– Я приду; мне с тобой так хорошо; но ты скажи то, что хочешь, сейчас, чтоб мне не думать об этом ночью, – сказала Майя.
– А ты разве не станешь думать, когда узнаешь, что это?
– Что же думать о том, что знаешь?
– Нет уж, иди. До завтра!
– До завтра!
Они поцеловались, и Майя пошла в свой лес, а чабан пел ей вслед одну из своих песен, только на этот раз тихую и нежную, как летний вечер, а не одну из старых – сильных и смелых, как ветер степной.
Майя пришла домой и рассказала всё, что случилось с ней в этот день. Эге, за всю свою жизнь до этой поры она не видала своей матери и сестёр такими испуганными и огорчёнными, как они были испуганы и огорчены, когда выслушали её. Мать то сердилась, то плакала, и всё говорила: «Что ты сделала, глупая! Что?!.» Сёстры молчали, и лес молчал, молчал задумчиво и неодобрительно. Майя чувствовала это, и ей было страшно чего-то.
– Дочка моя! – плакала мать. – Ты погубила себя!
Сёстры убито молчали и тоже плакали.
– Почему же, мама? Ведь в том, что мы целовались, нет ничего страшного, это только приятно. И потом, он говорит, что целоваться всё равно нужно; не нынче – завтра, это неизбежно!
– Дочка моя! Ведь он человек!
Но Майя не понимала, как глубока та пропасть, которую скрывает это слово, и говорила своё, что целоваться приятно, что чабан так хорош и что то, что вышло, неизбежно должно было выйти. И та и другая были правы и, чем больше спорили, тем правее считали себя, и кончился спор, как всегда, – они почувствовали себя обиженными и рассердились друг на друга.
– Ты не уйдёшь больше из дома дальше вот этого дуба! – сказала мать.
Этот дуб был в трёх шагах от маленького теремка Майи; это её ещё сильнее обидело. Она пошла к нему и села под густой тёмно-зелёный навес его ветвей. И осталась одна, потому что мать и сёстры ушли во дворец, взволнованно шепча о чём-то между собой. Всё это утомило её, и она уснула крепко, – в сущности, ведь ее совесть была чиста, как только что павшая с неба росинка, – уснула и видела степь, всю залитую горячим солнцем, и чабана; он пел песни, улыбался и целовал её; у него ярко искрились глаза и зубы блестели, как жемчуг, из-под пушистых и чёрных усов; ей было так славно! И когда она проснулась, ей – эх ты, как! – захотелось побежать туда, в степь; но она вспомнила, что это запретили маленькой девочке Майе, и ей стало обидно и грустно. Может быть, было бы лучше не говорить о чабане дома!.. Но она не умела не говорить о том, что в ней или с ней было… Вот идёт мать. Её старые, седые волосы чешет ветер, и мотыльки, летая венцом вкруг её головы, следят, как бы не попала пылинка на доброе старое лицо, которое теперь так убито и строго.
– Я пойду в степь, мама! – не то попросила, не то решила Майя.
– Ты не пойдёшь, девочка! Ты погибнешь, если пойдёшь! – подойдя к ней, заговорила царица-мать, и долго говорила она о том, что лучше не знать того, что приносит минуты радости и годы страданий, и о том, что только тогда душа свободна, когда она ничего не любит; о том, что человек слишком любит себя, чтоб надолго полюбить другого, и ещё о многом, что было и мудро, и, может быть, верно, но что совсем не было так приятно, как поцелуи чабана, и что не могло даже быть похоже на них. Майя слушала и очень внимательно, и долго, вплоть до той поры, пока со степи не принеслось и не прокатилось по лесу звонкое «Эгой!» – и вслед за ним не поплыли славные и стройные звуки песни чабана:
Майя слушала эту песню, и её сердце повторяло её. Голос матери звучал, как жужжанье пчелы, звуки песни – как клёкот орла.
– Нет, я пойду! – сказала Майя, и лес зашумел в ответ на громкий крик горя царицы-матери:
– Дочка, не ходи!!.
