«Кутузов» предстал не худшим уголком на плывущей к гибели льдине. Уголком, где при наличии рублей, а ещё лучше долларов, можно было отвлечься от невесёлых мыслей, укрыться за звуконепроницаемым красным бархатом. Только у Леона не было достаточного количества рублей. Долларов же он вообще ни разу в жизни не держал в руках, как будто не было никаких долларов. Семья Леона оказалась вне долларов. Марксизм-ленинизм, научный коммунизм оказались самым неконвертируемым из всех неконвертируемых товаров. Отвлечься, укрыться предстояло условно. На одиннадцать рублей, и ни на копейку больше.
Валера — «засохшее кроличье дерьмо» — за стойкой не стоял.
— Проходи, устраивайся! — Широким жестом завсегдатая Леон повёл рукой поверх пустых столиков. Другой рукой небрежно похлопал Катю пониже спины. Так, наверное, похлопывал своих пожилых девушек Эпоксид, когда приезжал сюда на неизвестно чьей машине марки «ауди».
Появился Валера. Лицо его не выражало ни малейшей приветливости. Напротив, по мере приближения Леона оно становилось всё более и более недружественным.
Леон подумал, что неминуемое изгнание из бара сразу после позора у аптеки — это слишком. Мысль работала ясно, бодро, как хорошо бы ей работать всегда, но как она почти никогда не работала. У аптеки, к примеру. «Гена! — возликовал Леон. — Она сказала, что Гена заступится!»
Неведомое имя должно было смягчить Валеру. Или, напротив, разъярить. Леону было всё равно. Скандальное изгнание было даже предпочтительнее тихого, унизительного.
— Ты почему сюда… — То, что Валера заговорил первым, не обещало хорошего.
— Привет! — радостно улыбнулся Леон. — Гена кланяться велел. Мы ненадолго. На одиннадцать рублей разве долго посидишь? — рассмеялся как законченный проходимец.
Некоторое время Валера брезгливо рассматривал Леона, как какое-то скверное насекомое. Как засохшее кроличье дерьмо, если бы оно вдруг стучащим горошком упало на стойку. Он был тёртым парнем, этот Валера. К тому же профессия бармена изрядно дисциплинирует человека, учит скрывать мысли. Зрачки Валеры не дрогнули, как это случается, когда человек принимает что-то к сведению. Леон понял, что переоценил крокодила Гену, по всей видимости сутенёра рыбьемордой потаскухи. Ничего-то этот Гена не может. Нуль.
И всё же упоминание вырывающего яйца крокодила не повредило. В том смысле, что Валера решил, что вреда от Леона будет немного, а одиннадцать рублей хоть и никакие, а всё же деньги. Поморщившись, он кивнул на чистую тарелочку перед собой. Леон счастливо выложил на неё пятёрку и две трёшки.
— Фужер шампанского и… — Леон вдруг отчётливо осознал, что не хочет шампанского, что шампанское напиток не для мужчин, отец, к примеру, никогда не пил шампанского только водку или коньяк. Леону хотелось чувствовать себя настоящим мужчиной. — Водочки, — изумляясь собственной наглости, выставился на Валеру. — Ну, там граммулечку, на сколько останется от шампанского, лады? — И полагая тему исчерпанной, пошёл прочь от стойки.
— Подожди, — услышал голос Валеры.
Остановился.
Валера задумчиво смотрел на него уже не как на просто скверное насекомое, а ещё и редко встречающееся в здешних местах.
— Отнеси сам, — достал из холодильника бутылку шампанского, налил в длинный стакан.
Странно, пока Валера наливал, шампанское совершенно не пенилось. В стакане же вдруг забушевало, свесилось через края дурацкой пенной ушанкой.
Водки Валера, как какому-то коту, набрызгал в толстобокую рюмку из уснащённой специальным железным клювом бутылки.
— Спасибо, — от души поблагодарил Леон.
— Рано начал водочку пить, — с отвращением отвернулся от него Валера.
