— Но какой смысл называть вам цены? — ворчали иногда торговцы. — Всё равно ничего не купите.
— А разве уж и спросить нельзя? — говорил в ответ Иёрн.
Жалкую жизнь вели Иёрн и Вальборг, но у них по крайней мере не было детей, — нет, к сожалению, у них не было даже детей.
В соседних дворах были дети, — единственное, чего было достаточно, — и это было божие благословение. Без детей целыми днями и годами не услыхать бы смеха, не было бы маленьких ручек, которые просили опоры, не задавались бы странные вопросы. Вообще же было пустынно и бедно во всех дворах. Осенью случалось зарезать овцу, слава богу, была картошка в доме и достаточно молока в хлеву, и казалось, что хорошо тем, кто владеет двором да ещё тремя или четырьмя коровами, кроме лошади и мелкого скота. Но принадлежало ли это им на самом деле? Во-первых, они были должны за всё, что имели во дворе; к тому же у них были долги по заборным книжкам у торговцев в городе, они не выплачивали налогов и жили в развалившихся домах. Корова или пара овец, принесённые в жертву в счёт огромного долга, не спасали положения, и если не удавалась лофотенская ловля, они опускались ещё ниже. Им нечем было похвастать перед Иёрном и Вальборг, когда эти побирушки выходили нищенствовать. Поэтому-то один бедняк охотно помогал другому, давая полмешка картофеля или кринку молока и таким образом избавляясь от обязанности жалеть. Люди так охотно оказывали друг другу помощь, что это должно было радовать ангелов.
Приличные, обыкновенные люди — все одного уровня. Несмотря на близость города с его должностными лицами и новыми модами, уклад их жизни был удивительно ветхозаветен. А кроме должностных лиц в городе, были ещё господа из Сегельфосского имения, которые задавали тон. Но нет, деревенский люд жил, как выучился жить с незапамятных времён, и очень неохотно перенимал то белый галстук, то новый сорт табака для трубки.
Взять хотя бы сараи для лодок, которые, конечно, были всё те же, что и во времена короля Сверре, и тогда ещё соответствовали назначению. Стены были — осиновые да берёзовые жерди, а крыша — берёста да торф. И если кто-нибудь находил, что стены этих сараев должны быть плотнее, то оказывалось, что именно плотнее-то они и не должны быть: их должно продувать насквозь, чтобы паруса и снасти, висевшие внутри, могли просохнуть к следующей ловле. А огромные деревянные замки на дверях сараев с длинным доисторическим ключом, — никакого железа, и ничто не ржавело. Когда замок и ключ сгнивали, тотчас мастерили новые; это не стоило ни одной копейки, лишь немного времени для ловкого человека, — забавное вечернее занятие.
Эти люди были прилежны по-своему, хотя никогда не торопились. В подходящее время года запасали дрова на зиму или ловили рыбу. Дети пасли скот или делали, что придётся, ходили по ягоды, часто в дурную погоду и в осенний холод, нередко отсутствовали весь день и ничего не ели. Морошку и бруснику продавали в городе и приносили выручку домой. Они рано приучались довольствоваться малым, и это не приносило им вреда. Их матери и сёстры были заняты работой в хлеве и в доме; они пряли шерсть и ткали её на станки:, получалась чудесная, крепкая ткань для белья и для платьев; они окрашивали пряжу в разноцветные цвета и ткали в клетку и в полоску, яркие юбки для девочек и для себя, — нет, они не завидовали никому на свете, они нарядными ходили в церковь.
Люди малого достатка и бедные люди, они были довольны, они привыкли к этой жизни и не знали никакой другой. Часто в избах дети смеялись, по пустякам, конечно, но и взрослые охотно принимали участие в веселье. Это было большей частью вечером; нередко тогда заходил какой-нибудь сосед, хотя бы Карел, тот самый, который так складно пел песни, или же Монс-Карина, — она жевала табак, как мужчина, но не хотела в этом признаваться. Дети часто надоедали Монс-Карине: они подсовывали ей под руку обрывок кожи или лоскуток вместо табака и потом прыскали со смеху. Зато, когда приходила Осе, к веселью примешивалось чувство страха. «Мир вам!» — говорила она, когда входила, и — «Оставайтесь с миром!», когда уходила, но она слыла опасной.
