Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свете тихий - Андрей Михайлович Столяров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Происходит бурное столкновение мнений. Валентин, устроившийся во главе стола, высказывается в том духе, что правильно, никакого кризиса нет, нам просто показывают грандиозный спектакль, в действительности же идет перераспределение глобальных ресурсов, тотальная экономическая война, к власти рвутся новые мировые элиты. А то, что мы воспринимаем это как кризис, ну так всегда: паны дерутся – у холопов чубы трещат.

В свою очередь, Андрей Павлович, решительно отодвигая стакан, заявляет, что порочна вся современная банковская система. Когда мы сдаем, к примеру, в камеру хранения на вокзале велосипед, мы же тем самым не предоставляем дежурному право ездить на нем. Пусть даже он согласен за это платить. Однако же мы не платим банку за хранение наших денег, напротив мы требуем, чтобы банк платил нам. То есть, на самом деле деньги мы не храним, а сдаем их как бы в аренду и получаем соответствующий процент. Вот это тотальное ростовщичество и уродует экономику.

– И как этого избежать? – немедленно спрашивает Ренат.

Андрей Павлович молча пожимает плечами.

И тогда Ренат, который уже слегка закипел, говорит, что не следует прикрывать псевдонаучными концепциями конкретные факты. Кризис – это сейчас доминирующая реальность, он диагностируется, например, по росту безработицы в тех местах, где закрываются градообразующие предприятия, также – по росту цен, по инфляции, по количеству обанкротившихся банков и фирм. Конечно, в первую очередь гибнет декоративный менеджмент, гибнет офисный бентос, планктон, те мальчики с девочками, которые непонятно зачем сидели во всех учреждениях. Но ведь это только начало. Огонь редко выжигает одну сухую траву; как правило он потом перебрасывается на кустарник, и далее – на деревья.

Все, как по команде, обращаются к Маше, сохраняющей, в отличие от других, удивительное спокойствие, и Маша, подняв указательный палец, научным голосом разъясняет, что согласно всем социологическим данным протестные настроения россиян пока очень невелики.

– Огня, если пользоваться этой метафорой, еще нет, и я бы сказала, что даже запаха дыма еще не чувствуется. Хотя, разумеется, скоро начнет проступать эффект «обманутых ожиданий», тогда протестный потенциал, естественно, будет расти. Другой вопрос – как быстро и до каких величин?

– Вот это-то как раз и тревожит, – задумчиво говорит Борис, сидящий рядом со мной. – У россиян ведь нет опыта последовательной, спокойной, в рамках закона, борьбы за свои права, зато есть опыт тотальных, разрушительных революций…

После этих слов начинается неуправляемая термоядерная реакция. Пытаются говорить сразу все, одновременно подаваясь вперед.

Как будто стая воробьев с гвалтом набрасывается на хлеб.

Звуковая волна настолько сильна, что привстает даже официантка за стойкой бара.

Однако, всех, как ни странно, перекрывает Аля. Она умоляющим жестом складывает ладони перед собой и поочередно обводит ими присутствующих:

– Не надо… не надо… не надо… о разрушении…

И воцаряется тишина.

Всем, по-моему, становится не по себе.

Точно патологоанатомы, профессионалы, начали обсуждать при человеке со стороны подробности вскрытия.

Забыв о том, какое впечатление на него это произведет.

– Н-да… – говорит Валентин.

Неловкость, впрочем, тут же заглаживается. Так же дружно, как до того галдели, все бросаются исправлять ситуацию. Маша взволнованно объясняет, что это только предположения, в действительности, как уже не раз доказывала история, все будет не так. Вообще, знаете, где два экономиста – там три мнения. А где два историка – там четыре, быстро добавляет Борис. Ренат заверяет, что положение в Петербурге в целом надежнее, чем по стране: кризис ощущается мягче, серьезного спада нет. Ерофей машет руками: Вы на Америку посмотрите!.. Да, посмотрите, хотя лучше на нее не смотреть, комментирует Валентин. И даже Андрей Павлович, который считается в нашем кругу экономическим экстремистом, скрипучим голосом говорит, что, разумеется, консолидированные участки земли, сейчас зависли, значит объем строительства, а следовательно и проектных заказов, схлопнется, по-видимому, процентов на пятьдесят, но вас это, скорее всего, не коснется: фирма маленькая, такие легче держат кризисную волну…

