Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца - Максим Горький на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Адель!

Почему ты так дурно перетолковываешь все, что я тебе ни скажу?..

(Из немецкого романа).

Вкушая, вкусих мало меда и се —

аз умираю.

Бытие II.

5 апреля 1893 г.

ИЗЛОЖЕНИЕ

1868 года, марта 14-го дня, в два часа ночи природа, по свойственной ей любви к злым шуткам и для пополнения общей суммы созданных ею в разное время нелепостей, сделала своей объективной кистью размашистый мазок – и на свет божий явился я.

Сам я этого обстоятельства, несмотря на его важность, не помню, но бабушка говорила мне, что, как только мне был придан надлежаще человеческий вид, – я закричал.

Я хочу думать, что это был крик негодования и протеста.

Первый оттиск в моей памяти.

По узкой, тёмной улице, между громадных грязно-красных домов, над которыми, вместо неба, растянут полог из старого, серого коленкора и сквозь него просачивается вода, падая на землю мелкими холодными каплями, – двигается похоронная процессия.

Хоронили моего отца. Я сижу на коленях бабушки, бабушка на пролётке, а пролётка по ступицы колёс в грязи, и её брызги из-под колёс разлетаются во все стороны. Я слежу за ними и вспоминаю отца.

Это высокий человек с большими глубокими серыми глазами, звучным мягким голосом, и больше ничего. Впрочем, он меня звал Бутузом, я его папой, на что оба мы, очевидно, имели право, но что ничуть не оригинально и не вызывает во мне решительно никаких чувств.

Вот мы въехали в болото, оно же и кладбище. Гроб отца понесли на руках и поставили на край ямы, до половины наполненной водой, попы – их было два, – один большой и так густо заросший волосами, что на лице его видны были только нос, острый и красный, и тёмные страшные глаза, другой маленький негромко визжавший, – они немного попели, и отца опустили в яму, откуда испуганно выскочило много лягушек. Это меня испугало, и я заплакал. Подошла мать, у неё было строгое, сердитое лицо, от этого я заплакал сильнее. Бабушка дала мне крендель, а мать махнула рукой и, ничего не сказав, ушла. Всё об отце. Мало.

Я бы, наверное, больше оставил моим детям и уж во всяком случае не забыл бы извиниться перед ними в том, что они обязаны существовать по моей вине (наполовину, по крайней мере).

Это обязанность каждого порядочного отца, прямая обязанность.

Второй. Пароход. Глухой шум. Комната. Мимо окон куда-то бежит и пенится очень много воды. Я сижу у окна, круглого, как блин, и смотрю: кроме меня в комнате маленький гробик на столе, среди её моя мать и бабушка. Я знаю, что в гробе лежит мой брат Максим, родившийся в день смерти отца и умерший через восемь после её.

Этот поступок его указывает на то обстоятельство, что он обладал недюжинным и очень проницательным умом. Вот вода мимо окон начинает бежать тише и спокойней, шум наверху удваивается, слышен тяжёлый топот ног, и в комнату входит человек весь в синем, в руках его белая фуражка с лентами, а на лице, большом и страшном, красная полоса, перерезывающая ему наискось, слева направо, лоб и щёку.

– Прикажете тащить? – спрашивает он. Я плачу, ибо не хочу, чтоб кого ни то из нас утащил синий человек, а он подходит к столу и, взяв брата подмышку, уносит его, крестясь. У матери краснеет лицо, бабушка вынимает откуда-то красный платок и тычет его себе в глаза, что-то ревёт громко и грозно, затем всё и сам я куда-то проваливается.

Маленькая комната на чердаке. Светло, тепло и скучно. Я сижу на стуле, передо мной толстая книга с крупными смешными буквами, против меня рыжее злое лицо деда, я спрашиваю его: что такое «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»? Это не дядя Яков?

– Дурак! – говорит дедушка. Но не объясняет, кто дурак – блажен муж или дядя Яков.

– Болван! – снова говорит дедушка, и у него трясётся борода. Болван – это уж я, – значит, и дурак я. Такое умозаключение нисколько меня не обижает, и я, нараспев произнося – «и на пути грешных не ста», ковыряю ногтем капельки воска на страницах книги. Дверь отворяется, и в комнату входит бабушка.

– Отец! – говорит она. – Какой-то иностранный генерал приехал и спрашивает тебя.

