей даже изводить велят. А оне и есть бешеные. Скоко, однако, людям худа навели и навести норовят. Бешеные и есть. Убить надо. Спасибо скажут старику…

Кильтырой затормозил учуга, слез, поприседал. Посмотрел на луну, на сдвинувшиеся по кругу созвездия. Подождал отставшую Пульку и, когда выровнялось дыхание животных, тронулся дальше, взяв гористее.

Они не преодолели и версты, как Кильтырой вновь, второй раз за эту зиму, ощутил толчок смутной тревоги. Остановился. Огляделся, вслушался, сдернув шапку, понюхал воздух. Те же тишина, переплет черностволья и белый, в синеву, чистый искрящийся наст, не тронутый ни зверем, ни птицей, ни ветром. Пульпа тоже вслед за хозяином, но более выдержанно нюхала воздух, выхватывая запахи дергающейся пуговкой носа. Но и она ничего не вынюхала и солидарно крутнула хвостом. Поблазнилось?.. Нет, чутье подводило его редко. Так что же ждало на этот раз? Кильтырой взял ружье под мышку и легко тронул повод. Тофаларец, удивленный спокойным посылом, повернул голову.

— Ходи! Тихо ходи! — подтвердил хозяин.

Кильтырой ехал, свернув шапку так, чтобы уши оставались свободными, и, хотя пощипывал мороз, он терпел, продолжая вслушиваться в тайгу. Один раз ему показалось, что он уловил далекий звук, воспринимаемый отсюда как шорох или шипение. Но то могла быть и лавина, сошедшая в далеком ущелье, и вода, забившая под напором через проломленный ею лед на быстринном кривуне, и что-нибудь еще. Почему же так забеспокоилось сердце?

Луна высветила впереди, левее, след тяжелых нарт. Они! Завертелась, завизжала Пулька. И учуг прибавил ход.

Нет, дружки, мы не станем-ка торопиться. Станем-ка медленно нагонять. А заметим издаля костер, привяжем вас, чтоб, не волновать ни упряжных, ни Кайрана, и пойдем крадучись. А потом поползем. Ближе, ближе. С взведенным уже курком…

Ждал, конечно, Кильтырой этого часа, когда выйдет он на желанный след. Так вот потому и сердце затосковало — раньше глаз увидало… И все же что-то не то. Оно ведь затосковало, встревожилось, а не зарадовалось… Но что это там, впереди? Чьи это другие следы захлестнули, смяли тропу и пошли по ней, и справа, и слева, широкой, чем-то знакомой бороздой?

Волки!

Их, значит, ход и слышал он давеча.

Кильтырой со стоном заскрипел зубами. Его опередили! Та самая стая, с которой раз уже его разминула судьба. Она ведь тоже ждала своей ночи и своего следа. И дождалась! И пошла вдогон. На махах.

Что же делать?..

Что делать?!.

Что?!!

Впрочем, Кильтырой не искал ответа на этот вопрос. Он уже сворачивал с тропы влево и гнал учуга наперерез, съедая расстояние. Добыча была его, и он никому не собирался ее уступать. Даже волчьей стае.

А там будь что будет…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вновь остановиться Кильтыроя заставили звуки отдаленной стрельбы. И понял он, что серые оказались удачливее в погоне.

Стрельба продолжалась еще какое-то время и смолкла, растаяв слабым эхом. Вот и гадай, что там произошло: патроны ли кончились, стрелять ли не в кого или некому?.. Надо убедиться своими глазами. Ориентир получился хорошим. Кильтырою достаточно было услышать один-единственный выстрел, он и то сумел бы определить направление с точностью до сотни метров. И Кильтырой тронул тофаларца, пальцем наказав Пульке держаться рядом и не шуметь.

Тайга поднималась в гору. Наконец Кильтырой решил, что пора и поосторожничать на всякий случай, соскочил с седла, привязал учуга и Пульку к коряжистой сосне и дальше пошел уже один, держа наготове ружье. Вскоре стал заметен пробивающийся меж стволов свет, какой бывает от костра. Кильтырой замедлил шаги, весь превратившийся в зрение и слух. Пробирался от ствола к стволу пригнувшись, почти на корточках, как в ритуальном танце, останавливаясь и замирая.

То, что открылось Кильтырою, заставило его поежиться.