– Ведь это жестоко, мама! Я хочу – ты не хочешь; почему же нужно, чтоб было так, как хочешь ты? Пойми, что хочу я! Я хочу!..
– Дочка моя!.. Я знаю, что будет из этого! Не ходи!..
– А я не знаю и пойду!
– Так тогда ты больше не будешь моей дочерью, – вскричала царица, и лес не раз повторил её крик.
Бедные матери почему-то всегда забывают то время, когда они сами были только дочерьми, и отсюда выходит много лишнего крика; но это ничуть не мешает тому, чтоб всё шло своим чередом.
Майя испугалась и, когда увидала, что мать уходит от неё, испугалась ещё больше. А со степи неслось:
Майя посмотрела кругом… Корявые сучья дубов и белые гибкие ветви берёз переплелись между собой, тесно переплелись они, и никогда сквозь густую сеть их не проникало в лес так мало солнца, как сегодня! Воздух был влажен и душен; пахло не столько цветами и свежей майской зеленью, сколько перегнившим листом и ещё чем-то, таким же тяжёлым… А там, в степи, просторно и ярко! И оттуда неслась песнь:
Майе стало казаться, что лес ещё гуще переплёл свои ветви и хочет помешать ей уйти и вершины деревьев, кланяясь ей, шепчут: «Не уходи отсюда!.. Там ждёт тебя горе и ещё что-то!» Она чувствовала, что вот они повалятся ей на дорогу… но всё-таки хотела и решила пойти. У неё прямо из сердца полилась песня вызова и желания:
– Майя!!. – вскричали сёстры и встали все рядом у неё на дороге.
– Дочка! Ты ведь разорвёшь сердце мне!.. – простирая к ней руки, горько крикнула царица-мать.
Майя остановилась. Ей холодно и страшно стало, как никогда не бывало прежде. А со степи неслось:
Майя и не посмотрела на мать, и на сестёр не посмотрела, бросилась вперёд, толкнув их, и ушла, а когда они опомнились, её уже не было. Глухо гудел лес, и у корней могучего дуба лежала старая царица в короне серебряно-седых волос, широко раскинув руки и не дыша.
– Вот я! – крикнула Майя, подбегая к чабану. – Вот я! Вырвали меня из леса твои песни, и из моего сердца вырвали они всё, что в нём было до той поры, пока не услышала их, вырвали и породили там что-то новое и сильное, и вот я бросила и лес, и мать, и всё… и пришла к тебе!
– Ну, что ж! Вот и славно!.. Теперь ты свободна, и смотри-ка: вот она, степь, нет у ней края, и вся она – твоя! И я твой, коли это нужно, а ты – моя! А то – так нет здесь ни тебя, ни меня, а есть мы, и ты – это я! Видишь, как славно! Только в степи и хорошо, потому что в ней свобода! Мы будем жить, как птицы; я буду петь тебе свои песни, а ты мне – свои, и обоим нам будет так хорошо, как никому никогда не бывало! И забудь ты то, что осталось там, сзади тебя, и будь моей милой!
– Да! – вздохнула Майя, – я буду твоей милой! Ты так хорошо поёшь! А то, что в лесу, я уж забыла. Мне не жалко леса… и мать… и сестёр… только вот там осталась моя постелька из ландышей… её жалко! Ведь здесь жёстко так, – на чём спать стану я?!.
– Э, о чём она! На моих руках будешь спать ты и на грудь ко мне положишь свою головку. Разве это дурно? Вот так, а я буду петь тебе тихо, тихо и баюкать тебя своими песнями. Я много знаю песен.
