Даниил Хармс
ПИСЬМА
Р. И. Поляковской
Дорогая Раиса Ильинишна, может быть, к лучшему, как всё получилось.
Ведь я полюбил Вас.
И если бы я увидел Вас ещё раз, я признался бы Вам во всем. Это было бы нехорошо.
Вы не забыли значки на стенах в моей комнате. Очень часто попадается такой значок:
я называю его «окно». В том зеркальце, которое я подарил Вам, лежит записка, на ней нарисовано это «окно» в разных варьяциях.
А также, помните, надпись над моей кроватью:
Мысль о Рае.
Так вот, Раиса Ильинишна, можете считать это за шутку, но до Вас я любил по-настоящему один раз. Это была Эстер (в переводе на русский — Звезда). Я любил её семь лет.
Она была для меня не только женщиной, которую я люблю, но и ещё чем-то другим, что входило во все мои мысли и дела. Я разговаривал с Эстер не по-русски и её имя писал латинскими буквами: ESTHER.
Потом я сделал из них монограмму, и получилось.
Я называл её окном, сквозь которое я смотрю на небо и вижу звезду. А звезду я называл раем, но очень далёким.
И вот однажды я увидел, что значок
и есть изображение окна.
Потом мы с Эстер расстались. Я не разлюбил её, и она меня не разлюбила, но я первым пожелал расстаться с ней.
Почему — это мне трудно объяснить. Но я почувствовал, что довольно смотреть «в окно на далекую звезду».
И вот однажды я не спал целую ночь. Я ложился и сразу вставал. Но, встав, я понимал, что надо лечь. Я ложился опять, но сейчас же вскакивал и ходил по комнате. Я садился за стол и хотел писать. Я клал перед собой бумагу, брал в руки перо и думал. Я знал, что мне надо написать что-то, но я не знал что.
Я даже не знал, должны это быть стихи, или рассказ, или какое-то рассуждение, или просто одно слово. Я смотрел по сторонам, и мне казалось, что вот сейчас что-то случится. Но ничего не случалось. Это было ужасно. Если бы рухнул потолок, было бы лучше, чем так сидеть и ждать неизвестно что.
Уже ночь прошла и пошли трамваи, а я всё ещё не написал ни одного слова.
Я встал и подошел к окну. Я сел и стал смотреть в окно. И вдруг я сказал себе: вот я сижу и смотрю в окно на…
Но на что же я смотрю? Я вспомнил: «окно, сквозь которое я смотрю на звезду». Но теперь я смотрю не на звезду. Я не знаю, на что я смотрю теперь. Но то, на что я смотрю, и есть то слово, которое я не мог написать.
Тут я увидел Вас. Вы подошли к своему окну в купальном костюме. Так я впервые увидел Вас. Увидел Вас сквозь окно.
Вам смешно, Раиса Ильинишна, о чем я пишу Вам?..
Но я и не прошу Вас относиться к этому серьёзно. Но теперь слушайте дальше. Я познакомился с Вами и узнал, что Вас зовут Рая. Я стал много думать о Вас, о Рае. Мысль о Вас стала моей главной мыслью. И я повесил надпись над моей кроватью:
Мысль о Рае.
Моя главная мысль, помимо Вас, это мысль о рае, и Вы понимаете, что Вы стали для меня не только женщиной, которую я полюбил, но вошли во все мои мысли и дела.
Здесь дело не в каламбуре — Рая и рай.
Все это — очень несовременно, и я решил не говорить Вам этого. Я как-то пришел к Вам (Вы обедали) и сказал: Вы знаете, Рая, сегодня ночью со мной была страшная вещь, и Вы спасли меня.
Но потом я Вам ничего не сказал.
Потом, гуляя с Вами у Буддийской пагоды и гуляя на Островах, я чувствовал, что я должен сказать Вам всё, но что-то удерживало меня, и я не говорил. Я ходил и говорил глупости. И Вы даже обиделись под конец. И так стало всякий раз, когда я Вас встречал.
Я должен был либо сказать Вам всё, либо расстаться.
Я и теперь, в письме, не сказал Вам почти ничего. Только совсем чуть-чуть.