– Что-о? – Дедушка медленно приподнимается, смешно уставив глаза на дверь, а в ней стоит высокий человек в треугольной шляпе с золотом, в коротком красном кафтане с красными же громадными пуговицами, в чулках выше колен и в маленьких башмаках с красивыми пряжками. На его лице, грозном и суровом, длинный красный нос, загнутый книзу, с шишкой на самом конце.

– Здравству-уте, В-ш-ство! С-садитесь п… пож… – весь бледный, дрожит дедушка и смешно бегает по комнате. Генерал смеётся, бабушка тоже, дед таращит глаза, и я узнаю мою мать. Мне обидно и боязно.

– Мамаша! – кричу я. – Скиньте всё это. – Она ещё громче смеётся и вдруг угрожающе говорит:

– Теперь, если ты не перестанешь озорничать и плохо учиться, – я отдам тебя в солдаты, и ты будешь заряжать пушки и садиться на них верхом, когда они станут стрелять!

Я их боюсь, этих проклятых пушек; когда они стреляют в лагерях, стёкла в окнах дрожат от страха, и мне кажется, что вот выстрелят ещё раз и земля треснет, а наш дом провалится. Но всё-таки мне обидно, что моя мать, всегда такая строгая и красивая, – теперь так некрасива и смешна, в ней нет уже ничего, что бы пугало меня, и так много такого, что не нравится мне, а больше всего эти пуговицы – я никогда не видал таких гадких и огромных пуговиц.

– Скиньте, мамаша, это нехорошо, – прошу я.

– Дурачок! – смеется она. – Теперь святки, и я нарядилась, а завтра снова буду такая, как всегда.

Но я хочу, чтоб она была сейчас такая, как всегда, и снова, уже сердясь, кричу, чтоб она разделась. Она смеётся. Тогда я вскакиваю со стула и, схватив одну пуговицу на её красном кафтане, отрываю её, крича, злясь и плача.

– Ах ты, щенок! – Первая затрещина не укрощает меня, но после нескольких я оказываюсь забитым в угол, где и остаюсь один, ибо все уходят, потушив огонь и заперев снаружи дверь. Темно, боязно. Я перестаю плакать и вслушиваюсь, как внизу шумят. Там танцы, музыка, смех. Перед моими глазами плавает что-то громадное, чёрное и по стенам прыгают золотые искорки, вспыхивая и угасая. Затем я сплю.

Здесь вспоминаю я сон, один из тех ласкающих душу, красивых снов, которые никогда не забываются. Может быть, я сделал бы лучше, если б написал его многоточиями, а не словами, но у меня есть цель – немного странная, немного фантастичная, может быть, недостижимая – проще говоря, сумасшедшим и больным человеком созданная цель.

Но пусть – это так, – всё дело в том, что эта цель исключает всякое умолчание.

Окошко открыто, и в него из сада непрерывной волной льётся в комнату шелест и запах сирени и яблонь. Я лежу в своей постели и стараюсь пересчитать, сколько звёзд на том клочке неба, который смотрит в окно. Он мал, но всё-таки так густо расшит звёздами, что я то и дело сбиваюсь.

– Ты что не спишь? – спрашивает мать. Она сидит около меня и, очень часто вставая, смотрит из окна вниз в сад.

– Я не хочу! – отвечаю я.

– Спи, спи, чего не хочу! – недовольно говорит она.

Но я хочу её поцеловать, о чём громко и заявляю. Сегодня она мне нравится – и я её люблю чисто и крепко, без этой боязни и смущения перед ней, двух чувств, всегда присутствующих в большей или меньшей степени среди всего остального, с чем я подхожу к моей матери. Она целует меня рассеянно и повторяет: «спи! спи!»

Но мне не нравится этот поцелуй, и, помолчав немного, я начинаю петь.

– Спи! – кричит мать. Я умолкаю. Мне грустно и хочется быть обиженным.

– Спи, говорят тебе! – Я всё-таки пою – и добиваюсь своего, меня обижают.

Это очень больно и сладко; всхлипывая, я начинаю дремать – чувствую маленький тёплый поцелуй матери, улыбаюсь и вижу сон.