«Смешная страна, — размышлял Леон, идучи со стаканом и рюмкой вдоль незанятых столиков. — Все пьют, но нечего пить. Бар существует, чтобы в нём пили, но он совершенно пуст. Я пришёл выпить, но бармен читает мне проповедь, косвенно подтверждая тем самым, что Россия страна высоконравственных людей, будущий спасательный круг человечества. А окажись мой отец теневиком, подпольным миллионером, совместником-долларовиком, этот самый проповедник-бармен, вероятно, опоил бы меня, спрятал в какой-нибудь подсобке, а если бы отец не выплатил в назначенный срок сумму, отрезал бы мне уши!» Леон так сильно задумался, что прошагал по синтетическому ковру мимо Кати, остановился у зеркала перед последним столиком, за которым скучали утюги-тренеры и составленная из гуттаперчевых частей аэробистка. Они в недоумении уставились на Леона. Он пошёл на своё место.
— Заблудился? — спросила Катя.
За время гулянья со стаканом и рюмкой у Леона изменилась походка. Вместо скованно-прямой сделалась развинченно-лёгкой, как у готового в любой момент предпринять что угодно, склонного к подончеству человека.
— Сегодня в школе, — поставил перед Катей стакан Леон, — ты спасла меня от смерти, — помолчав, неизвестно зачем добавил: — От гражданской смерти. Только она уже произошла, да.
— Ладно тебе, — Катя уважительно посмотрела на его рюмку.
Пока Леон подносил рюмку ко рту, две истины, два императива пронзили его сознание. Первая: нечем закусить. Если у привычного к водяре отца так съезжалось лицо, что произойдёт с его лицом? Вдруг съедется, но не разъедется? Вторая: он никогда до сего мгновения не пил водки, сейчас будет впервые в жизни.
Надо было достойно принять вызов.
И Леон принял.
Валера набрызгал водки в рюмку на один глоток, и Леон сделал этот глоток, успев изумиться гадкому химическому и одновременно омерзительно живенькому вкусу водяры. Шумно выдохнул воздух, провёл рукой по лицу, скрывая происходящие помимо его воли съезды-разъезды.
Несколько мгновений организм Леона активно протестовал, бесился, как необъезженный конь. Его бросило в пот, в жар, в холод, опять в жар. Леон вдруг услышал, как тикают часы у него на руке, как жужжит под потолком ранняя апрельская муха, а снаружи кто-то осторожненько скребётся в дверь «Кутузова».
Но это быстро прошло. Ему стало тепло, хорошо, бестревожно. И старая мысль, одолевавшая его с тех пор, как он осознал себя неизвестно зачем живущим на свете человечком, понесла его, как лыжника с трамплина.
Мысль не давала ему покоя во сне. Утром, когда просыпался. Днём, когда был вынужден заниматься какими-то делами. Когда смотрел в тёмное вечернее окно, по которому ползли дождевые капли. Ночью, когда не мог заснуть, тупо следя за меняющимися зелёными жирными цифрами на настольных электронных часах. Когда шёл по улице, по полю или по лесу. Когда сидел в школе. Когда читал или делал уроки. Когда смотрел телевизор или слушал радио. В последнее время, впрочем, Леон редко смотрел телевизор. А радио так вообще не слушал. (Хотя нет, недавно слушал. Передавали рассказ современного автора, состоящий сплошь из матерных ругательств. Их заменяли смешным пиликающим звуком, похожим на азбуку Морзе. Матерной морзянки было больше, чем простых человеческих слов. Леон, помнится, подумал, что радио на правильном пути. У нового пиликающего языка большое будущее.) Когда разговаривал с родителями. Леон редко с ними разговаривал. Когда спускался или поднимался по лестнице. Своим ходом или на лифте. Когда ел. А теперь, стало быть, когда пил водку в баре «Кутузов».
Леон испытал смутное беспокойство, так как не должна была одолевать его эта мысль в баре, где он к тому же не один, а с Катей Хабло.
Но одолевала.
И чем дальше, тем сильнее.
Любой трамплинный лыжник давно бы уже приземлился, а Леон всё летел.