Луна и еще не угасший костер освещали разодранные, бесформенные части, рогатые и клыкатые головы, куски тел, клоки шкур и шерсти. То же и по краям, и за пределами поляны… А вот и нарты с разбросанной вокруг поклажей, и черная собачья голова с остатком шкуры, повисшая на веревке. Кайран… В некоторых местах кровяные следы пятнали исчезающие в мутной глубине тайги снежные тропы. То были следы ушедшей стаи, уносившей горячее мясо добычи про запас и уводившей способных двигаться подранков.

Кильтырой не таился. Изучивший повадки волков, он знал, что они уже не вернутся сюда, к мертвечине. Им подавай свежатинку. Остерегаться было некого — ни тех, что ушли, ни тем более тех, что остались здесь… Но где же Семерка и Слоник? Где? Укрыться от стаи они никак не могли, убежать тоже Это ясней ясного…

У одинокой сосны с ободранной корой, на самом краю обрыва, он увидел наконец одного из людей, вернее, то, что раньше называлось человеком. По русым лишь волосам да по огромному росту понял он, что перед ним Слоник.

Семерки же не было нигде.

«Быть того не может, — подумал Кильтырой, — чтобы ничего не осталось от человека. Обязательно хоть что-то, но должно остаться». Но сколько ни искал, ничего не нашлось. Лишь карабины с окровавленными прикладами и обе ушанки говорили о том, что и тот находился в лагере, когда налетела стая. Оставалось, правда, необследованным дно обрыва. Но не кончилась еще ночь, и там, внизу, было слишком темно, чтобы хоть что-то разобрать, хотя старик до боли напрягал зрение, опасно свесившись с карниза кручи.

С рассветом догадка Кильтыроя подтвердилась. У самого подножия обрывистой сопки, среди камней, он рассмотрел два полуприсыпанных снегом тела — человека и волка, лежавших чуть ли не в обнимку. «Однако, разбились — высоко», — прикинул Кильтырой. И все же спустился, чтобы узнать наверняка.

Волк был мертв — Кильтырой понял сразу по оскалу звериной пасти. Ну а человек?

То, как он лежал, запрокинув окровавленную голову с примерзшими к камням волосами, означало, что и для него падение с сопки стало роковым. Вот только… Снег, покрывавший лицо человека, притаян на губах. Кильтырой вытащил из унтов нож и приложил его плашмя к этим губам. Сталь слегка затуманилась.

Сколько Кильтырой простоял над изуродованным телом, он не смог бы сказать. Самому ему показалось, что долго. Вернее, дольше, чем нужно простоять над человеком, которому требуется немедленная помощь. «Помощь… Кому помощь? Какая помощь!..» Мысли путались… «Как же так? Как же он не разбился, однако? Как не замерз вовсе?» И тут пришла догадка. Собственно, догадка эта могла быть единственным объяснением того, почему человек, сорвавшийся с такой крутизны, остался жив: волк в прыжке достал Семерку, получил финку в горло — вот она торчит, — и они, сцепившись, рухнули вниз. Зверь упал первым. И смягчил падение человека.

Ну и что же теперь?.. Пусть не Кильтырой, пусть злые или добрые духи послали возмездие. Но ведь оно настигло. Значит, можно дать сердцу успокой… Да, но Семерка, однако, еще жив!.. Хотя какой там жив. Не жилец уж, однако. А ежели жилец?.. Сердце-то тукает… Покамест тукает… Однако, если уйду, кто осудит? Некому и осудить-то… Как некому?.. А самому-то?.. Но ведь зверь же. Истинно зверь!..

Все эти не додуманные до конца, горячечные мысли вихрем проносились в мозгу Кильтыроя. А сам он тем временем, обдыхивая, отдирал от камней короткие волосы Короля, стягивал с себя парку и подкладывал раненому под голову, растирал его лицо и руки сначала снегом, потом шарфиком, укрывал их своей шапкой и рукавицами, которые пришлось отрезать у рукавов. Со стороны могло показаться, что человек этот сошел с ума: ну кто же еще станет раздеваться в такой мороз! Но вот уже один за другим запылали костры вкруг лежавшего; Кильтырой вскарабкался на вершину, напялил на себя одну из ушанок, оказавшуюся ему великоватой; нашел в развороченной поклаже нарт старую свою парку и, на ходу влезая в нее, побежал, загребая снег и хромотно пританцовывая, к тому месту, где оставил оленя с собакой

Тяжело, с частыми остановками, тащил тофаларец нарты. Кильтырой не погонял его, не направлял — тот сам шел по собственным следам в полную силу, какая еще оставалась. Порою, когда упряжка замирала, Пулька осторожно подходила к нартам и обнюхивала лежавший на них странный куль. От него исходил чем-то знакомый и в то же время отпугивающий запах Пахло человеком и зверем. Жизнью и смертью… Да, это был страшный груз — тело человека, завернутое в сырую, но еще теплую волчью шкуру и в овчинный тулуп.