Эти люди верили во всяких троллей, подземных духов и привидения. То кому-нибудь снилось что-то, или слышалось предостережение, или чудилось что-нибудь дурное и непонятное. Был один человек, которого звали Солмундом; он возил дрова из леса, и возил до тех пор, пока совсем не стемнело. Как раз на последнем повороте перед домом, когда он шёл за возом, он увидал вдруг, что у него на возу с дровами сидит женщина. Он понять не мог, откуда она взялась; во всяком случае дело было нечисто, и он стал молиться за себя и за лошадь. Когда они стали подъезжать к дому, лошадь его остановилась, вероятно, женщина уколола её чем-нибудь, а сама соскочила с воза.
— Осе, это ты? — спросил он.
— Да, — отвечала она.
— Что тебе надо от меня? — спросил Солмунд.
— Я хочу, чтобы ты взял меня, — отвечала Осе.
— Этому не бывать, — сказал он. — Прочь с дороги! Чур меня, чур!
— Ты поплатишься за это! — отвечала Осе.
С того дня лошадь стала всего бояться, а бедный Солмунд — ждать судьбы.
Осе была высока ростом и смугла; говорили, что отец её был цыган, а мать — лапландка. Она пришла в лопарской кофте, длинной, как юбка, держалась гордо, выступала, как царица, и говорила медленно и серьёзно. Она до сих пор была ещё красивой женщиной, но очень грязной, а несколько лет тому назад была, вероятно, очень хороша и лицом и сложением. Она считалась лопаркой и была одета, как они, но на её кофте не было ярких вышивок и всякой другой пестроты, как обычно бывает на лопарских кофтах; это была спокойная, коричневая одежда. Только с левой стороны на поясе у неё висели всевозможные побрякушки: ножницы, ножик, принадлежности для шитья в виде костяной иглы и жилы, вместо нитки, трубка и табак, кремень и трут, серебряные монеты и таинственные штучки из кости. Осе постоянно скиталась, бог знает, когда она спала. Она бывала и в Южной и в Северной деревне в один день, хотя никогда не торопилась.
Вдруг она появлялась посреди избы. Когда приходила Осe, дети умолкали и забивались в углы. Она приходила без всякого дела и ни о чём не просила, но хозяйка всегда давала ей несколько зёрен кофе или щепотку табаку, чтобы задобрить её. Хозяин из вежливости спрашивал, откуда она идёт и куда держит путь, и получал должный ответ. Он мог также спросить:
— Слыхала, Солмунд и его лошадь упали вчера в водопад?
— Да, — отвечала Осе, но с таким видом, будто эго вовсе её не касалось.
— А разве Солмунд не знал, что на такой лошади опасно ехать так близко от водопада?
— Ты спрашиваешь меня, а я собиралась спросить тебя!
— А бедный Тобиас, у которого был пожар на той неделе, — ты ничего больше не слыхала о нём? Ты ведь ходишь повсюду и встречаешь людей.
— Ничего, — отвечала Осе.
Она сидела с отсутствующими глазами и думала о чем-то своём, иногда бросала взгляд карих глаз, зловещий и непроницаемый. Что её занимало, о чём она думала? Может быть, ни о чём, просто от природы была меланхолична, а может быть, томилась любовной тоской. Она не была замужем и жила в хижине у древнего лопаря, который никак не мог быть её любовником. Осе, вероятно, всё ещё была невинной девой, тридцатилетней с чем-то невинностью и все ещё красивым созданием. Странная она была. Она говорила на хорошем местном наречии, но медленно, и умела делать многое, чего не умели другие лопари. Осе была не без способностей. Хотя читала она с трудом, а писать совсем не умела. Если случалось ей принять участие в вечеринке и её угощали, она охотно пила водку и могла выпить много, не пьянея. Она вставала и говорила:
— А теперь мне, пожалуй, пора дальше.