Он взял её на руки, и она положила головку к нему на смуглую, сильную грудь… Он запел, и солнце смотрело на них с ярко-голубого неба; там не плавали маленькие пуховые облака, оно было чисто, как душа девочки-феи, и только невидимые глазом жаворонки вплетали звуки своих песен в солнечные лучи… и над степью, в безбрежной равнине небес, плавала дивная, громкая музыка. Чабан сел в тень от одинокой берёзы, что, любя свободу, выдвинулась из леса далеко в степь и стояла в ней гордо и смело, тихо качая ветвями под ласками ветра, летевшего со стороны моря по степи… Он, глядя в глазки Майи, играл её покрывалом из крыльев мотыльков, накинутым на её плечики, и нежно пел ей:
Тонкими серебряными колокольчиками звенел его голос:
Майя засыпала под звуки этой песни, засыпала сладким сном счастья и сквозь дымку сна видела, что лучи из глаз чабана прямо в сердце льются ей. Он её жёг поцелуями, и она, не скупясь, отвечала ему. Это было так приятно! И потом она куда-то полетела быстрой птицей, и навстречу ей небо улыбнулось страстною, знойной улыбкой…
А когда она очнулась, уже ночь плыла над степью… Как прекрасны и могучи вы, свобода и любовь! И Майя спела одну старую соловьиную песню, в которой воспевалась любовь, – от себя вставив в неё хвалу свободе. Но вино не смешаешь с огнём, и огонь не заменишь вином!.. Это вышла плохая песня; хвала свободе звучала и смело и громко, но эти смелые и громкие звуки шли в разлад с тихой и нежной мелодией хвалы любви. Но чабан целовал её, она отвечала ему, и никто, кроме птиц, не заметил того, что не ладится песня свободы с песней любви.
Так вот и зажили они. Пели и целовались, чуть только начинался день, и целовались и пели, когда ночь покрывала собою степь, и ходили по степи туда и сюда, свободные и весёлые, как птицы. Так вот и жили они. Иногда вечером, когда солнце угасало и тонкой мглой окутывалась степь, эта мгла ложилась и на душу Майи, чуть туманя ясный блеск её очей; но чабан целовал её тогда чаще и крепче, и пока он её целовал, из-за леса являлась луна, обливала всю степь голубым серебром, и мгла таяла и в степи, и в душе маленькой феи. Хорошо им жилось!..
Но однажды гроза собралась там, вдали: незаметно она собралась и сначала явилась маленьким тёмно-сизым облачком; оно торопливо пробежало над степью, облитой горячим сиянием солнца, и, когда оно бежало, от него ложились тени, они казались степи тёмной, виноватой улыбкой, точно облако хотело сказать, что оно не по своей воле закрывает солнце и пугает птиц, а уж так ему повелел ветер. Пробежало это облако, и за ним медленно поплыли другие облака, побольше и поменьше его, – они плыли и хмуро смотрели на степь и на Майю с чабаном, что сидели там; а потом они стали собираться в тёмно-синие, мрачные стаи и закрыли собою всё небо.
Ветер странным порывом промчался над степью в сторону моря, он мчался и выл что-то грозно и дико и гнал пред собой стаю сухих листьев, ковыль робко клонился к земле, Майя испуганно кинулась на грудь чабана, а тот громко крикнул:
– Эгой! – и спросил её, крепко целуя в щёчки: – Чего ты боишься? Это просто гроза собралась. Ты посмотришь, как это будет весело! Ничего нет в свете сильней и красивей грозы. Эх. как она пролетит над степью, сколько золотых стрелок бросит в землю, сколько грозных песен прогудит ей!.. Знаешь ты, почему бывает гроза? Эх ты!.. не знаешь! Это потому, видишь ли, что небо смотрит, смотрит на землю и потом рассердится на неё за то, что она забывает о нём. Оно и жалеет её и, может быть, любит немного… И вот, когда оно рассердится, то соберёт все тучи, какие у него есть, и, вооружив их молниями, с громом пустит их лететь над землёй: смотри, дескать, захочу – и вся ты в пыль разлетишься!.. Вот что такое гроза. Теперь ты знаешь?
– Я боюсь теперь! – вздохнула Майя. – Уйдём туда! – и она показала в сторону, где стоял лес.
– От грозы-то уйти! Вот уж сказала! Коли ты не хочешь её, иди к ней навстречу, – так она скорее минует тебя, а избежать её – всё равно не избежишь! Да и бояться её не нужно. Гроза!!. Эго! Что ж такое? Будь тверда, вот и всё!