Только я не включаюсь в эту коллективную психотерапию. У меня продолжается то состояние, которое я ощутил еще перед Петергофским дворцом. Мне почему-то кажется, что меня здесь нет. И не только здесь, но в жизни вообще. Я слышу голоса, но не воспринимаю слов. Вижу лица, но не представляю, что это за люди. Знаю, что где-то сейчас нахожусь, но не понимаю – где. Если я что-то скажу, меня не услышат. Если я прикоснусь к кому-то, человек не почувствует прикосновения. Я стал тенью, фантомом, эхом прошлого, которого уже нет. Более того, изменился сам мир. Он чуть колеблется и дрожит, как будто прокатываются по нему волны интерференции, расслаивается на цветовые точки, на пиксели, на бессмысленную мозаику, утратившую конфигурации бытия. Сейчас он распадется совсем, обнаружится за ним черное забытье. Вырожденное пространство безличности, амнезия несуществования… Вот – буквально через минуту, через тридцать секунд, через пять…

– Что с тобой? – шепотом спрашивает Аля. – У тебя опять вместо лица – всемирная скорбь.

Я отвечаю, что чувствую себя тенью. Аля всматривается в меня и вдруг строгим голосом приказывает:

– А ну, повернись!..

Что делать, я поворачиваюсь к ней. Аля всматривается в меня, как будто считывает со дна глаз неведомый текст. Светлые зрачки ее расширяются. Она поднимает ладонь и, не стесняясь присутствующих, проводит ей по лицу.

Не знаю, быть может, это галлюцинации, но мне кажется, что лицо омывается мятной водой.

У меня даже щиплет под веками.

– Все, – говорит она.

И это действительно все. Аля как будто сняла серую паутину. Волны интерференции утихают, пиксели совмещаются, мир вновь обретает устойчивость.

Я слышу, как Ерофей говорит, что через три дня он уже будет в Латинской Америке. Эквадор, Боливия, Колумбия, Венесуэла… Это в рамках международной программы «Латинский мир»…

Я прямо так и подскакиваю:

– Значит, скоро по телевизору будем тебя смотреть!

– Это еще почему?

– Ну как же – в обнимку с товарищем Уго Чавесом.[2]

У Ерофея глаза лезут на лоб:

– Не дай бог!

– А что такого? – с энтузиазмом восклицаю я. – Ты как доберешься до Каракаса[3] – сразу же на трибуну, и там… – Я сжимаю кулак и энергично встряхиваю им над головой. – Эль пебло унида-а-а[4]!!!.. Ну, а венесуэльские трудящие, естественно: У-у-у!.. У-у-у!.. – и значит, текилу – по стаканам. Нельзя ж без текилы, когда человек так пламенно говорит… А как допьют, построишь их в колонну и – на Вашингтон. Пора уже, все – добавляю я проникновенным голосом. – Опять же, камарада Ортега подтянется, камарада Моралес[5]. Помогут, поддержат. Главное, чтобы текила была. А по дороге будете поднимать наших чиканос[6]. У них там коэффициент рождаемости знаешь какой? Двенадцать детей в каждой семье. Пусть лучше делом займутся. А чиканос, если их как следует раскочегарить, то – не дай бог! Они как текилой дохнут, вся эта хваленая морская пехота Соединенных Штатов, разбежится по своим Техасам и Аризонам. Начнут гуталином намазываться, чтобы за негров сойти. – Я все больше воодушевляюсь. – Представляешь, какую картину напишет потом Илья Глазунов? «Капитолий взят!». Ну – разгромленный Капитолий, кругом – окурки, ботинки, портреты Буша, Обамы, ты стоишь на ступеньках с «беломором» в зубах, и Уго Чавес, перетянутый пулеметными лентами, дает тебе прикурить от зажигалки, реквизированной у транснациональных корпораций… Картину повесят в Георгиевском зале Кремля, и когда Маша будет получать орден «За заслуги перед Отечеством» четвертой степени, ей будет приятно, что и ты тоже вроде как здесь…

Дальше я говорить не могу, поскольку Маша, услышав про орден, давится апельсиновым соком.

Ее бережно похлопывают по спине.

Она машет руками и кашляет:

– Нет… нет… нет…

Я подхватываю ее и вывожу на улицу.

Раз я виноват, значит исправлять ситуацию – тоже мне.

Маша, впрочем, уже приходит в себя. Она глубоко вздыхает, прижимая руки к груди, что-то сглатывает, поводит по сторонам головой, и опять глубоко вздыхает – на этот раз совершенно свободно.

– Фу-у-у… Ты – даешь…

Я слегка обнимаю ее. Маша дышит мелко и часто, как испуганный воробей (?). У меня разливается жар по щеке. Это Аля, оказывается, смотрит на нас сквозь противосолнечное стекло.

Я показываю ей, что – сейчас.

Аля кивает.

Маша решительно отстраняется.

– Как я вам завидую, – говорит она.

– В самом деле?

– Конечно… Вы – такие счастливые…

Разговоры о кризисе все-таки меня достают. Я не то чтобы сильно тревожусь, но ощущаю внутри, рядом с сердцем, некую животную дрожь. Точно от подземных толчков начинает колебаться земля, и в любой момент почва может уйти из-под ног.

Ощущение, надо сказать, не очень приятное, и, пытаясь подстраховаться, я делаю то, чего ранее избегал: беру дополнительную работу.

Теперь по утрам я по-прежнему занимаюсь объемистым томом Хоффера: хочешь – не хочешь, а старину Хоффера мне надо скоро сдавать, а во второй половине дня, сделав небольшой перерыв, открываю со вздохом «Социальные констелляции» Дженио Манциони. Книга, замечу в скобках, весьма любопытная. Вслед за постмодернистами, которые провозгласили тотальную деконструкцию бытия, Манциони считает, что эпоха Великого нарратива, то есть текста, объединяющего собою весь мир, окончательно завершена: к большим идеям, к большим социальным конструкциям мы уже не вернемся, современность принадлежит малым социальным организованностям, микрогруппам, клубам, доменам, объединяющихся на основе «онтологического прагматизма». Иными словами, человек перестал быть частью Большой Вселенной, он начал блуждать по локальным, изолированным мирам, хаотически сопрягающимся между собой. Он отказался от общности социального бытия ради самостояния в изменчивой мировоззренческой сингулярности. Сегодня он протестант, завтра – католик, сегодня сторонник коммунистических ценностей, завтра – искренний либерал. И все это без какого-либо внутреннего конфликта в себе, без плавления идентичности, без того, что на обыденном языке можно было бы назвать изменой принципам или идеалам.

Такая вот апология разобщенности, философия «человеческих атомов», роящихся в пустоте.

Мне кажется, что-то здравое в этом есть.

Книга заслуживает внимания и обязательно должна быть переведена.

И все-таки это исключительно тяжело. Девять часов работы выматывают меня до предела. К ночи шрифт, точно плесень, буквально налипает на мозг, а герундий вместе с инфинитивом бегают по нему, как сумасшедшие муравьи.

Я перестаю что-либо соображать.

Из окна, где перемигиваются окраинные огни, на меня взирает темное одиночество ноября.

Мокрая вселенская тишина.

Призраки холодных дождей.

Мне от этого как-то не по себе. Я ложусь на тахту, приткнутую в углу, и размышляю, откуда приходят к нам сны.

Конечно, актуальный вопрос.

Только не говорите мне, что сны – это символика подсознания, возгонка комплексов, эхо неосуществленных желаний. Во сне мы переживаем то, в чем нам отказано наяву. Все это я знаю и сам. Слава богу, сколько специальной литературы прочел. И все-таки время от времени кажется, что сны – это что-то еще: какое-то колдовство, какая-то чудесная невидимая связь с иными людьми, может быть, с иными мирами, с иными жизнями, с иными версиями бытия. Сны – это воспоминания о том, чего нет, свет волшебного фонаря, который нельзя удержать, зыбкие иероглифы будущего, лунная призрачная дорога, на мгновение подсвеченная судьбой.

Не случайно, сны иногда сбываются.

Аля, например, просто потрясена. Она утверждает, что именно этих людей, именно эту компанию, собравшуюся в Петергофе, она много раз видела в своих загадочных снах: и Валентина, и Машу, и Рената, и Ерофея, даже Андрея Павловича, уткнувшегося носом в стакан.

– Точно знакома с ними всю жизнь! Как может такое быть?

В ответ я рассказываю ей миф об атлантах. Дескать, существовало в древности некое легендарное государство, достигшее, как считается, необыкновенных цивилизационных высот. Атлантам были известны чуть ли не все тайны мира: тайны вселенной, тайны психики, тайна происхождения жизни. Они имели развитую науку, технику, философию, медицину. Это была, возможно, первая попытка человечества осознать самое себя. Так вот, когда Атлантида погибла в результате гигантского природного катаклизма, который атланты при всем их могуществе не сумели предотвратить, то часть спасшихся переселилась в Элладу – начался необыкновенный расцвет древнегреческих городов. Сократ, Платон, Аристотель – всем известные имена… Затем, когда Древняя Греция попала под власть Рима, атланты, разумеется их потомки, переселились туда – Римская империя простерлась от Северной Африки до Британии, от Испании на далеком западе до Малой Азии на юго-востоке. После крушения Рима они мигрировали в Константинополь – Византийская цивилизация удерживала первенство в мире почти тысячу лет, а после падения Константинополя, хотя, возможно, и раньше, поскольку предвидели неизбежный финал, переместились на Север, в Европу – это уже европейское Возрождение, внезапный пассионарный взлет, расцвет наук и искусств. Такая вот бесконечная эстафета цивилизаций. Вейсман говорил о непрерывности биологической плазмы, для которой сома, бренное тело, всего лишь временный дом, а здесь речь идет о непрерывности плазмы культурной, плазмы духовной, преображающей косный цивилизационный материал… У тебя, наверное, генная память, слабое историческое дежа вю. Ты вспоминаешь о том, что было давно, но тебе это близко, поскольку есть и сейчас. Отсюда – психологический резонанс…

– Это, конечно, всего лишь метафора, – добавляю я. – Мигрировать, перемещаясь из культуры в культуру, способны не только люди, но и идеи, например, в виде книг. «Атланты» – это не обязательно пришлые, чужаки, они вполне могут быть автохтонным, то есть местным, сугубо национальным феноменом. Наследуется прежде всего культура, а не генетический материал. Огонь горит там, где есть люди, способные его поддерживать и хранить. Так или иначе, но в каждой нации, в каждом этносе, в каждом народе существуют носители таких эфемерных качеств, совокупность которых определяется как «душа». В данном случае – это термин не религиозный, а чисто светский, и обозначает он четкий канон, указывающий границы национального: что для нас главное, а что второстепенное, что мы можем себе позволить и чего позволить нельзя. Причем, «душу» создает, разумеется, не народ, что бы там ни возвещали политики, пытающиеся привлечь к себе электоральное большинство. Народ ни на какое творчество не способен, это иллюзия, обеспечивающая национальный комфорт. Даже русские былины, которые, согласно традиции, вышли из народных глубин, сочинялись профессиональными авторами: певцами, сказителями. Способность к творчеству – это как раз то, что выделяет личное сознание из общественного, превращает «обыкновенного человека» в самостоятельную культурную сущность.

– Я что-то не понимаю, – говорит Аля. – Значит, по-твоему, «человек из народа» личности не имеет?

Я отвечаю ей, что народ обладает по преимуществу коллективной личностью, коллективной душой: одно и то же вино, распределенное по разной посуде. А то, что мы принимаем в «человеке из народа» за личность, то, что считаем принадлежащим только ему, это лишь мелкие, как щербинки, особенности характера: различия быта, а не бытия, разность огранки, а не исходного материала. Душа народа – это всего сотни людей, может быть, тысячи их, в конце концов это не принципиально, все равно горстка, щепотка, ничтожное меньшинство – те, кто обладает способностью чувствовать вечность во времени. Помнишь «философский пароход» тысяча девятьсот двадцать второго года? Большевики не случайно, едва укрепившись во власти, выслали интеллигенцию из страны. Народ был лишен души, а это значило, что из него можно было лепить все что угодно. То же самое в фашистской Германии: уезжали те, кто видел хотя бы немного дальше других. И, кстати, куда уезжали? В основном в Соединенные Штаты. Вот тебе и необыкновенный расцвет Америки в послевоенный период. Самая могущественная, самая богатая в мире страна!.. Кто ее сделал такой? «Лишние люди», которые, казалось бы, сами никаких материальных ценностей не создают. Какие ценности создавал Николай Бердяев? А Семен Франк, а Питирим Сорокин? Смешно говорить! Ну – преподавали в университетах, ну – написали по несколько книг… Однако они делали нечто иное: образовывали саму атмосферу творческого созидания. Эйнштейн однажды сказал, что Достоевский для теории относительности дал ему больше, чем все специальные статьи по физике. И, скорее всего, он был прав. Это, если хочешь, катализатор, неуловимые примеси, та добавка дрожжей, которая необходима, чтобы тесто взошло. Много ли вообще нужно дрожжей? Однако без них тесто истории не взойдет.

Аля слушает необычайно серьезно. Никто не слушает меня так, как она. С ней хочется говорить без конца. Но отвечает она совсем не то, что я ожидал.

Она спрашивает:

– А это не оправдание?

И ждет – словно от ответа на данный вопрос зависит жизнь или смерть.

Теперь потрясен уже я.

Аля ведь в принципе не рефлективна. Самоосознание у нее, как и у большинства женщин, идет исключительно через самоощущение. И вербализуется оно не в понятиях, которые можно собрать в концепт, а в метафорах, более естественных в прозе или стихах.

Правда, метафора, как ни странно, оказывается намного точней.

Я, например, помню, как Аля однажды, выйдя на улицу, оглянувшись и зябко передернув плечами, неожиданно констатировала:

– Сегодня холоднее, чем солнце светит.

И эта грамматическая контаминация, это случайное косноязычие, выразило собой все. И то, что солнце сегодня яркое, но по-осеннему бледное, не имеющее тепла, и то, что воздух гораздо свежее, чем кажется на первый взгляд, и то, что порывы ветра пронизывают насквозь, и то, что лето закончилось – уже чувствуется в тенях на асфальте синева будущих холодов.

Но в настоящий момент я потрясен тем, что Аля почти дословно повторила Аделаиду.

Аделаида тоже как-то сказала:

– Ничего не поделаешь, так устроена жизнь. Мы ведь не можем переиначить ее, изменить? Все, что ты хочешь, ты должен взять у нее сам: вырвать, выгрызть, организовать, создать, сохранить. Во всяком случае, как-то двигаться, что-то делать, иметь перед собой какую-то цель… А ты сунулся в одном направлении – тебя там никто не ждет, щелкнули по носу, ты обиженно отскочил, сунулся в другое – опять щелкнули, сунулся сгоряча в третье – то же самое. И ты сдался, поднял лапки, отошел в сторону, решил, что этот убогий мир просто недостоин тебя. Мир тебя не ценит, не воздает тебе должное, не трепещет перед тобой, не захлебывается от восторга. А почему, собственно, он должен захлебываться? Что ты сделал такого, чтобы тебе воздавать? Не можешь жить – не живи. Но не презирай, не считай ничтожеством тех, кто живет…

Аделаида имеет право так говорить. Фирму она поставила из ничего, практически с пустого места, с нуля. Нинель, еще одна их сотрудница, как-то рассказывала, что когда Аделаида продавливала начальный, самый трудный этап, то переспала со всеми, с кем нужно. Денег у нее тогда не было. Расплачивалась тем, что есть. Нинель, помнится, добавила со смешком: невысокая плата.

Ну, это она напрасно. Аделаида – женщина, которая потрясает сразу и навсегда. Одни страстные, чуть навыкате глаза чего стоят, а припухлые губы, а волосы, где мерцает призывом винный огонь.

Перед такой женщиной расступаются.

Она создана для любви.

Не зря Аля, услышав, что я отдельно от нее встречался с Аделаидой, вполне серьезно предупреждает, что это в первый и последний раз.

– Узнаю – глаза ей выцарапаю.

И ведь выцарапает. Честное слово, не задумается ни на миг.

В общем, Аделаида – это женщина из рода воительниц. В древности такие возглавляли империи, вели за собой дикие неистовые племена, не ведали ни малейшей жалости к побежденным, подчиняли себе мужчин и на войне, и в любви.

Страсть, которая требует рабства.

Поэтому, вероятно, она и не замужем. Хотя, по-моему, уже два раза была.

Мужчины таких побаиваются.

И вместе с тем – летят на смертельные отношения, как мотыльки на огонь.

Так что Аля опасается не напрасно. Когда я смотрю в черноту, дышащую у Аделаиды в глазах, когда представляю вкус губ, налитых соком любви, то независимо ни от чего испытываю легкое головокружение. Мне хочется забыть о том, что я – это я, взойти на костер страстей, которые в ней полыхают.

С кем-то она там переспала?



Поделиться книгой:

На главную
Назад