Эта мысль была бы безнадёжно стара и невообразимо пошла, когда бы не была вечно нова и ошеломляюще оригинальна.
Жить незачем, жизнь, в сущности, не нужна, всё бессмысленно, нет ничего, ради чего стоило бы длить физическое существование, распад первичнее души, душа навеки несчастна, потому что бесплодна, никакой души нет, вместо неё — светящийся на чёрной плёнке рентгеновский снимок того, что могло бы быть, но чего нет.
Мысль заставляла Леона вставать на унитаз, пробовать на крепость крюк, странно торчащий из потолка в туалете. Крюк был крепок, мог выдержать любую мыслимую тяжесть. Леон недоумевал: зачем крюк? Не вешать же в туалете люстру? Потом догадался: то магический знак, в котором одновременно вопрос и ответ. Вопрос — если смотреть сверху. Крюк — если снизу. На спущенный, таким образом, сверху вопрос внизу уже был заготовлен ответ, аудиторией же для диспута почему-то был избран туалет в квартире Леона.
Мысль уносила Леона в лифте мимо своего этажа на верхний, к лестничному окну, частенько открытому. Он вставал на подоконник, едва держась за бренчащую раму, смотрел вниз на серый в трещинах, как кожа слона, асфальт, на овально-обтекаемые крыши машин, на похожих на прямые и искривлённые, как будто вырванные из досок гвозди, людей. Если бы гвозди могли ходить, стоять, присаживаться на лавочки, играть в мяч. Леон смотрел вниз и думал: какой же сволочью надо было быть, чтобы написать: «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей». Ответ был не только в крюке на потолке в туалете, но и на слоновьем асфальте под окном. Только Леону не хотелось лежать дымящейся кучей из мяса, костей и одежды в поначалу испуганно немотствующем, а затем истерично-говорливом кругу из, как выяснилось по прошествии времени, не самых крепких, а самых глупых в мире гвоздей. Асфальтовый ответ не казался Леону достаточно эстетичным. Наверное, только ботинки уцелеют, почему-то думал он, хотя что ему было думать о старых, в ломких полосах, венгерских ботинках, когда он мечтал о новых, белоснежных, надутых, с надписями, таких, как у Кати Хабло или у Эпоксида?
Мысль сообщала ему крылатую лёгкость, когда он стоял на платформе метро, ожидая поезда. Сначала слышался гул. Затем из туннеля скользил по кафелю липкий, похожий на щупальце, отблеск. Наконец, с грохотом, с горящим прожектором, как со звездой во лбу, из тьмы выламывался поезд. Хотелось уйти в скользящий по кафелю липкий отблеск. Это было лучше, чем висеть на крюке над унитазом, лежать с раскроенным черепом на слоновьем асфальте.
Но не так хорошо, как воспользоваться отцовским охотничьим ружьём.
Отец, похоже, забыл про него, а Леон недавно достал с пыльной антресоли, прочистил стволы проволокой, обмотанной промасленной марлей за неимением шомпола. Когда он смотрел на свет в стволы, по ним бежали отблески не хуже, чем по кафелю в метро.
Леон отыскал и сморщившуюся от времени коробочку с патронами. На ней был изображён токующий на лесной поляне тетерев в красном пионерском галстуке и с двурогим хвостом. Патроны оказались не с самой крупной дробью. Должно быть, отец в молодые годы ходил исключительно на мелкую дичь: бекасов или перепёлок.
Смазанное, разобранное — в чехле — ружьё отныне хранилось у Леона под кроватью.
Леон стал лучше засыпать. Теперь он чувствовал себя гораздо спокойнее и увереннее. Ружьё под кроватью избавило его от необходимости без конца обдумывать одну и ту же мысль.
Избавило, да не совсем.
Леон улыбнулся.
Он знал, что улыбается улыбкой опасного придурка. Знал, что Катя Хабло это видит, но не мог заставить себя перестать улыбаться. К тому же захотелось ещё — и немедленно! — выпить. Наверное, равнодушно подумал Леон, половина моих предков были сумасшедшие, половина — алкоголики, я выпил, спустил курок, невидимая генетическая дробь достала меня из прошлого, как тетерева-пионера.