Но всё, что он говорил, нимало не утешало её; она боязливо дрожала, обняв его крепко, и не хотела посмотреть туда – в даль, теперь уже матово-чёрную.
Вот на землю начали падать холодные крупные капли, и там, куда падала капля, вздымался маленький пыльный дымок. Потом прилетело из дали глухое ворчанье, и даль эта вспыхнула синим огнём. И вдруг тучи прянули в небе и с страшным громовым ударом порвались на клочья; в прорыве их, мрак освещая, блеснула раскалённая стрела молнии, ринулась на землю и, не долетев, погасла.
По степи пронёсся ропот, широкой и мрачной волною он нёсся, и лес отвечал ему эхом. И хлынул дождь, – вот он!..
Стрелы молний рвали тучи, но они опять сливались
и неслись над степью мрачной, наводящей ужас стаей.
И порой, с ударом грома, что-то круглое, как солнце,
ослепляя синим светом, с неба падало на землю;
и блестели грозно тучи и казались взгляду ратью
страшных, чёрных привидений, в бархат с золотом одетых,
потрясающих мечами, что покованы из злата
и калёными из горна были прямо в руки взяты.
Привиденья рокотали и гремели, угрожая
замолчавшей в страхе степи, и волною беспрерывной
и громадной, с море ростом, их проклятья и угрозы
неустанно вдаль летели и звучали так, как горы
вдруг бы, вдребезги разбившись, пали с грохотом на землю
и, во прах её разрушив, вместе с нею полетели в
бесконечное пространство, камень, камень раздробляя, —
и звучали так, как небо зазвучало б, изломавшись
на куски и с выси синей быстро падая на землю…
Вот как тучи те звучали!..
Ужас сердце чует в этот
краткий миг, который делит гул громовый на удары;
а они гремят, и тучи разрываются, бросая
золотые стрелы молний из рядов своих на землю.
Гром гремит, пылают тучи, и огонь их синь и страшен,
и дрожит пустыня неба, и земля трясётся робко…
И на свете нет явлений больше сильных, больше страшных,
чем гроза в степи широкой и на море бури бой!..
Степь молчала робко, странно, и над нею всё катился дикий ропот.
И, когда чернели тучи, в их огне сверкали сталью нитки тонкие дождя;
он струился беспрерывно, и звучал он монотонно плачем горя за кого-то…
Твёрдо, как скала, чабан стоял в степи, подставив грудь дождю и порывам ветра; и молнии, прядая по небу, точно не смели пасть на него, точно боялись они разлететься огненной пылью, ударившись в смуглую грудь чабана… А он с улыбкой смотрел на тучи, любуясь их мрачной красотой и силой, и в его чёрных очах горел огонь зависти им, огонь такой же яркий, как сами молнии. Он забыл и о Майе, что лежала на земле, охватив своими тонкими ручками его ноги и крепко прижав к ним свою маленькую головку, – и о себе, и о степи… Ему самому хотелось летать с тучами и петь громкие песни с ними…
Гроза уж не гудела без отдыха, как раньше, а минутку, и две, и три останавливалась и, точно присматриваясь к смелому человеку, одному пред нею, глухо ворчала, должно быть, немножко не понимая, зачем он тут стоит и чего дожидается в пустынной степи под дождём… А потом, помолчав немного, снова встряхивала тучами и играла молниями, градом сыпя их на землю, а тонкие нити дождя всё опускались из неё вниз и всё блестели в огне молний и казались сетью из тонких стальных проволок, которую гроза кидала на землю, чтоб та запуталась в ней, и тогда гроза унесла бы её с собой в страну, где живёт Ночь и она сама, где всегда темно и где у грозы уже много натаскано таких, как земля, шаров, которыми она играет, когда ей скучно и нельзя уйти из дому.
А в степи было холодно, темно и мрачно. Когда молнии летели над нею, то казалось, что она тяжело и утомлённо вздохнула, и, поднятая вздохом, её широкая грудь так и замерла в страхе; а когда молнии падали на неё, она со стоном опускалась, её давила тьма, и над ней монотонно плакал дождь.