— Да ты и так придёшь вовремя, — из вежливости говорил хозяин.
— Мне надо в Северную деревню. Там ребёнок опрокинул на себя котёл с кипятком.
Хозяйка в ужасе восклицает:
— Тогда тебе надо поспешить, тебе надо поспешить!
— Я приду как раз вовремя! — говорит Осе и кланяется. — Оставайтесь с миром!
Хозяйка провожает её и держит что-то в руке, а руку прячет под фартуком. Когда она приходит обратно, муж напряжённо глядит на неё и спрашивает:
— Она не плюнула?
— Нет.
Все в доме с облегчением вздыхают, дети опять начинают шалить и дразнить друг друга:
— Ты здорово побледнела, — говорит старший брат маленькой сестричке.
— Я?! Я могла бы подойти и потрогать её, — хвастается сестра.
Но нет, Осе была слишком таинственна, маленькая сестричка не посмела бы дотронуться до неё, сделать это не посмели бы даже взрослые. Справедливо или нет, но про Осе говорили, что она может ворожить, может вылечивать животных, а иногда и людей, и приносить несчастье тем, у кого плюнет на пороге. Она окружала себя тайной: «Я приду как раз вовремя!» Люди, которые верили в её искусство, присылали за ней, никто не смел ей противоречить, все боялись попасть в немилость.
— Замолчи! — сказала мать. — Не говори об Осе! Может быть, она стоит неподалёку и все слышит сквозь стену.
— Я говорю только, что сестрёнка боялась, — бормочет мальчик.
Другие дети вмешиваются, они заступаются за самую маленькую:
— Уж скорее старший брат сам струсил!
Потом они все злорадно смеются, и старший брат развенчан.
Они ссорились и мирились, были врагами и друзьями, вместе делили и горе и радость. Благословение сопровождало детей. «Что очаг без детей? Одинокий костёр в пустыне. Нет средств, чтоб иметь их? Средства найдутся!» — думали родители. Если детей кормили, и не настолько плохо, чтобы это отражалось на их росте и здоровья, то жилось им всё-таки скудно, в особенности плохо было с одеждой; впрочем, им не вредило, что они зябли и зимой и летом. Что касается жилья, то и в этом отношении требовательность была невелика. В дождливую погоду, весной и осенью, протекали все торфяные крыши, и под капель приходилось подставлять посуду. Хуже всего было на чердаке, где спали дети. В постель к ним ставили чашки и лоханки, и если им случалось опрокидывать их во сне, поднималась возня, — кто сердился, а кто смеялся. Но разве эта дождевая вода в постели угнетала или обездоливала их? Под конец они научились терпеливо переносить беду и засыпали опять, а утром было что вспомнить. Они привыкли к протекающим торфяным крышам, они не знали других.
Каждую субботу полы оттирали песком, и они становились белыми. Отцу и матери казалось даже, что кто-то посыпал их крошеным можжевельником, но вряд ли это было возможно. «Ну, что за девочки! Благослови их господь. Так и есть! Они по бездорожью ходили в лес за можжевельником, мелко нарубали его и посыпали к празднику пол». От тепла можжевельник благоухал свежестью и цветами, и в каждой ягодке был крест. Что этим хотел сказать господь? Можжевельник — особенное растение, оно годно не только для посыпания пола; если хотели, чтобы в горнице хорошо пахло, то зажигали ветку можжевельника и размахивали ею в воздухе так, чтобы она только тлела. Когда мать собиралась мыть посуду из-под молока, она отваривала можжевельник и мыла кринки этим отваром.
III
Когда рыбаки вернулись домой с пустыми неводами, шеф сказал только: «В следующий раз будет более удачно». Он был не из тех, которые сразу падают духом, в этом отношении он был парень с понятием, и с ним было приятно иметь дело.
Расчёт производился в конторе. Каждая партия, работавшая с одним неводом, входила отдельно, рулевой говорил за всех. Рулевые со времён Теодора Из-лавки привыкли рассказывать подробности ловли. Теодор сидел обычно на своём высоком вертящемся табурете и с большим интересом слушал, поддакивал, кивал головой, задавал вопросы.