Катя Хабло между тем прихлёбывала шампанское, думала о чём-то своём, ей не было дела до потерявшего трамплин, сучащего в воздухе лыжами, падающего в пропасть Леона.
Леон бесконечно уважал независимых людей. Сам, как мог, стремился к независимости. И достремился до того, что главным условием его независимости сделалось разобранное под кроватью ружьё.
Он вдруг спохватился, что не знает, о чём говорить с Катей. Об астрологии? Но он плевать хотел на астрологию.
О марксизме-ленинизме? Если в том, как пудрила мозги астрология, увязывающая смехотворные ничтожные человеческие жизнишки с ходом бессмертных планет, было что-то забавное, про марксизм-ленинизм, увязывающий те же самые жизнишки с куда более, чем ход планет, мистическими категориями производительных сил и производственных отношений, сказать этого было нельзя. Он был скучен, как всякая претендующая на правду наглая ложь.
Об одноклассниках? Они были недостойны, в особенности после сегодняшнего, чтобы о них говорить.
Об учителях? Леон и Катя только что видели русского физкультурника и практикантку. Откуда они вышли? Из «Кутузова». Куда направились? Ясно куда. Нет темы для разговора.
О родителях? Леон вдруг подумал, что, в сущности, мало знает собственных родителей. Говорить о родителях, которых мало знаешь, глупо.
О потаённой мысли? Но она была двурогой, как хвост пионера-тетерева на коробке с дробью. Пока он о ней помалкивал, она была его священной тайной, чем-то вроде знаменитого рога Александра Македонского, доказывающего его божественное происхождение. Но заговори Леон о ней, божественный невидимый рог предстанет картонным в блестках маскарадным рожишкой, с помощью которого он, придурок, пытается произвести впечатление. Для лёгкого застольного разговора мысль определённо не подходила. Да и как бы он потом выглядел? Плакался, что не хочет жить, а всё ходит и ходит в школу, учит и учит уроки. Но и носить её, невысказанную, более было невозможно. Божественный рог, разрастаясь, ворочался в сознании, как бульдозер. «Надо выпить, — решил Леон, — немедленно выпить, иначе я сойду с ума. Если уже не сошёл».
Но одиннадцати рублей больше не было.
Не было вообще никаких рублей.
Спрашивать у Кати, есть ли у неё деньги, показалось Леону совсем уж непроходимой мерзостью.
Тут как раз хлопнула входная дверь. Леон вскинулся, как пёс. Вдруг кто знакомый, вдруг удастся занять? При этом он почему-то не думал, что Валера — «засохшее кроличье дерьмо» — вряд ли позволит ему ещё.
Однако именно это, не принимаемое Леоном в расчёт препятствие, самоликвидировалось. Дверь захлопнулась за уходящим Валерой. Видимо, закончилась его смена.
За стойкой теперь орудовала нечёсаная рыжая девица с неприлично накрашенными, толстыми, как у негритянки, хотя сама была белая, губами. «Ну, такая нальёт хоть чёрту лысому!» — обрадовался Леон, хотя нечёсаность вкупе с толстыми накрашенными губами далеко не всегда верное свидетельство нравственного падения, готовности наливать хоть чёрту лысому, хоть несовершеннолетнему. Немало, надо думать, нечёсаных, с толстыми накрашенными губами добродетельных девиц ходило по земле.
Угрюмые тренеры и гуттаперчевая аэробистка потянулись к выходу.
Леон небрежно, не поднимаясь с места, остановил последнего, похожего на снежного человека, если тому состричь с лица волосы и обрядить в фирменный спортивный костюм, спросил закурить. Тот, видимо изумляясь самому себе, опустил тяжёлую, раскалывающую кирпич ладонь в карман, достал пачку иностранных сигарет. Леон закогтил две штуки. «Может, у него попросить в долг?» — подумал Леон, но не стал кричать в спину.
Дверь за компанией закрылась.