Чабан стоял и пел, и в груди его всё горело это могучее, смелое, что позволяло ему одиноко стоять грудью к грозе и не бояться; он всё пел, и раз, когда все тучи сразу вспыхнули ослепительным голубым огнём, он невольно опустил глаза к земле и увидел у ног своих Майю, о которой забыл. Она лежала вся мокрая на мокрой земле, и её маленькое личико было синим и мёртвым, глазки закрыты, и плотно сжатые розовые губки были бледны.
– Умерла! – вскричал он удивлённо. – Отчего же?
И наклонился над ней и, взяв её на руки, прижал к своей груди. Она была так жалка, и в углах глаз её замерли две слезинки; маленькая, беспомощная, она откинула головку назад, и ручки её повисли так жалко и слабо.
– Умерла ты, Майя? – тихо спросил он её и почувствовал, как что-то режет ему сердце острой, невыносимой болью. Он никогда не испытывал такой боли, даже тогда, как, раз упав, сломал себе кость руки, – и эта боль была жалость.
Он даже застонал страшным, рыдающим стоном… и в ответ ему дико и насмешливо захохотал гром прямо над его головой.
Чабан вздрогнул и согнулся, – посмотрел кругом, куда бы спрятать маленькую девочку Майю от грозы, и в первый раз пожалел о том, что не имеет шалаша. И его жалость к девочке перешла в страх за неё. Вот он вскинул на руках Майю высоко над своей головой и с тоской, рвавшей ему сердце так, что он чувствовал, как из этого сердца брызжет внутри его груди горячая кровь, – с тоской и со страхом крикнул изо всей силы:
– Пощади!
Гром хохотал, тучи мчались, дождь всё падал и плакал, степь вздрагивала, а там, вдали, глухо и скорбно рыдал лес… Но в стороне, откуда мчались тучи, мрак становился бледней, и порой там сверкали ласковые голубые улыбки неба.
Чабан стоял и держал высоко над головой маленькую фею, а сам тоскливо смотрел ввысь, где мчались тучи, которым совсем никакого дела не было ни до чабана, ни до Майи. Они пришли потому, что пришли, и уходят потому, что настала пора уйти. Они убили бы его, если б убили, но этого не случилось, – и им нет ровно никакого дела до чабана и Майи; они, может быть, хотят чего-то, но уж не так мало, как чабан и его фея! Они проносятся над землёй и веселятся по-своему.
Вот вдали блеснуло солнце с непокрытого тучами неба; там была уже широкая ясно-голубая лента.
А чабан стоял и всё держал Майю, подымая её к небу и в тоске ожидая, скоро ли и над его головой блеснёт солнце; он даже позабыл и о том, что можно бы пойти к нему навстречу.
Вот оно и блеснуло… и на побитых дождём стеблях ковыля засияли в его лучах алмазы и яхонты капель; и попадали эти лучи на личико Майи и её грудь… А там, куда умчались тучи, ещё гудел гром. Тогда фея вздохнула и тихо простонала:
– О мама! мама!..
А чабан крепко прижал её к груди, и ему стало так радостно!
– Так ты жива! Эх, как это хорошо! А я думал, что гром-то убил тебя!
– Я в лес хочу! Здесь мне страшно!.. – тихо сказала Майя.
– Да ведь она уж ушла, гроза-то! – вскричал чабан.
– Она опять воротится назад! Неси меня в лес!
– Но как же снесу тебя? Я не пойду туда! Чего там? Деревья, и всё!..
– Нет, скорей отнеси меня! – настаивала фея.
– А я останусь один здесь? – спросил её чабан и задумался… Тут есть что-то нехорошее!.. Что же в том, что один? Он всегда был один. И степь так близка и родна ему. Но почему же ему не хочется отнести её в лес? А отнести-то очень не хотелось!