Теперь не то.
Рулевой: — Да, на этот раз не было удачи.
Шеф не отвечал, а только подсчитывал и писал.
— Но не знаю, что мы могли бы сделать ещё.
Шеф продолжал писать. Рулевой осмеливается спросить:
— А вы сами что думаете?
Шеф кладёт перо и говорит:
— Что я думаю? Нам не повезло, больше нечего об этом, говорить. В следующий раз будет лучше.
То же самое и со следующей партией, и со вторым рулевым, — ни одного лишнего слова со стороны шефа. Совсем не так было при его отце: как тот разговаривал с рыбаками! Чудаком и важенкой был Теодор Из-лавки, но другом народа, добрым и участливым, когда ему льстили. Сын, сидевший теперь на том же табурете, был толковый человек, человек с понятием, но с народом не якшался.
Да и что можно было сказать об этом неудавшемся предприятии? Стоило ли говорить и размазывать? На обе артели было затрачено немного провианта, пришлось заплатить за несколько недель жалованья, но это его не тревожило, наоборот, — пусть люди говорят: «Такого человека это не разорит!» К тому же, почему должно было ему повезти с первого раза? У кого был такой невод, который ловил всегда? И к чему это «Сегельфосские известия» поместили заметку, что обе артели вернулись домой без улова?
Он спросил мать:
— Как ты думаешь, не позвать ли нам гостей?
— То есть как это?
— Пригласить несколько человек из города, достать угощение, вино.
— Да ты с ума сошёл! — смеясь сказала мать. — Ведь улова-то не было!
— Вот именно поэтому, — отвечал сын.
Уж этот Гордон! Его манера рассуждать была совершенно чужда и непонятна его матери, жене Теодора Из-лавки. Сын рассуждал по-заграничному. Она бы постаралась возместить потерю, постаралась бы сэкономить, чтобы восстановить баланс, а он на это только улыбался.
— Пойдём, — сказал он, — поговорим с Юлией!
Вечер с гостями был не из удачных.
Гордон Тидеман с женой не устраивали раньше больших приёмов. На крестинах к обеду приглашали только священника да крёстных родителей, теперь же во все концы были разосланы приглашения, и собралось много гостей. Но веселья не было. Отчего бы это? Мужчины не надели фраков, но дамы нарядились в самые лучшие платья. Тут была и красивая фру Лунд, то есть жена доктора, которая обычно никуда не ходила, но на этот раз сделала исключение. Всего было много и на блюдах и на столах, и бутылки были полны; и на девушках, разносивших кушанья, были белые накрахмаленные фартуки. Ужинали в зале с золотыми цветами на обоях; пили шампанское; хозяин произнёс речь, областной судья произнёс речь, но ни тот, ни другой не сказали ничего зажигательного или остроумного.
И странно, что вечер не удался, потому что Гордон Тидеман был отличный хозяин, не чопорный и не скучный, а уж про фру Юлию и говорить нечего. Священник тоже не угнетал собравшихся, наоборот, он был самый добрый и самый сердечный из всех гостей. И аптекарь Хольм, который послал к чёрту всякий хороший или дурной тон, держался непринуждённо.
Аптекарь был уже порядком навеселе, когда пришёл в гости. Прежде чем уйти из дому, он угостился, вероятно, из собственного погреба и, кроме того, зашёл ещё в гостиницу. Хольм был холостяк, так же как и его друг, хозяин гостиницы, и оба из Бергена. Они часто проводили время вместе.
Впрочем, что это могло убавить или прибавить к такому обществу, если аптекарь Хольм приходил в гости счастливый и довольный?
Он не был мещанином. За столом ему пришлось сидеть рядом со Старой Матерью, и вот это было, пожалуй, неудачно: за обедом они слишком уж увлеклись частными делами.
Священник, в рваных башмаках и в потёртом платье, не был каким-нибудь преподобием, а равным среди других. Он не уклонялся от веселья и сам даже пустил в оборот несколько смешных шуток. Его круглое доброе лицо покрывалось бесчисленными морщинками, когда он смеялся, и это дало повод нотариусу Петерсену сказать его единственную остроту за всю жизнь, назвав священника Лоэнгрином5.