Да и то Вы решите, что я либо шучу, либо я сумасшедший. И я пишу Вам это всё только потому, что решил с Вами не встречаться, чтобы не тревожить Вас.
Сегодня Вы позвонили мне по телефону, когда я начал писать Вам это письмо.
Конечно, я сразу узнал Ваш голос, но, не зная, что Вам сказать, всё время спрашивал: кто говорит?
Послезавтра Вам это письмо передаст Борис Михаилович Левин.
Да хранит Вас Бог, милая Рая.
Б. С. Житкову
Дорогой Борис Степанович,
каждый день, садясь за фисгармонию, вспоминаю Вас. Особенно, когда играю II фугетту Генделя, которая Вам тоже нравилась. Помните, как там бас время от времени соглашается с верхними голосами при помощи такой темы:
Эта фугетта в моем репертуаре — коронный номер. В продолжение месяца я играл её по два раза в день, но зато теперь играю ее свободно. Марина не очень благосклонна к моим занятиям, а так как она почти не выходит из дома, то я занимаюсь не более одного часа в день, что чрезмерно мало. Кроме фугетты играю Палестриновскую «Stabat mater» в хоральном переложении, менуэт Джона Bloy'а (XVII в.), «О поле, поле» из Руслана, хорал es-dur Иоганновских страстей и теперь разучиваю арию c-moll из партиты Баха. Это одна из лучших вещей Баха и очень простая. Посылаю Вам верхний голос для скрипки, ибо, разучивая её только одним пальцем, я получал огромное удовольствие. У меня часто бывает Друскин. Но большая рояльная техника мешает ему хорошо играть на фисгармонии. Зато был у меня тут один молодой дирижёр, приятель Николая Андреевича, вот он действительно показал, чего можно достигнуть на фисгармонии. То меняя регистры, то особенно подавая воздух, он добивался такого разнообразия и так точно передавал оркестровое звучание, что я только диву давался. Кроме того, он играет со страниц партитуры в 22 строки так же свободно, как Вы читаете по-русски французскую книгу. Вдобавок он поёт на все голоса. Он пел секстет из Дон Жуана и так ловко перескакивал с голоса на голос, подчеркивая именно самые нужные моменты, что я воспринял секстет полностью. Как жаль, что Вы переехали в Москву. Я уверен, что этот молодой дирижёр доставил бы Вам много радости.
Напишите мне, Борис Степанович, достали ли Вы себе квартиру и играете ли на скрипке.
О себе могу только сказать, что мои материальные дела хуже, чем когда-либо. Сентябрь прожил исключительно на продажу, да и то с таким расчетом, что два дня с едой, а один голодаем, но надеюсь, что когда-нибудь будет лучше. Если Вы бываете в Детиздате и если Вам не трудно, то узнайте, почему я не получил денег из Олейниковского журнала. Олейников говорит, что выписал мне 500 рублей, но я их не получил. А еще посоветуйте мне вот что: я перевел Буша для Чижа. Чиж предложил мне издать это отдельной книжкой. А Шварц приехал из Москвы и передал мне, что Оболенская предлагает издать Буша в Москве. Думая, что в Москве больше гонорары и тиражи, я отказался от предложения Чижа. Я послал с Олейниковым письмо Оболенской, где пишу, что хотел бы издать Буша в Москве и прошу сообщить мне условия. По рассказу Олейникова Оболенская будто бы обиделась, что я спрашивал об условиях (?). Потом она посоветовалась с Введенским и как бы отказалась издавать моего Буша. Теперь же я получаю от нее такую телеграмму: «Берём Ваш перевод Буша, условия 1.000 руб. за 100 строк. Телеграфируйте согласны. Посылайте стихи. Оболенская». Если бы мне предложили эти условия в Ленинграде, я нашёл бы их приличными, но для Москвы, не знаю. Мне очень нужны деньги, но продешевить книжку не хочу. Вся книжка 200 строк. Может быть, лучше требовать от неё аккордно? И сколько? Может быть, то, что предлагает Оболенская, очень хорошо? А может быть, очень плохо? И какой тираж? Борис Степанович, Вы лучше знаете это всё. Если у Вас есть лишние пять рублей, пошлите мне телеграмму. Уж очень я отстал от издательских дел.