Спички у Леона имелись. Спички пока ещё иногда продавались в магазинах и в табачных киосках. Но вскоре должны были исчезнуть вместе со всем, что продаётся табачных киосках. Страна соскальзывала к «буржуйкам, керосиновым лампам, телогрейкам, кирзачам, махорке, расползающейся гнилой селёдке, опилочному хлебу, ордерам на габардин, салазкам с дровишками, в которые будут впрягаться зимой энергичные советские люди-кони.
Что-то случилось. Замкнутое пространство «Кутузова» с сомнительными лубочными портретами, тяжёлой драпировкой, столами, стульями, зеркалами, пепельницами, стойкой, пустыми и полными бутылками, магнитофоном, рыжей барменшей вдруг предстало покорным воле Леона. То было совершенно новое, доселе не изведанное чувство. Леон понял, почему когда-то зажигал сердца людей Интернационал: «Кто был никем, тот станет всем»! Теперь он знал, какой властелиншей сидит в классе Катя Хабло. «Странно, — подумал он, — почему она не сделала себя круглой отличницей?» Леон вознамерился было передвинуть взглядом пепельницу на столе, но спохватился, что незачем растрачивать по пустякам дарованную (надолго ли?) силу. «Пусть только посмеет не налить в долг!» Мысли Леона наконец-то повернулись в нужном направлении.
Он уже почти оторвал зад от кресла, чтобы идти к рыжей барменше, как вдруг ощутил, что пространство, только что покорное его воле, стремительно ужимается, как кое-что в холодной воде. Оказывается, то был всего лишь демонстрационный островок внутри другого (подлинного?) пространства, покорного другой (подлинной?) воле. Переход от пьянящего ощущения силы к трезвящему ощущению бессилия был столь же крут, как съезд на салазках от батарей парового отопления к чёрной вонючей «буржуйке» посреди комнаты, топимой выломанным из пола паркетом. У Леона закружилась голова.
— Нельзя? — спросил он у Кати. — Но почему?
— Точно не знаю, — пожала плечами Катя, — но точно знаю, что нельзя.
— Жаль, — Леон с тоской посмотрел на сунувшую голову в холодильник барменшу. «Прихлопнуть бы!» — Зачем тогда это?
— Во всяком случае, не для того, чтобы пить на халяву, — улыбнулась Катя.
— Как у тебя получается? — спросил Леон, чувствуя, что пространство, покорное его воле, вновь начинает потихоньку расширяться, как бы поощряя его к разговору. — Откуда это?
— Оттуда, — Катя указала пальцем в потолок.
— Из космоса? — шёпотом поинтересовался Леон. — Пришельцы? НЛО?
— Не скажу, — вдруг надулась Катя. — Ты не веришь, тебе неинтересно.
— Да верю я, верю, — Леон интенсивно обшарил карманы. — Как так не верю? — Вдруг где завалялись деньжонки?
В заднем брючном кармане рука наткнулась на что-то, напоминающее сложенную купюру. Леон так отродясь не складывал, как и отродясь не держал в заднем кармане деньги. Наверное, это была конфетная обёртка, а может, билеты в кино, да мало ли что?
— Хочешь посмотреть?
— Да-да, — Леон радостно рассматривал извлечённые из кармана два талона с марками, удостоверяющие сдачу требуемого количества макулатуры для приобретения книг «Азбука секса» неведомого Дж.-Г. Пирса и «Отец» А. Дюма.
Леон понятия не имел, что у Дюма есть роман под названием «Отец». Знал анекдот, как Сталин понуждал Горького сочинить роман «Отец», если уж он сочинил «Мать». Может, ошибка? Нет, на талоне ясно прочитывалось: «А. Дюма. Отец. 1 экз.».
Леон был уверен, что потерял эти талоны! Таким образом, наметились предпосылки к преодолению денежного кризиса. Надо было только выскочить из «Кутузова», добежать до книжного магазина «Высшая школа» — он через три дома, — продать талоны и бегом обратно. А уж потом симпатичная рыжая барменша непременно нальёт, она не «засохшее кроличье дерьмо», важничать не станет.