— Петерсен сострил? — переспросил аптекарь, услыхав это. — Будьте уверены, он где-нибудь это прочёл.
У нотариуса Петерсена была слишком маленькая голова для длинного и массивного туловища, и когда священник услыхал своё прозвище, он сказал только:
— У самого-то голова трубой!
Это было не так остроумно, но настолько характерно, что пристало к нотариусу. Священник Оле Ландсен не был великим оратором и обращал своих прихожан не особенно успешно, но он от этого не страдал. Церковь стояла иногда почти пустой, потому что его паства предпочитала слушать странствующих проповедников, устраивавших молитвенные собрания по соседним деревням. «Это глупо со стороны прихожан, — говорил священник Ландсен. — Хорошо у нас в церкви, в особенности с тех пор, как поставили печь».
Жена его была прелестная маленькая женщина, ещё красивая, и красневшая из-за всякого пустяка как девушка. Нельзя так сказать, и всё-таки это правильно: у неё было лицо голубки. Она была очень тихая и застенчивая, но её глаза зорко следили за всем.
— Сидите спокойно, аптекарь! — говорит Старая Мать своему кавалеру.
— Спокойно? Хорошо!
— Ха-ха-ха! А не то мне придётся отодвинуться.
— Тогда я подвинусь.
Жена священника краснеет.
Окружной судья рассказывает, как он был с допросом у Тобиаса, у которого был пожар:
— Трудно у них узнать что-нибудь; они так боятся сказать лишнее, что от страха несут всякую чушь. Что вы скажете, например, о следующих вопросах и ответах? Я обращаюсь к дочери, хочу узнать у неё, где она нашла отца, когда заметила пожар. Я очень ласково спрашиваю: «Где ты нашла отца, когда пришла предупредить его?» — «Он спал», — отвечает она. — «В каморке?» — «Да». — «Он был раздет? Он перед этим никуда не выходил?» — «Нет». — «А почему ты думаешь, что отец твой спал?» — «Он зевал». — «Ты хочешь сказать — он храпел?» Тут она пугается и думает, что я хочу сбить её с толку, и продолжает утверждать, что отец её зевал, хотя он спал. Пришлось оставить её в покое. Дело в том, что они сговорились, что им отвечать, но как только потребуешь от них объяснений, они путаются. Отец лежал и не спал, выходил перед этим, но это, ещё не значит, что он поджёг. Такая славная девушка, с такой умильной улыбкой! Мне стало жаль её.
— Её сестра живёт у меня, — говорит аптекарь. — Ужасная пила! Она так притесняет нас всех.
Все смеются:
— Так зачем же вы её держите?
— Всё-таки она служила в гостинице, слыхала, как надо готовить, хозяин уступил мне её. Она хоть и тролль, но ловкая.
Старая Мать: — Ах, бедный аптекарь, все его притесняют!
— Действительно бедный! К тому же она вольнодумка.
— Вольнодумка?
— Да она смеётся над своей братьей, которая ходит на молитвенные собрания. Она не хочет говорить с ними, не хочет с ними знаться.
— И всё это приходится вам терпеть! — смеётся Старая Мать, она стала такая розовая от вина.
Но тут, вероятно, аптекарь как-нибудь задел её под столом, она подпрыгнула и воскликнула: «Ай!»
Окружной судья продолжает:
— Допрашивать бедных людей нередко бывает тяжёлой обязанностью. Это трусость с моей стороны, но я обычно поручаю это дело своему уполномоченному. Он лучше умеет это делать, он из Треньема.
Нотариус Петерсен поправил очки и, улыбаясь, сказал, что ему приходилось работать уполномоченным окружного судьи, но что ему тоже было тяжело исполнять обязанности судьи, хотя он из Троньемского округа.
— Ах, бедняжка! — непринуждённо замечает аптекарь. Все улыбнулись на это, даже сам нотариус добродушно усмехнулся.