В комнате много лунного света, и мне видно из-за полога моей кровати, как кто-то высокий с бледным лицом и большими чёрными усами и с длинными волосами, упавшими ему на лоб и щёки, целует и ласкает мою мать, одной рукой обняв её талию, а другой прижав её голову к своей груди и гладя ей волосы. Мать подняла своё лицо кверху и смотрит ему в глаза. Вся она такая красивая, добрая и нежная теперь, я вижу, что ей хорошо, и очень рад, как потому, что её никто не любит дома, кроме бабушки, так и потому, что теперь она будет больше любить меня, ибо знает, как это хорошо, когда тебя ласкают.

– Я ждала, ждала тебя, – говорит она тихо, но звучно, – и как человек больше ждала, чем как женщина. Тяжко, невыносимо мне тут, – все ненавидят, кроме матери, и та боится открыто приласкать меня, и я какая-то оброшенная, одинокая, – но я не уступаю им ни на шаг, не хочу, не могу подчиняться и…

– Полно об этом! Скоро уж конец, скоро. Потерпи ещё – а теперь поцелуй меня!

– говорит человек с чёрными усами. Он говорит невыразимо ласково, и глаза у него блестят как-то слишком уж хорошо.

Я тоже хочу, чтоб он приласкал меня, – а потому говорю:

– Мама! Пусть он и меня поцелует, один раз хоть только!

Они оба вздрагивают и делают движение ко мне.

– Ты всё не спишь? – говорит мать. – Как же ты это? Нужно спать, Лёня. – И проводит дрожащей рукой по моей голове, улыбаясь мне.

– Я сплю уже давно и вижу сон, – успокаиваю я её. – А этот человек очень хорош, мама! – уверенно говорю я, глядя на человека, с задумчивой улыбкой разглядывающего меня.

– Да? Я тебе нравлюсь, маленький мальчик? Ах, как я бы хотел познакомиться с тобой поближе! – говорит он и, взяв на руки, целует, раз, два и несёт к окну.

– Вы приходите к нам каждую ночь, вот и всё. Ведь вы сон и живёте только по ночам? – Они оба с матерью тихо смеются.

– Смотри, ты простудишь его! – говорит мать.

– Нет, ничего. Впрочем, дай мне одеяло! – Меня завёртывают в мягкое, тёплое одеяло, и я, лёжа на руках человека с чёрными усами, слушаю, как он говорит мне о себе и других, таких же красивых, как он, снах, которые живут там далеко, где небо обнялось с землёй.

Поглядываю на него и на мать и впиваю в себя тёплые, ласковые звуки сказки вместе с запахом сада и засыпаю или тону в чём-то, или улетаю куда-то.

А поутру, проснувшись, вижу мать, она сидит у моей кровати и покойна, сурова, как всегда. Я лежу и думаю, глядя на неё и вспоминая сон.

– Ну что, проснулся? – спрашивает мать. Я утвердительно и печально киваю головой. – Расскажи мне, что ты видел во сне? – спрашивает она и внимательно, строго смотрит мне в глаза. Я рассказываю.

– Ну вот что, Лёня, этот сон не нужно говорить никому другому – ни бабушке, никому! Потому что видеть такие сны грех.

Я спрашиваю, почему грех. Она объясняет длинно и скучно. Я же, ничего не понимая, одеваюсь…

Весь покрытый струпьями оспы, я лежу на кровати и смотрю на своё лицо в зеркало против его. Отвратительная, гнойная маска на нём наводит на меня уныние, и я точно оцепенел. Чтоб я не царапался, мне привязали руки и ноги к койке. Кроме бабушки, никто не ходит ко мне из боязни заразы, и я по целым дням одиноко лежу, подавленный мерзким видом моего лица. Мне было тогда семь лет, и, кажется, я ещё не умел думать, но уже чувствовал.

Бабушка не идёт, хотя давно пора уж зажечь огонь. Я рисую себе, где теперь бабушка и что она делает.

И вдруг мне кажется, что она лежит за дверью в сенях в одной рубашке с перерезанным горлом, так же, как у курицы, зарезанной однажды нашим дворником Романом.

Исполненный ужаса, я вскакиваю, разрываю повязки, прикреплявшие меня к койке, бросаюсь в окно, выбиваю его, лечу вниз и падаю в мягкий сугроб снега.

Лежу хворый, – у меня отнялись ноги, оттого что я пролежал в снегу немножко долго. В комнату ко мне входит бабушка, на руках у неё свёрток, и в нём что-то возится и пищит.