— В самом деле хочешь?
— Конечно! — Леон с такой страстью обдумывал талонную операцию, что потерял нить разговора, понятия не имел, чего он от Кати в самом деле хочет. «Чего хочу?» — удивлённо вытаращился на неё.
Но было поздно.
Леон редко думал о времени, потому что думать о нём было бесполезно. Думай не думай, оно идёт себе и идёт. Иногда не идёт, а летит, к примеру, на переменах, когда Леон обсуждал нечто интересненькое с приятелями. Иногда, когда скучно, нечего делать, тянется мучительно медленно. Во сне убыстряется сверхъестественно. Будильник только начинал звонить, а к середине звона Леон успевал прожить в утреннем сне целую жизнь, в которой пробуждающий механический звон присутствовал, как рок в трагедиях Еврипида или смех в комедиях Гоголя.
Случалось, время странно замедлялось внутри себя, обнаруживало, так сказать, матрёшечный синдром.
Однажды Леон и отец ездили на свои шесть соток оврага в Тульской области. Участок выделили несколько лет назад, строить же дом никак не начинали. Да и невозможно было его построить на крутом обрыве. Разве что-то вроде знаменитого «Ласточкиного гнезда» в Крыму.
Они ехали на машине по шоссе, как вдруг прямо из воздуха возник камень, летящий точно в лобовое стекло. Камень летел очень медленно, как в невесомости, постепенно увеличиваясь в размерах. Леон успел рассмотреть его неровности, кремниевые вкрапления, а вот голову почему-то пригнуть не успел. При этом знал, что потом (когда потом?) будет удивляться: как же так, рассмотреть кремниевые вкрапления успел, а голову пригнуть не успел? К счастью, лобовое стекло выдержало. Глухо крякнув, прогнувшись, распустило по поверхности густую, вспыхнувшую на солнце паутину трещин. Можно сказать, превратилось в калейдоскоп. Должно быть, отцу показалось, что он ведёт машину по сказочной стране Эльдорадо, где всё из золота, изумрудов и алмазов. Он сначала рассвирепел. Потом успокоился, как-то даже отстранённо полюбопытствовал: «Ну и куда с таким народом? Чего они добиваются?» На стекло-калейдоскоп равнодушно махнул рукой: «Теперь ни одна сволочь не польстится!» Так до сих пор и ездили с калейдоскопом.
Впрочем, это не имело отношения ко времени.
И был ещё один момент, когда время изменяло (а может, наоборот, проявляло?) истинную свою сущность, а именно, становилось болью.
К примеру, зубная врачиха сверлила Леону зуб. Время исчезало, существовала одна лишь боль. Время робко, как заяц из кустов, выставляло уши, когда врачиха, презрительно посмотрев на бледного, истекающего потом Леона, зычно звала медсестру: «Танечка! Прокладочку для обычной пломбы!»
Вот и всё, что успел Леон вспомнить о времени.
Потому что в следующее мгновение ни Леона, ни времени не стало.
Не стало «Кутузова», дома, где помещался «Кутузов», проспекта, на котором стоял дом, города, где был проспект, страны, столицей которой пока ещё являлся город, планеты, боящейся этой страны, подумывающей, как бы так под ласковые речи разоружить её да разделить, а ещё лучше как-нибудь незаметно закопать, чтобы больше не бояться и не подумывать.
Не стало ничего.
Один тяжёлый свинцовый мрак, как искрами от неведомо где пылающего костра, пронизываемый летящими золотыми точками. Во мраке отсутствовали право, лево, верх, низ, равно как прочие Пифагоровы онтологические принципы, за исключением ненависти.
Собственно, свинцовый мрак являлся не чем иным, как материализовавшейся ненавистью, и Леону (точнее, той части его сознания, что участвовала в гипнотическом действе) неминуемо бы пропасть, задохнуться в свинцовых одеялах, если бы золотые точки-искры не сомкнулись вокруг него в сеть-кольчужку, неподвластную мраку.