– Знаешь, – сказал он, – мне кажется, что, коли я отнесу тебя туда, так это будет похоже на то, как бы я разрезал себя на две половинки и они разошлись в разные стороны, – одна в степь, другая – в лес, вот что! Пожалуй, лучше этого не делать. А? что ты скажешь?
– Но я боюсь здесь! Я хочу в лес! Мне тоже будет скучно без тебя… ты думаешь – не будет? Ах нет! очень будет… но я хочу в лес! я боюсь здесь!.. какая гроза!!.
– Ну, так как же мы будем? Тебе будет нехорошо без меня, а мне – без тебя. Останься-ка со мной! Что тебе гроза? Как придёт она, я запою песню и буду петь до той поры, пока она будет метаться по степи, – вот и всё!
– Ах, разве ты можешь с ней сладить? Она схватит тебя и со мной и может кинуть так далеко, что мы долетим до моря!
– До моря – это не далеко!.. – задумчиво говорил чабан. – Но как же я отнесу тебя, когда мне этого так не хочется!.. Э?!. И потом – здесь я дал тебе счастье, и ты мне, а в лесу… Ну-ка, скажи, что ты видела там?
Тут и Майя задумалась и, немножко помолчав, печально сказала:
– Это так, счастье здесь! но… ведь его так мало! Это я тебе тогда ещё, в первый раз, хотела сказать. Оно, пожалуй, только ожидание; вот что твоё счастье!..
Им стало грустно после этого; а над ними небо, освежённое грозой, тихо и ласково улыбалось. Чабан посмотрел на него и вдаль кругом себя и нигде не нашёл ответа на свои думы.
– Ну, пойдём! Я отнесу тебя до опушки.
Он понёс её молча и смотрел не в глазки её, как раньше, а в тёмную, смоченную дождём землю, и она, сидя у него на руках, молчала. В них обоих было что-то новое, чего они не понимали, но что мешало им так весело целоваться, как раньше они целовались.
– Прощай!.. Когда ты выйдешь из леса ко мне? – спросил он, опуская её с рук на землю у опушки леса, под ветви, осыпанные, точно драгоценными каменьями, каплями дождя, горевшими на солнце и молчаливо отдыхавшими от бури.
– Приду? Не знаю, когда… Когда захочу, – не раньше! – ответила Майя.
– Ну, так поцелуй на прощанье.
Она крепко, крепко обняла его и поцеловала – горьким поцелуем сомнения, а потом пошла в лес, не оглянувшись на него. На неё падали с потревоженных веток холодные крупные капли, и от них ей было холодно. Лес молчал угрюмо и сосредоточенно, тропинка сделалась почему-то густой, но менее красивой, чем прежде, и цветы были не так красивы, и меньше было их… и всё было странно, не так, как прежде, точно у Майи теперь были новые глаза.
А как просторно там, в степи, и как там ярко! Он, наверно, сидит под ветвями осокоря и думает, глядя вдаль, положив на руки голову. Часто он так сидит и много думает. Часто, когда она засыпала у него на руках, а он переставал баюкать её песней, она сквозь дрёму наблюдала за ним, и, хотя ей казалось, что его сердце не с нею, всё-таки хорошо было смотреть в его горячие очи!.. Она шла. Ветви деревьев осторожно дотрагивались до её плеч и рук и точно хотели сказать ей шёпотом что-то; но она чувствовала ничего, кроме того, что печаль наполняла ей сердце…
Вот на дороге у ней стала царственно пышная лилия, и отягчённая дождём её серебряно-бархатная пышная чашечка почему-то так грустно качается. И эта лилия так бела, чиста, свежа! И, кажется, так гордится всем этим.
Майя наступила на неё ножкой, стебель жалобно хрупнул… и вот она, эта чистая лилия, лежит в грязи, вся измятая.
Майя посмотрела на неё, и ей стало за что-то стыдно и чего-то жалко.
– Я сделала сейчас так же, как эта Страшная Судьба, о которой рассказывал мне в степи он! А вот дворец матери!
Он стоял таким же красивым, как раньше, но в нём было что-то грустное.