Остаюсь Ваш
Дорогой Борис Степанович,
большое спасибо за Ваш ответ. У меня было такое ощущение, что все люди, переехавшие в Москву, меняются и забывают своих ленинградских знакомых. Мне казалось, что москвичам ленинградцы представляются какими-то идеалистами, с которыми и говорить-то не о чем. Оставалась только вера в Вашу неизменность. За девять лет, что я знаю Вас, изменились все. Вы же как были, таким точно и остались, несмотря на то, что как никто из моих знакомых изменили свою внешнюю жизнь. И вдруг мне показалось, что Вы стали москвичом и не ответите на моё письмо. Это было бы столь же невероятно, как если бы я написал письмо Николаю Макаровичу, а он прислал бы мне ответ. Поэтому, получив сегодня Ваше письмо, я испытал огромную радость, что-то вроде того, что «Ура! Правда восторжествует».
Когда кто-нибудь переезжает в Москву, я, ленинградский патриот, воспринимаю это как личное оскорбление. Но Ваш переезд в Москву, дорогой Борис Степанович, мне бесконечно печален. Среди моих знакомых в Ленинграде не осталось ни одного настоящего мужчины и живого человека. Один зевнёт, если заговорить с ним о музыке, другой не сумеет развинтить даже электрического чайника, третий, проснувшись, не закурит папиросы, пока чего-нибудь не поест, а четвертый подведёт и окрутит вас так, что потом только диву даёшься. Лучше всех, пожалуй, Николай Андреевич. Очень-очень недостаёт мне Вас, дорогой Борис Степанович.
Поражаюсь Вашей силе: столько времени прожить без комнаты и остаться самим собой. Это Вы, который говорил, что самый приятный подарок — халат с тридцатью карманами! Вы мне напоминаете англичанина, который пьёт восьмой день и, что называется, ни в одном глазу и сидит прямо как палка. Даже страшно делается. Все это, конечно, потому, что у Вас миллион всяких привычек и потребностей, но главные — чай и табак.
В следующем письме напишу Вам о своих делах. Сообщите только, по какому адресу Вам писать.
Н. И. Колюбакиной
Дорогая Наташа,
спасибо за стихи Жемчужникова. Это именно Жемчужников, но отнюдь не Прутков. Даже, если они и подписаны Прутковым, то всё же не прутковские. И наоборот вещи Толстого вроде «Балет Комма» или «О том, дескать, как философ остался без огурцов», чистые прутковские, хоть и подписаны только Толстым.
Я показывал ногу д-ру Шап-о. Он пробормотал несколько латинских фраз, но, судя по тому, что велел мне пить дрожжи, согласен с твоим мнением. Кстати дрожжей нигде нет.
Чтобы ответить стихотворением на стихотворение, посылаю тебе, вчера написанные, стихи.[1] Правда, они еще не закончены. Конец должен быть другим, но несмотря на это я считаю, что в них есть стройность и тот грустный тон, каким говорит человек, о непонятном ему предназначении человека в мире. Повторяю, что стихи незакончены и даже нет ещё им названия.
Дорогая Наташа,
ты прислала мне такое количество пивных дрожжей, будто я весь покрыт волдырями как птица перьями. Я не знал, что они существуют в таблетках и продаются в аптеках. Мне просто неловко, что об этом узнала ты, а не я сам, которому эти дрожжи нужны. Твоё издание Козьмы Пруткова (1899 года) — лучшее, хотя в нем многих вещей не хватает. Вчера позвонил мне Маршак и просил, если я не занят и если у меня есть к тому охота, притти к нему. Я пошёл. В прихожей произошла сцена с обниманиями и поцелуями. Вполне были бы уместны слова: «мамочка моя!» Потом Маршак бегал вокруг меня, не давая мне даже сесть в кресло, рассказывал о Риме и Париже, жаловался на свою усталость; Маршак говорил о Риме очень хорошо. Потом перешёл разговор на Данта. Маршак научился уже говорить немного по итальянски и мы сидели до 3 ч. ночи и читали Данта, оба восторгаясь. Стихи, которые я хотел послать тебе, ещё не оконченны, а потому хорошо, что я не послал их.