Шкуру Кильтырой, сдернув со зверя, распялил на кольях над костром продымиться и пропотеть. Это было еще просто. Сложнее оказалось добраться до тела Семерикова и осмотреть его. Пришлось сгрести угли костров в одно место, перетащить туда же нарты, сложить над ними некоторое подобие шалаша, на который пошли и лапник, и ветки, и всякое тряпье, и даже уворованные медвежьи и собольи шкуры В такой вот нелепой хижине было мало света, зато много тепла. Чтобы растопить воды, Кильтырой взобрался снова на вершину сопки и разыскал котелок — свой-то не взял из зимовья, «пил» в дороге, жуя снег.

Надрываясь, он взвалил на нарты бесчувственное тело Семерикова, передохнул. И, стряхивая дымные слезы, осторожно, но поспешая, стал его раздевать. Левый валенок пришлось, а вернее, едва удалось взрезать ножом вместе с носком и кальсонами — он никак не снимался, набухший и загустевший от крови

— Авай! — выдохнул Кильтырой имя эвенкийского черта.

На теле раздетого им человека не было живого места. Охотник даже схватился за голову:

— Авай! Авай!..

Обмыв наскоро раны Семерки, присыпав их теплой золой и табаком и кое-как перевязав лоскутками рубашки, Кильтырой принялся вправлять тому вывернутую в плече левую руку. Семериков застонал. Старик вздрогнул от неожиданности. Никак не думалось, что раздастся этот стон. Но отвлекся он лишь на мгновение. Надо было заниматься правой ногой раненого. Острый обломок его изогнутой голени торчал из рваного мяса, ужасая мерцающей, противоестественной белизной. Кильтырой вырезал лубок из лиственной коры, лег на Семерку лицом к ногам, потянул за ступню и пятку и наложил, придавив собой, шину. Ждал вскрика, стона. Но раненый молчал. «Жив ли?»

Перевязав ногу, Кильтырой слез с Семерикова и припал ухом к его груди Сердце неровно билось

Кильтырой плелся за нартами, держась за воткнутую в них пальму, и боялся лишь того, что уснет на ходу и свалится. И потянет олень поклажу без хозяина куда глаза глядят, и сгинет сам, и тайну схоронит… Порою старик не чувствовал ни ног своих, ни рук, ни боли в голове И тело его теряло тяжесть и ощущения, невесомо парило над тайгой, свободно и легко, но в то же время как-то горестно и грустно. Не так ли с телом душа расстается?

Из оцепенения его выводил собачий лай Это Пулька, замечая, что хозяин шатается и готов упасть, наскакивала на учуга, заставляла того останавливаться, и они отдыхали все вместе, лежа в снегу с закрытыми глазами Но стоило Кильтырою с кряхтением начать подниматься, как олень тут же трогал с места.

Так повторялось много раз.

Иногда на остановках охотник подходил к раненому, откидывал тряпицу, прикрывавшую тому голову, и смотрел на его лицо до тех пор, пока не убеждался, что это лицо живого. И когда он всматривался в это лицо, с которого так и не сошла гримаса застывшего ужаса, боли и отчаяния, то ловил себя на том, что не испытывал ни ненависти, ни отвращения, ни сострадания, будто все происшедшее и происходившее не имеет никакого отношения к Кильтырою и ему не было и нет до этого дела. Так бывает, когда видишь мерцание зарницы — образ очень далекой и совсем чужой грозы.

Однако, когда к утру наконец упряжка вышла к зимовью, Кильтырой прежде всего занялся Семериковым отвязал его от нарт, освободил от тяжелых одежд и, напрягшись, чуть ли не теряя сознание, втащил в избушку. На это он, казалось, истратил последние свои силы. Почти трое суток у него во рту не было ни крошки. Но, посидев с минуту рядом с раненым на полу, он, к своему собственному удивлению, смог подняться, уложить его на нары и даже растопить печь

И только после этого уснул.