– Это что? – спрашиваю я.

– А это бог послал тебе братца, – говорит бабушка и показывает мне из свёртка сизо-красного ребенка, сморщенного и смешного.

– Его родила мама?

– Ну, конечно, не дедушка!

Всё это не возбуждает во мне особенного любопытства, и я лежу молча.

Входит дед и, вздыхая, садится ко мне на кровать.

– Ну вот, слава богу, дождались! – говорит он и нехорошо смеётся.

– Э, полно, отец, и не этакие сани подламываются! – ласково говорит бабка и, подходя к нему, развёртывает ребенка.

– Прочь, старая шкура! Это ты виновата, ты! За дочерью не могла усмотреть!

У, ведьма! – Дед рычит, его рыжая борода дрожит и прыгает, лицо делается страшным, и он бьёт бабушку, сбивая с неё чепец.

– Отец! Что ты, опомнись! – испуганно отступает она.

– Убью! Вон с глаз моих!

Дед частыми взмахами рук колотит по голове и плечам бабку, она, отступая задом к дверям, беспомощно вертится и старается предохранить ребёнка от кулаков деда, он визжит: «вот тебе! вот тебе!» Я испуган и возмущён и тоже кричу во всё горло. Наконец бабушка вырывается за дверь, а дед, устало вздыхая, прислоняется к печи и отирает со лба трудовой пот.

– Ты чего орёшь? Молчать!.. – говорит он мне, грозно замахиваясь рукой.

Но я ощущаю прилив ужаса и храбрости вместе и не молчу.

– Молчать, говорят тебе! – скрипя зубами, склоняется надо мною дед.

– Дурак, дурак, рыжий дурак! – что есть сил ору я ему прямо в лицо.

– Ах ты, разбойник! Да ты весь в отца пошёл! – И, стукнув меня кулаком в лоб, дед бежит вон, стоная: «изверги! мучители!»

Я очень доволен тем, что весь в отца пошёл, хотя лоб больно.

…Это была первая драка, уцелевшая в моей памяти, с неё начинается длинный ряд более или менее эффектных побоищ, неукоснительно происходивших по два-три раза в нашей семье. Приходили пьяные дядья, били стёкла и физиономии деда и бабки, их тоже били, отправляли в полицию; что делили между собой мои родственники, я не знаю, но сражения, очень пугая меня сначала, – после зародили и во мне воинственные наклонности, побуждавшие меня вступать в бои и исчезавшие по мере наступления момента активного участия в сражении, заменяясь диким страхом.

Но однажды я не вытерпел.

Вспоминаю этот момент с удовольствием и с него веду историю развития моей самостоятельности и уважения к себе. Раз я гулял в саду и услыхал, как в комнате взвизгнула мать. В момент я был около её, – она стояла, загородившись столом, с тяжёлой пепельницей в руках и говорила стоявшему против её дяде Михаилу:

– Уйди, Мишка! Ты подлец, уйди, разобью голову!

– Врёшь, не уйду, пока не вздую! – шипит враг и, обходя стол, подвигается к ней. Она замахивается, но я в это время прыгаю и, охватив ногу дяди руками, с диким наслаждением и страхом крепко вонзаю зубы в его икру.

Происходит что-то отвратительно-страшное.

Вечером я прихожу в себя весь истолчённый и поломанный. Мать, бабушка, дед – все так ласково смеются, и дядя Яков, целуя меня, говорит:

– Герой ты у меня, Бутуз!

Я горд, счастлив, обнимаюсь со всеми, плачу и порю какую-то чепуху, заставляющую всех ещё сильнее смеяться, в чём они, конечно, не виноваты, ибо с давних пор люди хвалят и уважают друг друга за то, что достойно наказания. На другой день к вечеру я встал на ноги и уже предлагал двоюродному брату, старше меня, пойти со мной колотить кого ни то из уличных товарищей, и, когда он почему-то отказался от такого приятного предложения, я презрительно сказал ему:

– Ты – трус!

– Знаешь что? – говорит как-то раз мой двоюродный брат, сын дяди Якова, – знаешь что – в погребе много крашеных яиц, пойдём утащим их и продадим, и потом на деньги купим шоколаду и бабок?



Поделиться книгой:

На главную
Назад