А Колпаков, это действительно я.
Спасибо Машеньке за спички и махорку. <У меня как раз заканчивались все курительные запасы>
Дорогая Наташа,
Кофея я не смогу пить. А лучше я пройдусь ещё на часок в парк, что бы воспользоваться тем, что называют природой, или попросту «самим собой».
А. И. Пантелееву
Дорогой Алексей Иванович.
Курск — очень неприятный город. Я предпочитаю ДПЗ. Тут, у всех местных жителей я слыву за идиота. На улице мне обязательно говорят что-нибудь вдогонку. Поэтому я, почти всё время, сижу у себя в комнате. По вечерам я сижу и читаю Жюль Верна, а днём вообще ничего не делаю. Я живу в одном доме с Введенским; и этим очень недоволен.[2] При нашем доме фруктовый сад. Пока в саду много вишни.
Простите, что пишу такую пустую открытку, но пока ещё на письмо нет вдохновения.
Передайте привет Самуилу Яковлевичу.[3]
23 июля 1932 года
Курск,
Первышевская 16.
Дорогой Алексей Иванович,
только что получил Ваше письмо. Очень рад, что Вы купаетесь и лежите на солнце. Тут нет ни солнца, ни места, где купаться. Тут всё время дождь и ветер, и вообще на Петербург не похоже. Между прочим, настроение у меня отнюдь не мрачное. Я чувствую себя хорошо и спокойно, но только до тех пор, пока сижу в своей комнате. Стоит пройтись по улице, и я прихожу обратно злой и раздраженный. Но это бывает редко, ибо я выхожу из дома раз в три дня. И то: на почту и назад. Сидя дома, я много думаю, пишу и читаю. Это верно, читаю я не только Жюля Верна. Сейчас пишу большую вещь под названием «Дон Жуан».[4] Пока написан только пролог и кусок первой части. Тем, что написано, я не очень доволен. Зато написал два трактата о числах. Ими доволен вполне. Удалось вывести две теоремы, потом опровергнуть их, потом опровергнуть опровержение, а потом снова опровергнуть. На этом основании удалось вывести ещё две теоремы. Это гимнастический ход, но это не только гимнастика. Есть прямые следствия этих теорем, слишком материальные, чтобы быть гимнастикой. Одно из следствий, например, это определение абсолютного температурного нуля.[5] Выводы оказались столь неожиданные, что я, благодаря им, стал сильно смахивать на естественного мыслителя. Да вдобавок ещё естественного мыслителя из города Курска. Скоро мне будет как раз к лицу заниматься квадратурой круга или трисекцией угла.
Деятельность малограмотного учёного всегда была мне приятна.[6] Но тут это становится опасным.
Для Молодой Гвардии[7] я ещё ничего не написал, но теперь, может быть, напишу.
Что такое, Вы пишете, с Самуилом Яковлевичем? Но его натуру не переделать. Если дать ему в день по стишку для прочтения, то он все же умудрится быть занятым целый день и ночь. На этом стишке он создаст теорию, проекты и планы и сделает из него мировое событие.
Для таких людей, как он, ничто не проходит зря. Всё, всякий пустяк, делается частью единого целого. Даже съесть помидор, сколько в этом ответственности! Другой и за всю жизнь меньше ответит. Передайте Самуилу Яковлевичу мой самый горячий привет. Я ещё не написал ему ни одного письма. Но значит до сих пор и не нужно было. Передайте привет Лидии Корнеевне.[8]
Алексей Иванович, спасибо Вам за трогательное участие ко мне. Если сочиню что-нибудь, способное поместиться в письме, пошлю Вам.
…ним, как я болен. У меня оказался туберкулез. Последнее время стало хуже, каждый день температура лезет в верх. В виду этого, писать в Госиздат[10] сейчас ничего не могу. Тут очень трудно держать правильный режим, а потому положение довольно серьезное.