Если бы какой человек набрел в этот ранний час на снегом занесенное до оконца зимовье на высоком берегу таежной реки Мульмуги, то такой человек ужаснулся бы от увиденного — от вмерзших в образовавшийся после кровавой оттепели наст оленьих трупов, от двух лежащих в избушке людей: одного — с распухшим, заплывшим сплошным синяком лицом, на голом, грязном полу, а другого — в кровавых повязках на медвежьей шкуре; даже от большой с побуревшей, свалявшейся белой шерстью собаки, которая до успела перед тем, как ее свалил сон, зализать свои израненные лапы.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«Здравствуй, Коля

Долго тебе не писала. По правде говоря, не знала, как все тебе сказать. Собиралась с духом, откладывала. Как подумаю, что надо писать, так сердце стынет. Врать тебе, ты же знаешь, я не хочу, да и не умею. А правда моя ох как горька. Вот и тянула

Сколько слез я пролила, всю душу выплакала. Вот и сейчас боюсь, что залью бумагу, обкапаю. Но я решила больше не плакать по тебе, а то с ума сойду. А мне ведь надо Светочку растить. Светочка ведь только недавно перестала спрашивать о тебе, а так все эти два года мучила меня. «Где папка? Где папка?» Сказать ей все, как есть, у меня язык не повернулся. Да и не поняла бы она. Добрые люди советуют: да скажи ей, что умер, она постепенно и свыкнется А я не могу. Не умер же ты, хотя — словно умер. Ведь пятнадцать лет, Коля, сроку-то тебе. Прокурор мне так сказал в последний раз, что с такими статьями, как у тебя, раньше срока не выходят, отсидка полная, амнистии не подлежит. Исключения бывают, но очень редко. Нужно быть в заключении примерным и дисциплинированным и работать ударно. Когда я в последний раз добивалась разрешения съездить к тебе на свидание, мне опять отказали Вот я тебе даже эти строчки списывало, как есть: «Поведение осужденного Н. А. Семерикова не заслуживает никакого поощрения». Что уж ты там, в колонии, вытворяешь, я не знаю, могу только догадываться, что злишься на весь свет, а может, и на себя, вот и ведешь себя плохо нарочно. Я же знаю, в такие моменты к тебе не подступишься ни злом, ни добром. Вот и получается, что сидеть тебе все 15 лет, если еще не накинут за характер твой жуткий

Погубил ты себя, Николай. И меня погубил. Счастье мое украл.

И вот что решила я, Коленька Писать я тебе больше не стану. Ни к чему это. Жалко мне тебя, и любовь еще не перегорела, но то, что ты сделал и за что осужден, дает мне право жить так, как надо, для того, чтобы моя жизнь на жизнь была похожа. Ждать тебя тринадцать лет я не буду — это же целый век бабий. Выращу Светочку сама. Может, скоро выйду замуж Да! За мной ухаживает один добрый человек. Ты не подумай, я его еще не люблю, но он так хорошо относится ко мне и к Светочке, что я серьезно подумываю о том, чтобы выйти за него замуж. О тебе я ему ничего подробного не рассказывала, хотя он и знает, кто ты и что с тобой. Да он и не спрашивает. Да, забыла сказать, я все-таки ушла с фабрики, а то невмоготу мне стало от людской жалости. Где теперь работаю — не скажу, ты уж не обижайся. Ни к чему теперь тебе это знать. Ну а уж если выйду замуж, то мы уедем из Тихорецка куда-нибудь в другое место и начнем со Светочкой все сначала. Свет велик Все-таки хочется хоть немножко побыть счастливой. Я уж не говорю о том, что ты просто жестоко меня обманул. А я — то, дура, ни о чем не догадывалась сперва. Все это время даже. Вернее, что-то, я теперь припоминаю, тревожило меня Какие-то твои секреты, отмалчивания, исчезновения. Ты говорил, чтобы я была спокойна, что все делаешь для нас, для семьи, для нашего счастья. Но, оказалось, какой ценой. И, вспомни, выпившим ты был совсем чужим и страшным. И бил-то меня за что? Меня! А я все терпела. Любила, дура… А ты прикидывался любящим, а любил только себя и свои страшные делишки. Признаю: ты здорово умел притворяться. Ты казался мне добрым, даже когда пьяным бил меня, а я — то, дура, думала — любит, мол, мучает тебя что-то еще. Я, как ты, надеюсь, веришь, простила тебя, твои прежние судимости и даже ни единым попреком не вспомнила о них, только сказала один раз, что если с этим покончено, то я буду с тобой. А ты врал. Зачем? Значит, тебе нужно было это, а не нормальная человеческая жизнь.

Вот так. Всю эту правду я выстрадала, и ты, если ты считаешь себя не сумасшедшим, должен согласиться, что я права. А потому забудь о том, что мы существуем на свете. Не пиши нам больше, не кайся и не высылай денег — я их все равно буду отправлять обратно. Во-первых, деньги нам не нужны, я зарабатываю на двоих нас достаточно, а во-вторых, я не хочу, чтобы моя дочь, когда вырастет, стыдила меня тем, что я пользовалась подачками бандита.

Вот я и сказала тебе наконец все, что давно хотела и должна была сказать. Не знаю, как хватило сил. Но теперь, может быть, мне станет немного легче. Прошу тебя только, умоляю на коленях: забудь нас, не пиши, не разыскивай, не мсти ни в мыслях, ни в делах. Мы ни в чем перед тобой не виноваты. А я прощаю тебя, если, конечно, тебе нужно или что-нибудь даст мое прощение.

Прощай. Елена.

P.S. На днях получила письмо от твоих родителей. Зовут нас со Светочкой погостить к ним, в Астрахань. Я им ответила, что это невозможно, хотя они, может, и не заслуживают такой обиды.

Елена».

Кильтырой проснулся резко, как от толчка. До утра было еще далеко. Спать бы да спать. Дать отдых измученному телу и разгоряченному сердцу. Но сон отлетел напрочь.

В зимовье тепло, печь протопилась хорошо и еще держала жар; в угольях, покрытых серым пеплом, краснели глубокие очажки огня, синее пламя мотыльками порхало то тут, то там, и, когда Кильтырой подкормил его сухими дровами, жадно схватило их и стало пожирать. Так голодный зверь набрасывается на свою жертву. Печь ожила, высветила внутренность избы. Пулька, хромая на все лапы, перебралась к порогу и улеглась там, на прохладном сквознячке. А Кильтырой поставил греть воду- в котле, чайник и кастрюлю с последним, недоеденным ужином. На столе не убрано. Пустая бутылка спирта, миски с остатками пищи, зачерствелый, покоробившийся хлеб, кружки, рассыпанная горстка сахара, обгрызенные кости, подсохнувшие лужицы заварки и жира — все это расстроило Кильтыроя, уважавшего чистоту и порядок жилища. «Ишь, грязи-то навалили, прибрать не могли», — подумал он и тут же скорбно улыбнулся себе: «Нашел о чем горевать…» Кильтырой зажег керосиновую лампу и, подняв ее над головой, подошел к нарам. Наклонившись над раненым, он наткнулся на взгляд воспаленных глаз Семерки, но тут же понял, что это взгляд ниоткуда: широко раскрытые зрачки человека смотрели как будто сквозь него.

Семерка был без сознания, как и прежде.

— Худо, однако, парень.

Тем не менее старик, быстро подкрепившись, начал действовать. Прежде всего он влил лежавшему в рот, с трудом разжав его зубы, добрые полкружки разбавленного спирта (запасец-го у него все же сохранился), потом раздел его и притянул туловище к нарам ремнями, затем освободил правую ногу от шины, промыл вокруг раны спиртовым раствором. Убедившись, что Семерка не чувствует боли, Кильтырой стал готовить кривую иглу — прокалил ее в углях и протер спиртом. Достал из вороха на полке жгуты оленьих жил и продезинфицировал их тоже.

Он умел сшивать раны и человеку, и животному и не боялся, что не справится с этим хирургическим приемом. Больше всего он опасался того, что Семерка, потерявший много крови, не выдюжит — лицо его почернело, нос заострился, глаза ввалились. Раненый дышал отрывисто и часто, сердце его трепетало, отдаваясь в руках Кильтыроя неровным пульсом.

Охотник врачевал, не замечая времени. Он спешил закончить все, что считал нужным сделать, до того времени, когда раненый не очнется и когда будет трудно довести дело до конца. Но Семерка в себя не приходил. Более того, через какое-то время Кильтырой ощутил жар, исходивший от тела раненого, который к тому же стал метаться, скрежетать зубами; порой из его пересохшего горла вырывались хриплые звуки, в которых едва угадывались слова. И Кильтырой понял, что началось самое худшее, чего он боялся, — бредовая горячка. Воспаление легких.

Бай, бой, Бой, бай. Дитя мое, спи, Хороший будешь человек, Вот баюкаю: Бай, бай, засыпай, Баю, баю, малютка. Немножечко поспи. Скоро твой отец придет. Он тебе зверя добыл, Он принес тебе костный мозг. А ну, не плачь-ка. Вот баюкаю: Бай, бай, засыпай, Бой, бой, засыпай. Немножечко поспи…

Если бы какой челочек набрел в этот вечерний час на берег таежной Мульмуги, где стояло занесенное по самое окно зимовье, и заглянул бы внутрь, то такой человек очень бы удивился, В жарко натопленной избе он увидел бы двух людей: одного — лежащего, на нарах, без сознания, укрытого тулупом; другого — сидящего возле первого и поющего по-звенкийски колыбельную. Большая белая собака щурилась от тепла и внимательно, как показалось бы, слушала песню старика.

Нелепой могла бы показаться кому-либо колыбельная не над люлькой, а над ложем взрослого, к тому же тяжело больного человека. Кощунством посчитал бы этот кто-либо слова ласковой песни, адресованной беглому грабителю и убийце, рецидивисту. Но Кильтырой не знал, какую еще можно спеть песню. Он пел то, что пела его душа, что он слышал чаще всего от матери своей, сестер и дочек, укачивавших беспомощных и таких милых его сердцу младенцев.

Иногда он прерывал пение, чтобы поправить мокрую тряпку на горячем лбу раненого или напоить того крепким бульоном с глотком спирта… Иногда пение замолкало, так как Кильтыроя сламывала дремота. Но, очнувшись, он продолжал свою колыбельную И ему казалось, что Семерка, словно действительно поддавшись баюканию, успокаивался: его лицо светлело, дыхание выравнивалось.

Следующим утром Кильтырой проснулся так же рано, накормил Пульку и тофаларца, растопил печь и вновь занялся своей главной заботой Он обратил внимание на то, что раны человека стали спекаться, покрываться рубцами черной корочки. Кильтырой приложил к ним мясо рябчика и прикрыл пластырем из беличьих шкурок — так всегда лечили его предки. Но брала свое горячка: жар не спадал, временами больного сводили судороги кашля Накормить его не было никакой возможности. Вода — другое дело. Семерка пил ее много, но губы мгновенно высыхали. Кильтырой вливал в него бульон, настой из медвежьей печени и травы чукахте или листьев багульника. Кильтырой даже не сомневался в правильности своих действий, той самой правильности, веру в которую дает многолетний таежный опыт. А еще он отчетливо сознавал, что, пока довезешь больного до Урокана, лечить уже будет некого. Была и еще одна причина, достаточно веская, чтобы не ехать в Урокан. Причину эту Кильтырой не смог бы объяснить, если бы о ней спросили, но она была, и скорее подсознательная, чем осознанная им.

Третью ночь Кильтырой спал урывками, не отходя от ложа больного. Ему временами начинало казаться, что усилия его напрасны. Семерка то горел нестерпимым жаром, то его охватывала зябкая дрожь, и все лицо и тело покрывал холодный крупный пот. Он так скрипел зубами, что даже Пулька вскидывала голову и настораживала уши.

К утру, однако, сил у Семерки не осталось даже на стоны, и он затих Как Кильтырой ни пытался скормить ему хотя бы бульон, это сказалось невозможным. Даже пот не проступал больше на его лице, и лишь слабое биение сердца да едва угадываемый через щетину горячечный румянец щек говорили о том, что жизнь еще теплилась в израненном и изломанном болезнью теле. Кильтырой, осторожно поворачивая Семерку, постелил ему сухое тряпье, заменив окровавленную и загрязнившуюся за трое суток подстилку, и стал ждать. Больше ему пока ничего не оставалось делать Он снова, сидя у изголовья полумертвого человека, принялся напевать ему свою бесконечную колыбельную:

О-о, бай, бай, Мои мальчишка, засыпай Я пойду на Брянту, Тебе рыбку принесу. Ты вырастешь, Станешь охотником Или доктором Станешь колхозу помогать…

— Что ты наделал, старик… Зачем ты это сделал?.

Голос прозвучал тихо-тихо, сипло-сипло, но для Кильтыроя он раздался все равно что внезапный выстрел в тиши, настолько свыкся с мыслью, что уже не услышит этого человека.

— Зачем ты это сделал? — повторил Семерка.

В зимовье потемнело. Струи снега хлестали по окну и крыше. Начиналась пурга.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Уже которые сутки на необозримых пространствах тайги и лесотундры хозяйничала январская пурга Всегда она бедственна для всего живого — для дерева ли, для оленя, для человека; но нынешняя словно осатанела Она не знала ни покоя, ни жалости Казалось, она вообще никогда не начиналась, а бушевала вечно и потому никогда не кончится, как будто весь мир, вся земля и созданы были для того, чтобы быть отданными ей, неуемной, холодной-холодной белой пурге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад