Вот к чему привели те разногласия, которые всего за два-три месяца до войны казались Эмилю Вандервельде «ребяческими». Сам председатель Второго Интернационала успел тем временем стать патриотическим министром своего короля.
Большевистская партия была самой революционной – в сущности единственно революционной – из всех секций Второго Интернационала. Но и она нашла свой путь в лабиринте войны не сразу. По общему правилу замешательство было более глубоким и длительным в верхнем ярусе партии, непосредственно соприкасавшемся с буржуазным общественным мнением. Думская фракция большевиков сразу совершила резкий поворот направо, сойдясь на двусмысленной декларации с меньшевиками. Оглашенный 26 июля в Думе документ отмежевывался, правда, от «фальшивого патриотизма, под прикрытием которого господствующие классы ведут свою хищническую политику», но в то же время обещал, что пролетариат «будет защищать культурные блага народа от всяких посягательств, откуда бы они ни исходили – извне или изнутри». Фракция становилась на патриотическую позицию под видом «защиты культуры».
Тезисы Ленина о войне были получены в Петербурге только в начале сентября и отнюдь не встретили в партии общего признания. Больше всего было возражений против лозунга «поражения», который, по словам Шляпникова, вызвал «недоумение». Думская фракция, руководимая Каменевым, пыталась и на этот раз обломать острые углы ленинских формулировок. В Москве и провинции дело обстояло не иначе. «Война застала „ленинцев“ врасплох, – свидетельствует московское охранное отделение, – и они долгое время… не могли столковаться о своем отношении к войне». Московские большевики пишут через Стокгольм условным языком для передачи Ленину, что «несмотря на все уважение к нему, его пресловутый совет продать дом (лозунг „поражения“) не встретил отклика». В Саратове, по словам местного лидера Антонова, «работники большевистского, меньшевистского и эсеровского направления не разделяли пораженческой позиции. Более того… они были (за единичными исключениями) определенными оборонцами». В среде передовых рабочих дело обстояло более благоприятно. В Петербурге на заводах появились надписи: «Если Россия победит, нам лучше не будет, нас будут еще сильнее давить». «Иваново-Вознесенские товарищи, – пишет Самойлов, – классовым инстинктом пролетариев нащупали… правильный путь и определенно стали на него еще в первые месяцы войны».
Формулировать свое мнение удавалось, однако, лишь единицам или немногим десяткам. Повальные аресты смели социал-демократические организации. Разгром прессы разобщил рабочих. Тем важнее становилась роль думской фракции. Оправившись от первого приступа паники, депутаты-большевики стали развивать серьезную нелегальную работу. Но уже 4 ноября они подверглись аресту. Роль главной улики сыграли документы заграничного штаба. Власти предъявили арестованным обвинение в измене. Во время следствия Каменев и депутаты, кроме одного Муранова, отреклись от тезисов Ленина. На суде, который состоялся 10 февраля, подсудимые держались той же линии. Заявление Каменева о том, что предъявленные ему документы «решительно противоречат его взгляду на текущую войну», не было продиктовано одной лишь заботой о самосохранении: оно выражало по существу отрицательное отношение к пораженчеству всего верхнего слоя партии. К великому негодованию Ленина чисто оборонительная тактика подсудимых чрезвычайно ослабила агитационную силу процесса. Юридическая защита вполне могла бы идти об руку с политическим наступлением. Но Каменев, умный и образованный политик, не был рожден для исключительных ситуаций. Адвокаты делали, с своей стороны, что могли. Отвергая обвинение в измене, один из них, Переверзев, предрекал на суде, что верность рабочих депутатов своем у классу навсегда сохранится в памяти потомства; тогда как их слабые стороны: неподготовленность, зависимость от советников-интеллигентов и пр., – «все это отлетит прочь, как шелуха, вместе с клеветническим обвинением в измене». В силу одной из тех садических причуд, на которые неистощима история, именно на долю Переверзева, уже в качестве министра юстиции в правительстве Керенского, выпало обвинить всех вождей большевизма в государственной измене и шпионаже, притом с помощью таких циничных подлогов, на которые никогда не решился бы царский прокурор. Только Вышинский, прокурор Сталина, превзошел в этом отношении демократического министра юстиции.
Несмотря на уклончивое поведение подсудимых, самый факт суда над рабочими депутатами нанес непоправимый удар легенде «гражданского мира» и встряхнул тот слой рабочих, который успел пройти революционную школу. «Около 40000 рабочих покупали „Правду“, – писал Ленин в марте 1915 г., – много больше читало ее… Уничтожить этого слоя нельзя. Он жив… Он один стоит среди народных масс и в самой глубине их, как проповедник интернационализма трудящихся, эксплуатируемых, угнетенных». Отрезвление в массах началось скоро, но пробивалось наружу медленно. В качестве военнообязанных, рабочие были связаны по рукам и по ногам. Каждое нарушение дисциплины грозило немедленной отправкой на фронт с особой полицейской пометкой, которая была почти равносильна смертному приговору. Это действовало, особенно в Петербурге, где надзор был вдвойне свиреп.
Тем временем поражения царской армии идут своим чередом. Гипноз патриотизма, как и гипноз страха, постепенно ослабевают. Во второй половине 1915 г. возникают спорадические забастовки на почве дороговизны в московском текстильном районе, но не получают развития. Массы недовольны, но молчат. В мае 1916 г. вспыхивают в провинции разрозненные волнения среди новобранцев. На юге начинаются продовольственные беспорядки и сейчас же находят свое продолжение в Кронштадте, крепости, охраняющей подступы к столице. В конце декабря наступает, наконец, очередь Петрограда. Политическая забастовка сразу охватывает до 200000 рабочих, при несомненном участии организации большевиков. Лед сломан. В феврале открывается ряд бурных забастовок и волнений, которые разрастаются в восстание и приводят к переходу столичного гарнизона на сторону рабочих. «Немецкий путь развития», на который надеялись либералы и меньшевики, не осуществился. Впрочем, и сами немцы скоро сбились с так называемого немецкого пути… О победе восстания и отречении царя Сталину суждено было узнать в далекой ссылке.
На пространстве в 30000 квадратных миль население Туруханского края, на севере Енисейской губернии, составляло около 10000 душ, русских и инородцев. На сотни верст одно от другого разбросаны мелкие поселения, от двух до десяти дворов, редко больше. При восьмимесячной зиме земледелия здесь нет. Жители ловят рыбу и бьют зверя. И рыбы и зверя много. Сталин прибыл в этот негостеприимный край в середине 1913 г. и застал уже здесь Свердлова. Аллилуев получил вскоре письмо, в котором Сталин просил его поторопить депутата Бадаева отправкой высланных Лениным из-за границы денег."… Сталин подробно пояснял, что деньги ему нужны спешно, чтобы успеть запастись необходимыми продуктами, керосином и другими предметами, пока не наступила полярная суровая зима".
25 августа департамент полиции предупреждает енисейскую жандармерию о возможности попыток к побегу со стороны ссыльных Свердлова и Джугашвили. 18 декабря департамент уже по телеграфу требует от енисейского губернатора принятия мер к предупреждению побега. В январе департамент телеграфирует енисейской жандармерии, что Свердлову и Джугашвили, в дополнение к полученным ими ранее ста рублям, предстоит получить еще пятьдесят рублей на организацию побега. В марте агенты охраны прослышали даже, будто Свердлова видели в Москве. Енисейский губернатор спешит донести, что оба ссыльные «находятся на лицо и что меры к предупреждению их побега приняты». Тщетно писал Сталин Аллилуеву, что деньги высланы Лениным будто бы на керосин и другие продукты: из первых рук, т. е. все от того же Малиновского департамент знал, что готовится побег.
В феврале 1914 г. Свердлов писал сестре своей: «Меня и Иосифа Джугашвили переводят на 100 верст севернее, – севернее полярного круга на 80 верст. Надзор усилился, от почты оторвали; последняя – раз в месяц, через „ходока“, который часто запаздывает. Практически не более 8–9 почт в год…» Местом нового назначения является заброшенный поселок Курейка. Но этого мало. «Джугашвили за получение денег лишен пособия на 4 месяца. Деньги необходимы и мне и ему. Но на наше имя посылать нельзя». Секвеструя пособие, полиция облегчала царский бюджет и уменьшала шансы побега.
В первом письме из Курейки Свердлов ярко описал свою совместную жизнь со Сталиным. «Устроился я на новом месте значительно хуже. Одно то уже, что живу не один в комнате. Нас двое. Со мною грузин Джугашвили, старый знакомый, с которым мы уже встречались в ссылке другой. Парень хороший, но слишком большой индивидуалист в обыденной жизни. Я же сторонник минимального порядка. На этой почве нервничаю иногда. Но это не так важно. Гораздо хуже то, что нет изоляции от хозяев. Комната примыкает к хозяйской и не имеет отдельного хода. У хозяев – ребята. Естественно, торчат часами у нас. Иногда мешают. Заходят и взрослые вообще из деревни. Придут, усядутся, помолчат с полчаса и вдруг поднимаются: „Ну, надо идти, до свидания!“ Ушли, а вскоре еще кто-нибудь зайдет, и повторяется то же самое. И приходят как раз в лучшее для занятий время – вечером. Понятно: днем на работе. Пришлось проститься с прежним распорядком и заново распределить день свой. Пришлось проститься и с привычкой сидеть за книгой далеко за полночь. Керосину абсолютно нет. Зажигаем свечи. Для моих глаз света мало. Так что все занятия перенесены на день. Впрочем, занимаюсь не много. Книг почти нет…» Так жили будущий первый президент советской республики и будущий диктатор послесоветской России.
Интереснее всего для нас в письме сдержанная характеристика Сталина: «парень хороший, но слишком большой индивидуалист». Первая часть отзыва имеет целью смягчить вторую часть. «Индивидуалист в обыденной жизни» означает в данном случае человека, который, будучи вынужден жить о бок с другим лицом, не считается ни с его привычками, ни с его интересами. «Минимальный порядок», на котором безуспешно настаивал Свердлов, требовал некоторого добровольного самоограничения в интересах сожителя. Свердлов был по натуре деликатен. Самойлов отзывался о нем, как о «славном товарище» в личных отношениях. В натуре Сталина не было и тени деликатности. К тому же не забудем, что именно Свердлову поручено было ликвидировать редакцию «Правды», на которую Сталин опирался против Ленина. Таких вещей Сталин не прощал; он вообще ничего не прощал. Опубликование всей туруханской переписки Свердлова, обещанное в 1924 г., никогда не последовало: она заключала, видимо, историю дальнейшего обострения отношений.
Швейцер, жена Спандарьяна, третьего члена ЦК, ездившая в Курейку накануне войны, когда Свердлов уже перевелся оттуда, передает, что в комнате Сталина «стол был завален книгами и большими пачками газет, а в углу на веревке весели разные снасти, рыболовные и охотничьи, собственного изделия». Жалоба Свердлова на недостаток книг, очевидно, возымела действие:
друзья пополнили библиотеку Курейки. Снасти «собственного изделия» не могли быть, конечно, ружьем и огнестрельными припасами. Дело шло о самоловах на рыб, о капканах на зайцев и другого зверя. Сталин и позже не стал ни стрелком, ни охотником в спортивном смысле этого слова. Да и по общему облику, его легче представить себе ставящим ночью капкан, чем бьющим из ружья птицу влет.
Социалист-революционер Карганов, ставший впоследствии оперным певцом, относит встречу со Сталиным в туруханской ссылке к 1911 г., вместо 1913; хронологические ошибки в таких случаях обычны. В числе прочего, Карганов рассказывает, как Сталин, выступая на защиту уголовного ссыльного по прозвищу Чайка, который обокрал крестьянина, доказывал, что Чайку нельзя осуждать, что нужно привлечь его на свою сторону, что люди такого сорта нужны для будущей борьбы. О пристрастии Кобы к уголовным мы уже слышали от Верещака. Сталин проявил себя будто бы однажды в дискуссии как антисемит, употребив грубые грузинские выражения по адресу евреев. Нарушая все традиции ссыльных, он вступил, если верить Карганову, в приятельские отношения с полицейским приставом, осетином Кибировым. На упреки товарищей Сталин ответил, что приятельские отношения не помешают ему, в случае надобности, уничтожить пристава как политического врага. По словам того же Карганова, Сталин поражал ссыльных «своей полной беспринципностью, хитростью и необычайной жестокостью… Даже в мелочах проявлялось его необычайное честолюбие». Где во всем этом кончается правда и начинается выдумка, решить трудно. Но в общем рассказ Карганова довольно близко напоминает наблюдения Верещака в бакинской тюрьме.
По линии почтовых и иных связей Курейка опиралась на село Монастырское, откуда нити вели в Енисейск и дальше в Красноярск. Бывший ссыльный Гавен, принадлежащий ныне к категории исчезнувших, рассказывает, что енисейская коммуна была в курсе политической жизни, как легальной, так и подпольной. Она вела переписку с другими районами ссылки и с Красноярским, который имел, в свою очередь, связь с питерским и московским комитетами большевиков и снабжал ссыльных подпольными документами. Люди умудрялись и на полярном круге жить интересами партии, делились на группировки, спорили до хрипоты, а иногда и до лютой ненависти. Впрочем, принципиальное размежевание ссыльных началось лишь с середины 1914 г., после прибытия в Туруханский край третьего члена ЦК, неистового Спандарьяна.
Что касается Сталина, то он держался особняком. По словам Шумяцкого, впоследствии начальника советской кинематографии, «Сталин… замкнулся в самом себе. Занимаясь охотой и рыбной ловлей, он жил почти в совершенном одиночестве… Почти не нуждался в общении с людьми и лишь изредка выезжал к своему другу Сурену Спандарьяну в село Монастырское с тем, чтобы через несколько дней вернуться обратно в свою берлогу отшельника. Он скупо бросал свои отдельные замечания по тому или иному вопросу, поскольку ему приходилось бывать на собраниях, устраиваемых ссыльными». Эти строки, смягченные и украшенные в одной из позднейших версий (даже «берлога» оказалась почему-то превращена в «лабораторию»), надо понимать в том смысле, что Сталин прекратил личные отношения с большинством ссыльных и избегал их. Не мудрено, если оборвались и его отношения со Свердловым: в монотонных условиях ссылки даже более уживчивые характеры не спасают от ссор. «Моральная атмосфера… – осторожно писал Свердлов водном из писем, успевших попасть в печать, – не особенно благоприятна… Ряд контров (личных конфликтов), возможных лишь в условиях тюрьмы и ссылки, несмотря на всю их мелочность, здорово трепали нервы…» Из-за «контров» Свердлов добился перевода в другой поселок. Поспешили покинуть Курейку и два других большевика: Голощекин и Медведев, которые тоже принадлежат ныне к категории исчезнувших. Желчный, грубый, снедаемый честолюбием Сталин был нелегким соседом.
Биографы явно преувеличивают, когда говорят, что побег на этот раз был физически невозможен; но он несомненно наталкивался на серьезные трудности. Предшествующие побеги Сталина были не побегами в собственном смысле, а просто незаконными отъездами с места высылки. Скрыться из Сольвычегодска, Вологды, даже Нарыма не представляло никакого труда, стоило только решиться потерять «легальность». Другое дело Туруханский край: здесь нужно было совершить нелегкий переезд на оленях или собаках, или летом на лодке, или же тщательно укрывшись под досками трюма, если капитан парохода был дружествен к политическим ссыльным; словом, побег предполагал на этот раз серьезный риск. Что трудности не были, однако, непреодолимы, лучше всего доказывается тем обстоятельством, что из туруханской ссылки успешно бежало в те годы несколько человек. Правда, после того как департамент полиции узнал о плане побега, Свердлов и Сталин были поставлены под особый надзор. Но заполярные «стражники», ленивые и падкие на вино, никому еще не мешали бежать. Туруханские ссыльные пользовались довольно широкой свободой передвижения. «Сталин часто наезжал в село Монастырское, – пишет Швейцер, – куда стекались ссыльные. Он пользовался для этого как нелегальными путями, так и всякими легальными предлогами». Надзор не мог быть очень действительным в безграничных пустынях севера. В течение первого года Сталин, видимо, приглядывался и делал подготовительные шаги не спеша: он был осторожен. Но в июле следующего года разразилась война. К физическим и полицейским трудностям побега присоединялись опасности нелегального существования в условиях военного режима. Именно этот повышенный риск и удержал Сталина от побега, как и многих других.
«На этот раз Сталин, – пишет Швейцер, – решил остаться в ссылке. Там он продолжал работу по национальному вопросу, заканчивал вторую часть своей книги». О разработке Сталиным этой темы упоминает и Шумяцкий. Статью по национальному вопросу Сталин действительно написал в первые месяцы ссылки: мы имеем на этот счет категорическое свидетельство Аллилуева. «В том же (1913 г.), в начале зимы, – пишет он, – я получил второе письмо от Сталина… В конверт была вложена статья по национальному вопросу, которую Сталин просил отправить за границу Ленину». Труд был, очевидно, не очень объемист, если вмещался в конверт письма. Но что сталось с этой статьей? Продолжая в течение всего 1913 г. развивать и уточнять национальную программу, Ленин не мог не наброситься с жадностью на новую работу Сталина. Умолчание о судьбе статьи свидетельствует попросту, что она была признана негодной для печати. Попытка самостоятельно продолжать разработку мыслей, навеянных ему в Кракове, завела, видимо, Сталина на какую-то ложную дорогу, так что Ленин не счел возможным исправить статью. Только этим можно объяснить тот поразительный факт, что в течение дальнейших трех с половиной лет ссылки обиженный Сталин не сделал ни одной попытки выступить в большевистской печати.
В ссылке, как и в тюрьме, большие события кажутся особенно невероятными. По словам Шумяцкого, «вести о войне ошарашили публику, и отдельные лица брали совершенно неверные ноты…» «Оборонческие течения среди ссыльных были сильны, все были дезориентированы», – пишет Гавен. Немудрено: дезориентированы были революционеры и в Петербурге, переименованном ныне в Петроград. «Но так велик был авторитет Сталина среди большевиков, – заявляет Швейцер, – что первое его письмо к ссыльным положило конец сомнениям и отрезвило колеблющихся». Что сталось с этим письмом? Такого рода документы переписывались от руки и ходили по ссыльным колониям во многих экземплярах. Все копии не могли пропасть; те, которые попали в руки полиции, должны были обнаружиться в ее архивах. Если историческое «письмо» Сталина не сохранилось, то только потому, что никогда не было написано. Свидетельство Швейцер представляет, при всей своей шаблонности, трагический человеческий документ. Воспоминания написаны ею в 1937 г., через четверть столетия после событий, в порядке принудительной повинности. Политическая заслуга, которую ее заставили приписать Сталину, принадлежала на самом деле, хотя в более скромных масштабах, ее мужу, неукротимому Спандарьяну, который умер в ссылке в 1916 г. Швейцер, конечно, прекрасно знает, как было дело. Но конвейер фальсификаций работает автоматически.
Ближе к действительности воспоминания Шумяцкого, опубликованные за 13 лет до статьи Швейцер. Руководящую роль в борьбе с патриотами Шумяцкий отводит Спандарьяну. «Одним из первых он занял непримиримую позицию „пораженчества“ и на редких товарищеских заседаниях саркастически клеймил социал-патриотов…» И в более позднем варианте Шумяцкий, характеризуя общую путаницу идей, сохраняет фразу: «Ясно и четко представлял себе дело покойный Спандарьян…» Остальные представляли себе дело, очевидно, менее ясно. Правда, Шумяцкий, никогда не посещавший Курейки, спешит прибавить, что «Сталин, будучи совершенно изолирован в своей берлоге, без всяких колебаний занял сразу пораженческую линию» и что письма Сталина «поддерживали Сурена в его борьбе с противниками». Но убедительность этой вставки, пытающейся закрепить за Сталиным второе место среди «пораженцев», чрезвычайно ослаблена самим Шумяцким. «Только лишь в конце 1914 г. и начале 1915 г., – пишет он далее, – когда Сталину удалось побывать в Монастыре и поддержать Спандарьяна, последний перестал подвергаться нападкам противоположных групп». Выходит, что Сталин открыто занял интернационалистскую позицию лишь после встречи со Спандарьяном, а не в начале войны. Пытаясь замаскировать продолжительное молчание Сталина, а на самом деле лишь ярче подчеркивая его, Шумяцкий в новом издании выбрасывает ссылку на то, что посещение Монастырского Сталиным произошло «лишь в конце 1914 г. и начале 1915». На самом деле поездка приходится на конец февраля 1915 г., когда, благодаря опыту семи месяцев войны, не только колеблющиеся, но и многие активные «патриоты» успели отрезвиться от угара. Иначе дело и не могло, в сущности, обстоять. Руководящие большевики Петербурга, Москвы, провинции встретили тезисы Ленина с недоумением и тревогой. Никто не взял их полностью на свой счет. Не было поэтому ни малейшего основания ждать, что медлительная и консервативная мысль Сталина дойдет самостоятельно до выводов, означавших целый переворот в рабочем движении.
За весь период ссылки стали известны лишь два документа, в которых позиция Сталина в отношении войны нашла свое отражение: это личное письмо его к Ленину и подпись под коллективным заявлением группы большевиков. Личное письмо, написанное 27 февраля из села Монастырского, есть первое и, по-видимому, единственное обращение Сталина к Ленину за время войны. Мы приведем его целиком. «Мой привет вам, дорогой Ильич, горячий, горячий привет. Привет Зиновьеву, привет Надежде Константиновне. Как живете, как здоровье? Я живу, как раньше, хлеб жую, доживаю половину срока. Скучновато, да ничего не поделаешь. А как ваши дела-делишки? У вас-то должно быть веселее… Читал я недавно статьи Кропоткина – старый дурак, совсем из ума выжил. Читал также статейку Плеханова в „Речи“ – старая неисправимая болтунья-баба. Эх-ма. А ликвидаторы с их депутатами-агентами Вольно-Экономического общества? Бить их некому, черт меня дери. Неужели так и останутся они безнаказанными? Обрадуйте нас и сообщите, что в скором времени появится орган, где их будут хлестать по роже, да порядком, да без устали. Если вздумаете написать, пишите по адресу: Туруханский край, Енисейской губернии, село Монастырское, Сурену Спандарьяну. Ваш Коба. Тимофей (Спандарьян) просит передать его кислый привет Геду, Самба и Вандервельду на славных – хе-хе – постах министров».
Для оценки политической позиции Сталина это письмо, явно навеянное беседами со Спандарьяном, дает в сущности немного. Престарелый Кропоткин, теоретик чистой анархии, стал с начала войны неистовым шовинистом. Не лучше выглядел и Плеханов, от которого всячески открещивались даже меньшевики. Вандервельде, Гед и Самба представляли в качестве буржуазных министров слишком доступную мишень. Письмо Сталина не заключает ни малейшего намека на те новые проблемы, которые тогда владели мыслью революционных марксистов. Отношение к пацифизму, лозунги «пораженчества» и «превращения империалистской войны в гражданскую», проблема нового Интернационала стояли тогда в центре бесчисленных дебатов. Идеи Ленина отнюдь не встречали признания. Что могло бы быть естественнее со стороны Сталина, как намекнуть Ленину о своей солидарности с ним, если б эта солидарность была налицо? Если верить Швейцер, именно здесь, в Монастырском, Сталин впервые познакомился с тезисом Ленина. «Трудно передать, – пишет она стилем Берия, – с каким чувством радости, уверенности и торжества Сталин читал тезисы Ленина, которые подтверждали его мысли…» Почему же он ни словом не упомянул о тезисах в письме? Если б он самостоятельно работал над проблемами нового Интернационала, он не мог бы хоть в нескольких словах не поделиться с учителем своими выводами и не поставить ему наиболее острые вопросы. Ничего этого нет. Из идей Ленина Сталин воспринял то, что отвечало его собственному кругозору. Остальное казалось ему сомнительной музыкой будущего, если не заграничной «бурей в стакане». С этими взглядами он вступил затем в Февральскую революцию.
Бедное содержанием письмо из Монастырского со своим наигранным тоном лихости («черт меня побери», «хе-хе» и пр.) раскрывает, однако, больше, чем хотел автор. «Скучновато, да ничего не поделаешь». Так не пишет человек, способный жить напряженной умственной жизнью. «Если вздумаете написать, напишите по адресу…» Так не пишет человек, дорожащий теоретическим обменом мыслей. Письмо несет на себе все ту же тройную печать: хитрости, ограниченности и вульгарности. Систематической переписки с Лениным за четыре года ссылки так и не завязалось, несмотря на то, что Ленин дорожил связью с единомышленниками и умел поддерживать ее. Осенью 1915 г. Ленин запрашивает эмигранта Карпинского: «Большая просьба: узнайте… фамилию „Кобы“ (Иосиф Дж…?? мы забыли). Очень важно!!» Карпинский ответил: «Иосиф Джугашвили». О чем шло дело: о новой ли посылке денег или о письме? Необходимость наводить справку о фамилии показывает, во всяком случае, что постоянной переписки не было.
Другой документ, несущий на себе подпись Сталина, это обращение группы ссыльных в редакцию легального журнала, посвященного страхованию рабочих. «Пусть „Вопросы страхования“ приложат все усилия и старания и к делу идейного страхования рабочего класса нашей страны от глубоко развращающей антипролетарской и в корне противоречащей принципам международности проповеди г.г. Потресовых, Левицких и Плехановых». Это была несомненная манифестация против социал-патриотизма, но опять-таки в пределах тех идей, которые были общи не только большевикам, но и левому крылу меньшевиков. Написанное, судя по стилю, Каменевым письмо датировано 12 марта 1916 г., т. е. относится к тому времени, когда революционное давление успело сильно возрасти, а патриотическое чрезвычайно ослабело.
Каменев и осужденные депутаты прибыли в туруханскую ссылку летом 1915 г. Поведение депутатов на суде продолжало вызывать большие споры в рядах партии. В Монастырское съехалось около 18 большевиков, в том числе четыре члена ЦК: Спандарьян, Свердлов, Сталин и Каменев. Петровский сделал доклад о процессе, Каменев его дополнил. Участники прений, рассказывает Самойлов, «указывали на допущенные нами ошибки на суде: особенно резко сделал это Спандарьян, все остальные высказывались мягче». Роль Сталина в прениях Самойлов не выделяет вовсе. Зато вдова Спандарьяна снова оказалась вынуждена приписать Сталину то, что на самом деле было выполнено ее мужем. «После прений, – продолжает Самойлов, – вынесли резолюцию, в общем одобряющую… поведение на суде фракции». Эта снисходительность была очень далека от непримиримости Ленина, который в печати объявил поведение Каменева «недостойным революционного социал-демократа». Из Берна Шкловский по поручению Ленина писал на иносказательном языке Самойлову в Монастырское: «Я очень рад, что у вас нет желания ссориться с моей семьей, но сколько неприятностей он (Каменев) нам (и не он один) причинил… Ошибаться или глупость сделать всякий человек может, но исправить ошибку, хотя бы публичным извинением, он обязан, если ему и его друзьям моя и моих родных честь дорога». «Под словами „моя семья“ и „мои родные“, – поясняет Самойлов, – нужно понимать ЦК партии». Письмо походило на ультиматум. Ни Каменев, ни депутаты не сделали, однако, заявления, которого требовал от них Ленин. И нет оснований думать, что Сталин поддержал это требование, хотя письмо Шкловского получилось в Монастырском незадолго до совещания.
Снисходительность Сталина к поведению депутатов была в сущности осторожным выражением солидарности. Перед лицом суда, угрожавшего тяжкой карой, заостренные формулы Ленина должны были казаться вдвойне неуместными: какой смысл жертвовать собой во имя того, что считаешь ошибочным? Сам Сталин в прошлом не проявлял склонности пользоваться скамьей подсудимых как революционной трибуной: во время подготовки процесса бакинских манифестантов он прибегал к сомнительным уловкам, чтобы отделиться от других обвиняемых. Тактика Каменева на суде оценивалась им скорее со стороны военной хитрости, чем со стороны политической агитации. Во всяком случае его отношения с Каменевым остались близкими до конца ссылки, как и во время революции. На групповой фотографии, снятой в Монастырском, они стоят рядом. Только через 12 лет Сталин выдвинет против Каменева его поведение на суде как тягчайшее обвинение. Но там дело будет идти не о защите принципов, а о личной борьбе за власть… Письмо Шкловского должно было, однако, тоном своим показать Сталину, что вопрос стоит гораздо острее, чем ему представлялось и что сохранять дальше выжидательную позицию невозможно. Вот почему именно в эти дни он пишет Ленину приведенное выше письмо, развязная форма которого пытается прикрыть политическую уклончивость.
В 1915 г. Ленин сделал попытку выпустить в Москве легальный марксистский сборник, чтобы хоть вполголоса изложить взгляды большевистской партии на войну. Сборник был задержан цензурой, но статьи сохранились и были выпущены после революции. В числе авторов, кроме Ленина, находим литератора Степанова, уже известного нам Ольминского, сравнительно недавнего большевика Милютина, примиренца Ногина – все это неэмигранты. Наконец. Свердлов прислал статью «О расколе германской социал-демократии». Между тем, Сталин, находившийся в тех же условиях ссылки, что и Свердлов, не дал для сборника ничего. Объяснить это можно либо опасением не попасть в тон, либо раздражением по поводу неудачи с национальной статьей: обидчивость и капризность были ему так же свойственны, как и осторожность.
Шумяцкий упоминает о том, что Сталин был призван в ссылке к отбыванию воинской повинности, очевидно в 1916 г., когда мобилизованы были старшие возрасты (Сталину шел 37-й год), но в армию не попал из-за несгибающейся левой руки. Он продолжал терпеливо оставаться за полярным кругом, ловил рыбу, ставил капканы на зайцев, читал, вероятно, также писал. «Скучновато, да ничего не поделаешь». Замкнутый, молчаливый, желчный, он отнюдь не стал центральной фигурой ссылки. «Ярче многих других, – писал Шумяцкий, сторонник Сталина, – зарисовывалась в памяти туруханцев монументальная фигура Сурена Спандарьяна… неукротимого революционера-марксиста и крупного организатора». Спандарьян прибыл в Туруханский край накануне войны, на год позже Сталина. «Какая у вас здесь тишь и благодать, – говорил он саркастически, – все во всем согласны – и эсеры, и большевики, и меньшевики, и анархисты… Разве вы не знаете, что к голосу ссылки прислушивается питерский пролетариат?» Сурен первым занял антипатриотическую позицию и заставил к себе прислушиваться. В смысле личного влияния на товарищей выдвигался на первое место Свердлов. «Живой и общительный», органически не способный уходить в себя, Свердлов всегда сплачивал других, собирал важные новости и рассыпал их по колониям, строил кооператив ссыльных, вел наблюдения на метеорологической станции. Отношения между Спандарьяном и Свердловым сложились натянутые. Остальные ссыльные группировались вокруг этих двух фигур. Против администрации обе группы боролись совместно, но соперничество «из-за сфер влияния», как выражается Шумяцкий, не прекращалось. Принципиальные основы борьбы выяснить теперь нелегко. Враждуя со Свердловым, Сталин осторожно и на расстоянии поддерживал Спандарьяна.
В первом издании своих воспоминаний Шумяцкий писал: «…администрация края чувствовала в Сурене Спандарьяне самого активного деятеля революции и считала его как бы главарем». В позднейшем издании та же фраза распространена уже на двух: Спандарьяна и Свердлова. Пристав Кибиров, с которым Сталин завязал будто бы приятельские отношения, установил над Спандарьяном и Свердловым свирепый надзор, считая, что они являются «коноводами всей ссылки». Потеряв на время официальную нить, Шумяцкий совершенно забывает назвать в этой связи Сталина. Нетрудно понять причину. Общий уровень туруханской ссылки был значительно выше среднего. Здесь находилось одновременно основное ядро русского центра: Каменев, Сталин, Спандарьян, Свердлов, Голощекин и еще несколько видных большевиков. В ссылке не было официального партийного «аппарата», и нельзя было руководить анонимно, нажимая на рычаги из-за кулис. Каждый стоял на виду у остальных, как он есть. Чтоб убедить или завоевать этих видавших виды людей, недостаточно было хитрости, твердости и настойчивости: нужны были образованность, самостоятельность мысли, меткость дебатера. Спандарьян отличался, видимо, большей смелостью мысли, Каменев – большей начитанностью и более широким кругозором, Свердлов – большей восприимчивостью, инициативой и гибкостью. Именно поэтому Сталин «ушел в себя», отделываясь односложными замечаниями, которые Шумяцкий лишь в новом издании своих очерков догадался назвать «меткими».
Учился ли сам Сталин в ссылке и чему? Он уже давно вышел из возраста, когда удовлетворяются бескорыстным и бессистемным чтением. Двигаться вперед он мог, только изучая определенные вопросы, делая выписки, пытаясь письменно оформить свои выводы. Однако, кроме упоминаний о статье по национальному вопросу, никто ничего не сообщает об умственной жизни Сталина в течение четырех лет. Свердлов, совсем не теоретик и не литератор, пишет за годы ссылки ряд статей, переводит с иностранного, сотрудничает в сибирской прессе. «С этой стороны дела мои обстоят недурно», – пишет он в приподнятом тоне одному из друзей. После смерти Орджоникидзе, совершенно лишенного теоретических способностей, жена его рассказывала о тюремных годах покойного: «Он работал над собой и читал, читал без конца. В толстой клеенчатой тетради, выданной Серго тюремным начальством, сохранились длинные списки прочитанной им за этот период литературы». Каждый революционер вывозил из тюрьмы и ссылки такие клеенчатые тетради. Правда, многое гибло при побегах и обысках. Но из последней ссылки Сталин мог вывести все, что хотел, в наилучших условиях, а в дальнейшем он не подвергался обыскам, наоборот, обыскивал других. Между тем, тщетно стали бы мы искать каких-либо следов его духовной жизни за весь этот период одиночества и досуга. Четыре года – нового подъема революционного движения в России, мировой войны, крушения международной социал-демократии, острой идейной борьбы в социализме, подготовки нового Интернационала, – не может быть, чтоб Сталин за весь этот период не брал в руки пера. Но среди всего написанного им, видимо, не оказалось ни одной строки, которую можно было бы использовать для подкрепления позднейшей репутации. Годы войны и подготовки Октябрьской революции оказываются в идейной биографии Сталина пустым местом.
Революционный интернационализм нашел свое законченное выражение под пером «эмигранта» Ленина. Арена отдельной страны, тем более отсталой России, была слишком узка, чтоб позволить правильную оценку мировой перспективы. Как эмигранту Марксу нужен был Лондон, тогдашняя столица капитализма, чтоб связать немецкую философию и французскую революцию с английской экономикой, так Ленину во время войны нужно было быть в средоточии европейских и мировых событий, чтоб сделать последние революционные выводы из посылок марксизма. Мануильский, который после Бухарина и до Димитрова был официальным вождем Коммунистического Интернационала, писал в 1922 г.: «Социал-демократ», издававшийся в Швейцарии Лениным и Зиновьевым, парижский «Голос» («Наше слово»), руководимый Троцким, явятся для будущего историка III Интернационала основными фрагментами, из которых выковывалась новая революционная идеология международного пролетариата". Мы охотно признаем, что Мануильский преувеличивает здесь роль Троцкого. Но Сталина он не нашел повода хотя бы назвать. Впрочем, по мере сил он исправит это упущении несколькими годами позже.
Усыпленные монотонными ритмами снежной пустыни, ссыльные совсем не ожидали событий, разыгравшихся в феврале 1917 г. Все оказались застигнуты врасплох, хотя всегда жили верой в неизбежность революции. «Первое время, – пишет Самойлов, – мы вдруг как бы позабыли все наши разногласия… Политические споры и взаимные антипатии сразу куда-то как бы исчезли…» Это интересное признание подтверждается всеми изданиями, речами и практическими шагами того времени. Перегородки между большевиками и меньшевиками, интернационалистами и патриотами оказались опрокинуты. Жизнерадостное, но близорукое и многословное примиренчество разлилось по всей стране. Люди захлебывались в патетической фразе, составлявшей главный элемент Февральской революции, особенно в первые недели. Со всех концов Сибири поднимались группы ссыльных, соединялись вместе и плыли на запад в атмосфере восторженного угара.
На одном из митингов в Сибири Каменев, заседавший в президиуме вместе с либералами, народниками и меньшевиками, присоединился, как потом рассказывали, к телеграмме, приветствовавшей великого князя Михаила Романова по поводу его якобы великодушного, а на самом деле трусливого отречения от трона до решения Учредительного собрания. Не исключено, что размякший Каменев решил не огорчать своих соседей по президиуму неучтивым отказом. В великой сумятице тех дней никто не обратил на это внимания, и Сталин, которого и не подумали включить в президиум, не протестовал против нового грехопадения Каменева до тех пор, пока не открылась между ними жестокая борьба.
Первым большим пунктом на пути со значительным числом рабочих был Красноярск. Здесь существовал уже Совет депутатов. Местные большевики, входившие в общую организацию с меньшевиками, ждали от проезжих вождей директив. Полностью во власти объединительной волны, вожди не потребовали даже создания самостоятельной большевистской организации. К чему? Большевики, как и меньшевики, стояли за поддержку Временного правительства, возглавлявшегося либеральным князем Львовым. По вопросу о войне разногласия также стерлись: надо защищать революционную Россию! С этими настроениями Сталин, Каменев и другие продвигались к Петрограду. Путь по железной дороге, вспоминает Самойлов, был «необычаен и шумен, с массой встреч, митингов и т. д.» На большинстве станций ссыльных встречали восторженные толпы жителей, военные оркестры играли Марсельезу: время Интернационала еще не пришло. На более крупных станциях устраивались торжественные обеды. Амнистированным приходилось «говорить, говорить без конца». Многие потеряли голос, заболели от переутомления, отказывались выходить из вагона; «но и в вагоне нас не оставляли в покое».
Сталину не пришлось терять голос, он не выступал с речами. Было много других, более искусных ораторов, среди них тщедушный Свердлов со своим могучим басом. Сталин оставался в стороне, замкнутый, встревоженный разливом весенней стихии и, как всегда, недоброжелательный. Люди гораздо меньшего веса снова начали оттирать его. А между тем за спиной у него было уже почти два десятилетия революционной работы, пересекавшейся неизбежными арестами и возобновлявшейся после побегов. Почти десять лет прошло с тех пор, как Коба покинул «Стоячее болото» Тифлиса для промышленного Баку. Около восьми месяцев он вел тогда работу в нефтяной столице; около шести месяцев просидел в бакинской тюрьме; около девяти месяцев провел в вологодской ссылке. Месяц подпольной работы оплачен двумя месяцами кары. После побега он снова работает в подполье около девяти месяцев, попадает на шесть месяцев в тюрьму и остается девять месяцев в ссылке, – соотношение несколько более благоприятное. После окончания ссылки – менее двух месяцев нелегальной работы, около трех месяцев тюрьмы, около двух месяцев в Вологодской губернии: два с половиной месяца кары за месяц работы. Снова два месяца в подполье, около четырех месяцев тюрьмы и ссылки. Новый побег. Свыше полугода революционной работы, затем – тюрьма и ссылка, на этот раз до Февральской революции, т. е. в течение четырех лет. В общем на 19 лет участия в революционном движении приходится 2 и 3/4 года тюрьмы, 5 и 3/4 года ссылки. Такое соотношение можно считать благоприятным: большинство профессиональных революционеров провели в тюрьмах значительно более длительные сроки.
За эти девятнадцать лет Сталин не выдвинулся в ряд фигур первого, ни даже второго ряда. Его не знали. В связи с перехваченным письмом Кобы из Сольвычегодска в Москву начальник тифлисского охранного отделения дал в 1911 г. об Иосифе Джугашвили подробную справку, в которой нет ни выдающихся фактов, ни ярких черт, если не считать упоминания о том, что «Coco», он же «Коба», начал свою деятельность в качестве меньшевика. Между тем по поводу Гургена (Цхакая), мимоходом названного в том же письме, жандарм отмечает, что он «издавна принадлежал к числу серьезных революционных деятелей». Гурген был, согласно справке, арестован «вместе с известным революционным деятелем Богданом Кнунианцем». На «известность» самого Джугашвили нет и намека, между тем Кнунианц был не только земляк, но и ровесник Кобы.
Двумя годами позже, подробно характеризуя структуру большевистской партии и ее руководящий штаб, директор департамента полиции отмечает вскользь, что в состав Бюро ЦК введены путем кооптации Свердлов и "
Трудолюбивые московские исследователи подсчитали, что за трехлетие 1906–1909 годов Коба написал 67 воззваний и газетных статей, менее двух в месяц. Ни одна из этих статей, представлявших пересказ чужих мыслей для кавказской аудитории, не была переведена с грузинского языка или перепечатана в руководящих органах партии или фракции. Ни в одном из списков сотрудников петербургских, московских или заграничных изданий того периода, легальных и нелегальных, газет, журналов, тактических сборников, мы не встретим ни статей Сталина, ни ссылок на него. Его продолжали считать не марксистским литератором, а пропагандистом и организатором местного масштаба.
С 1912 г., когда его статьи начинают более или менее систематически появляться в большевистской прессе Петербурга, Коба усваивает себе псевдоним Сталина, производя его от стали, как Розенфельд принял раньше псевдоним Каменева, производя его от камня: у молодых большевиков были в ходу твердые псевдонимы. Статьи за подписью Сталина не останавливают на себе ничьего внимания: они лишены индивидуальной физиономии, если не считать грубость изложения. За пределами узкого круга руководящих большевиков никто не знал, кто является автором статей, и вряд ли многие спрашивали себя об этом. В январе 1913 г. Ленин пишет в тщательно взвешенной заметке о большевизме для известного библиографического справочника Рубакина: «Главные писатели большевики: Г. Зиновьев, В. Ильин, Ю. Каменев, П. Орловский и др.» Ленину не могло придти в голову назвать в числе «главных писателей» большевизма Сталина, который как раз в те дни находился за границей и работал над своей «национальной» статьей.
Пятницкий, неразрывно связанный со всей историей партии, с ее заграничным штабом, как и с подпольной агентурой в России, с литераторами, как и с нелегальными транспортерами, в своих тщательных и в общем добросовестных воспоминаниях, охватывающих период 1896–1917 гг., говорит обо всех сколько-нибудь выдающихся большевиках, но ни разу не упоминает Сталина: это имя не включено даже в указатель, приложенный к книге. Факт тем более достойный внимания, что Пятницкий отнюдь не враждебен Сталину, наоборот, состоит ныне во вторых рядах его свиты. В большом сборнике материалов московского охранного отделения, охватывающих историю большевизма за 1903–1917 гг., Сталин назван три раза: по поводу его кооптации в ЦК, по поводу его назначения в Бюро ЦК и по поводу его участия в краковском совещании. Ничего об его работе, ни слова оценки, ни одной индивидуальной черты!
В поле зрения полиции, как и в поле зрения партии, Сталин впервые вступает не как личность, а как член большевистского центра. В жандармских обзорах, как и в революционных мемуарах, он никогда не упоминается персонально как вождь, как инициатор, как литератор, в связи с его собственными идеями или действиями, а всегда – как элемент аппарата, как член местного комитета, как член ЦК, как один из сотрудников газеты, как один из участников совещания, как один из ссыльных в ряду других, в списке имен, притом никогда – на первом месте. Не случайно он попал в Центральный Комитет значительно позже ряда своих сверстников, притом не по выборам, а в порядке кооптации.
Из Перми Ленину послана в Швейцарию телеграмма: «Братский привет. Выезжаем сегодня в Петроград. Каменев, Муранов, Сталин». Мысль о посылке телеграммы принадлежала, конечно, Каменеву. Сталин подписан последним. Эта тройка чувствовала себя связанной узами солидарности. Амнистия освободила лучшие силы партии, и Сталин с тревогой думал о революционной столице. Он нуждался в относительной популярности Каменева и в депутатском звании Муранова. Так они втроем прибыли в потрясенный революцией Петроград. «Его имя, – пишет X. Виндеке (Ch. Windecke), один из немецких биографов, – было тогда известно только в тесных партийных кругах. Его не встречала, как месяц спустя Ленина… воодушевленная толпа народа с красными знаменами и музыкой. Ему навстречу не выезжала, как два месяца спустя навстречу мчавшемуся из Америки Троцкому, приветственная депутация, которая вынесла Троцкого на плечах. Он прибыл беззвучно и бесшумно приступил к работе… Об его существовании никто за пределами России не имел понятия».
1917 ГОД
Это был самый важный год в жизни страны и особенно того поколения профессиональных революционеров, к которому принадлежал Иосиф Джугашвили. На оселке этого года испытывались идеи, партии и люди.
Сталин застал в Петербурге, переименованном в Петроград, обстановку, которой он не ждал и не предвидел. Накануне войны большевизм господствовал в рабочем движении, особенно в столице. В марте 1917 года большевики оказались в Советах в ничтожном меньшинстве. Как это случилось? В движении 1911 – 1914 гг. участвовали значительные массы, но они составляли все же лишь небольшую часть рабочего класса. Революция подняла на ноги не сотни тысяч, а миллионы. Состав рабочих обновился к тому же благодаря мобилизации чуть ли не на 40 %. Передовые рабочие играли на фронте роль революционного бродила, но на заводах их заменили серые выходцы из деревни, женщины, подростки. Этим свежим слоям понадобилось, хоть вкратце, повторить тот политический опыт, который авангард проделал в предшествующий период. Февральским восстанием в Петрограде руководили передовые рабочие, преимущественно большевики, но не большевистская партия. Руководство рядовых большевиков могло обеспечить победу восстания, но не завоевание политической власти. В провинции дело обстояло еще менее благоприятно. Волна жизнерадостных иллюзий и всеобщего братания при политической неграмотности впервые пробужденных масс создала естественные условия для господства мелкобуржуазных социалистов: меньшевиков и народников. Рабочие, а за ними и солдаты, выбирали в Совет тех, которые, по крайней мере на словах, были не только против монархии, но и против буржуазии. Меньшевики и народники, собравшие в своих рядах чуть ли не всю интеллигенцию, располагали неисчислимыми кадрами агитаторов, которые звали к единству, братству и подобным привлекательным вещам. От лица армии говорили преимущественно эсеры, традиционные опекуны крестьянства, что не могло не повышать авторитет этой партии в глазах свежих слоев пролетариата. В результате господство соглашательских партий казалось, по крайней мере им самим, незыблемым.
Хуже всего было, однако, то, что большевистская партия оказалась событиями застигнута врасплох. Опытных и авторитетных вождей в Петрограде не было. Бюро ЦК состояло из двух рабочих, Шляпникова и Залуцкого, и студента Молотова (первые два стали впоследствии жертвами чистки, последний – главой правительства). В «Манифесте», изданном ими после февральской победы от имени Центрального Комитета говорилось, что «рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Но сами авторы «Манифеста» не придавали своему лозунгу практического значения. Они совсем не собирались открыть самостоятельную борьбу за власть, а готовились в течение целой эпохи играть роль левой оппозиции.
Массы с самого начала решительно отказывали либеральной буржуазии в доверии, не отделяя ее от дворянства и бюрократии. Не могло быть, например, и речи о том, чтоб рабочие или солдаты подали голос за кадета. Власть оказалась полностью в руках социалистов-соглашателей, за которыми стоял вооруженный народ. Но не доверяющие самим себе соглашатели добровольно передали власть ненавистной массам и политически изолированной буржуазии. Весь режим оказался основан на qui pro quo. Рабочие, притом не только большевики, относились к Временному правительству, как к врагу. На заводских митингах почти единогласно принимались резолюции в пользу власти Советов. Активный участник этой агитации, большевик Дингельштедт, позднейшая жертва чистки, свидетельствует: «Не было ни одного рабочего собрания, которое отклонило бы нашу резолюцию такого содержания…» Но Петроградский Комитет под давлением соглашателей приостановил эту кампанию. Передовые рабочие изо всех сил стремились сбросить опеку оппортунистических верхов, но не знали, как парировать ученые доводы о буржуазном характере революции. Различные оттенки в большевизме сталкивались друг с другом, не доводя своих мыслей до конца. Партия была глубоко растеряна. «Каковы лозунги большевиков, – вспоминал позже видный саратовский большевик Антонов, – никто не знал… Картина была очень неприятная…»
Двадцать два дня между прибытием Сталина из Сибири (12 марта) и прибытием Ленина из Швейцарии (3 апреля) представляют для оценки политической физиономии Сталина исключительное значение. Перед ним сразу открывается широкая арена. Ни Ленина, ни Зиновьева в Петрограде нет. Есть Каменев, известный своими оппортунистическими тенденциями и скомпрометированный своим поведением на суде. Есть молодой и малоизвестный партии Свердлов, больше организатор, чем политик. Неистового Спандарьяна нет: он умер в Сибири. Как в 1912 году, так и теперь, Сталин оказывается на время если не первой, то одной из двух первых большевистских фигур в Петрограде. Растерянная партия ждет ясного слова; отмолчаться невозможно. Сталин вынужден давать ответы на самые жгучие вопросы: о Советах, о власти, о войне, о земле. Ответы напечатаны и говорят сами за себя.
Немедленно по приезде в Петроград, представлявший в те дни один сплошной митинг, Сталин направляется в большевистский штаб. Три члена бюро ЦК в сотрудничестве с несколькими литераторами определяли физиономию «Правды». Они делали это беспомощно, но руководство партией было в их руках. Пусть другие надрывают голоса на рабочих и солдатских митингах, Сталин окопается в штабе. Свыше четырех лет назад, после Пражской конференции, он был кооптирован в ЦК. После того много воды утекло. Но ссыльный из Курейки умеет держаться за аппарат и продолжает считать свой мандат непогашенным. При помощи Каменева и Муранова он первым делом отстранил от руководства слишком «левое» Бюро ЦК и редакцию «Правды». Он сделал это достаточно грубо, не опасаясь сопротивления и торопясь показать твердую руку.
«Прибывшие товарищи, – писал впоследствии Шляпников, – были настроены критически и отрицательно к нашей работе». Ее порок они видели не в нерешительности и бесцветности, а наоборот, в чрезмерном стремлении отмежеваться от соглашателей. Сталин, как и Каменев, стояли гораздо ближе к советскому большинству. Уже с 15 марта «Правда», перешедшая в руки новой редакции, заявила, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, «поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией…» Парадокс этого заявления состоял в том, что единственным серьезным штабом контрреволюции являлось именно Временное правительство. Того же типа был ответ насчет войны: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд – снарядом…» Статья принадлежала Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. «Всякое пораженчество, – писала „Правда“, – а вернее то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина, который проповедовал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина. Что касается «первого революционного полка», то появление его означало лишь шаг от византийского варварства к империалистской цивилизации.
«День выхода преобразованной „Правды“, – рассказывает Шляпников, – был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии, Исполнительного комитета, был преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер „Правды“ был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что „Правда“ была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями „Правды“, то потребовали исключения их из партии». Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта «тройка» господствовала в партии. Но оно все же достаточно ярко рисует первые шаги Сталина на арене революции, как и отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который «Правде» пришлось вскоре напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не изменить курс.
Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности. Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти хрупкое здание двоевластия. Наибольше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста «К народам всего мира». Рабочих Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться «служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Тем временем сами вожди Совета совсем не собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел Милюкова с удовлетворением писала, что «воззвание развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками». Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой империалистической политики новыми революционными фразами: «Я даже предпочту раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму». Но идеи Ленина не нашли в те дни
Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и Каменева над левыми большевикам. Все склонились перед дисциплиной патриотической фальши. "Нельзя не приветствовать, – писал Сталин в «Правде», – вчерашнее воззвание Совета… Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу: "
Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер. Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым, революционную мобилизацию масс против войны. «Прежде всего несомненно, – пишет он, – что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь». На вопрос: где же выход? он отвечает: «Давление на Временное правительство с требованием изъявления своего согласия немедленно открыть мирные переговоры…» При помощи дружественного «давления» на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет достигнуть мира «на началах самоопределения народов». Против подобного филистерского утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем «давления» нельзя добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.
Не менее знаменательна статья Сталина «Об отмене национальных ограничений» («Правда», 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр времен тифлисской семинарии, состоит в том, что национальный гнет есть пережиток средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не входит в его поле зрения. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия… В Англии, где земельная аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)».
Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья – будто в демократиях обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение национального гнета, – насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был совершенно неспособен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу, написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.
«Поскольку русская революция победила, – заключает статья, – она уже создала этим фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостническую власть». Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в духе Милюкова и Церетели, – «оформление прав» и «законодательное их закрепление». Между тем не только капиталистическая эксплуатация, о низвержении которой Сталин и не думал, но помещичье землевладение, которое он сам объявил основой национального гнета, оставались еще незатронутыми. У власти стояли русские лендлорды типа Родзянко и князя Львова. Такова была – трудно поверить и сейчас! – историческая и политическая концепция Сталина за десять дней до того, как Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию.
28 марта, одновременно с совещанием представителей важнейших Советов России, открылось в Петрограде Всероссийское совещание большевиков, созванное бюро ЦК. Несмотря на месяц, протекший после переворота, в партии царила совершенная растерянность, которую руководство последних двух недель только усугубило. Никакого размежевания течений еще не произошло. В ссылке для этого понадобился приезд Спандарьяна; теперь партии пришлось дожидаться Ленина. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиавы и др., продолжали называть себя большевиками и участвовали в партийном совещании наряду с теми, кто считал себя интернационалистами. Патриоты выступали гораздо более решительно и смело, чем полупатриоты, которые отступали и оправдывались. Большинство делегатов принадлежало к болоту и, естественно, нашло в Сталине своего выразителя. «Отношение к Временному правительству у всех одинаковое», – говорил саратовский делегат Васильев. «Разногласий в практических шагах между Сталиным и Войтинским нет», – с удовлетворением утверждал Крестинский. Через день Войтинский перейдет в ряды меньшевиков, а через семь месяцев поведет казачьи части против большевиков.
Поведение Каменева на суде не было, видимо, забыто. Возможно, что среди делегатов шли разговоры также и о таинственной телеграмме великому князю. Исподтишка Сталин мог напоминать об этих ошибках своего друга. Во всяком случае, главный политический доклад об отношении к Временному правительству, был поручен не Каменеву, а менее известному Сталину. Протокольная запись доклада сохранилась и представляет собой для историка и биографа неоценимый документ: дело идет о центральной проблеме революции, именно, о взаимоотношении между Советами, опиравшимися непосредственно на вооруженных рабочих и солдат, и буржуазным правительством, опиравшимся только на услужливость советских вождей. «Власть поделилась между двумя органами, – говорил на совещании Сталин, – из которых ни один не имеет полноты власти… Совет фактически взял почин революционных преобразований; Совет – революционный вождь восставшего народа, орган, контролирующий Временное правительство. Временное правительство взяло, фактически роль закрепителя завоеваний революционного народа. Совет мобилизует силы, контролирует. Временное же правительство, упираясь, путаясь, берет роль закрепителя тех завоеваний народа, которые уже фактически взяты им». Эта цитата стоит целой программы!
Взаимоотношения между двумя основными классами общества докладчик изображает, как разделение труда между двумя «органами»: Советы, т. е. рабочие и солдаты, совершают революцию; правительство, т. е. капиталисты и либеральные помещики, «закрепляют» ее. В 1905–1907 гг. сам Сталин не раз писал, повторяя Ленина: «Русская буржуазия антиреволюционна, она не может быть ни двигателем, ни тем более вождем революции, она является заклятым врагом революции, и с ней надо вести упорную борьбу». Эта руководящая политическая идея большевизма отнюдь не была опровергнута ходом Февральской революции. Милюков, вождь либеральной буржуазии, говорил за несколько дней до переворота на конференции своей партии: «Мы ходим по вулкану… Какова бы ни была власть, – худа или хороша, – но сейчас твердая власть необходима более, чем когда-либо». После того, как переворот, вопреки сопротивлению буржуазии, разразился, либералам не оставалось ничего другого, как встать на почву, созданную его победой. Именно Милюков, объявлявший накануне, что даже распутинская монархия лучше, чем низвержение вулкана, руководил ныне Временным правительством, которое должно было, по Сталину, «закреплять» завоевания революции, но которое в действительности стремилось задушить ее. Для восставших масс смысл революции состоял в уничтожении старых форм собственности, тех самых, на защиту которых встало Временное правительство. Непримиримую классовую борьбу, которая, несмотря на усилия соглашателей, каждый день стремилась превратиться в гражданскую войну, Сталин изображал как простое разделение труда между двумя аппаратами. Так не поставил бы вопроса даже левый меньшевик Мартов. Это есть теория Церетели, оракула соглашателей, в ее наиболее вульгарном выражении: на арене демократии действуют «умеренные» и более «решительные» силы и разделяют между собою работу: одни завоевывают, другие закрепляют. Мы имеем здесь перед собою в готовом виде схему будущей сталинской политики в Китае (1924–1927), в Испании (1934–1939), как и всех вообще злополучных «народных фронтов».
«Нам невыгодно форсировать сейчас события, – продолжал докладчик, – ускоряя процесс откалывания буржуазных слоев… Нам необходимо выиграть время, затормозив откалывание средне-буржуазных слоев, чтобы подготовиться к борьбе с Временным правительством». Делегаты слушали эти доводы со смутной тревогой. «Не отпугивать буржуазию» – было всегда лозунгом Плеханова, а на Кавказе – Жордания. На ожесточенной борьбе с этим ходом идей вырос большевизм. «Затормозить откалывание» буржуазии нельзя иначе, как затормозив классовую борьбу пролетариата; это, по существу, две стороны одного и того же процесса. «Разговоры о незапугивании буржуазии, – писал сам Сталин в 1913 г., незадолго до своего ареста, – вызывали лишь улыбку, ибо было ясно, что социал-демократии предстояло не только „запугать“, но и сбросить с позиции эту самую буржуазию в лице ее адвокатов – кадетов». Трудно даже понять, как мог старый большевик до такой степени позабыть четырнадцатилетнюю историю своей фракции, чтоб в самый критический момент прибегнуть к наиболее одиозным формулам меньшевизма. Объяснение кроется в том, что мысль Сталина невосприимчива к общим идеям, и память его не удерживает их. Он пользуется ими по мере надобности, от случая к случаю, и отбрасывает без сожаления, почти автоматически. В статье 1913 года дело шло о выборах в Думу. «Сбросить с позиции» буржуазию, значило попросту отнять у либералов мандат. Теперь дело шло о революционном низвержении буржуазии. Эту задачу Сталин относил к далекому будущему. Сейчас он совершенно так же, как и меньшевики, считал необходимым «не отпугивать буржуазию».
Огласив резолюцию ЦК, составлявшуюся при его участии, Сталин неожиданно заявляет, что «не совсем согласен с нею и скорее присоединяется к резолюции Красноярского Совета». Закулисная сторона этого маневра неясна. В выработке резолюции для Красноярского Совета мог участвовать сам Сталин по пути из Сибири. Возможно, что прощупав ныне настроение делегатов, он пытается слегка отодвинуться от Каменева. Однако красноярская резолюция стоит по уровню еще ниже петербургского документа."…Со всей полнотой выяснить, что единственный источник власти и авторитета Временного правительства есть воля народа, которому Временное правительство обязано всецело повиноваться, и поддерживать Временное правительство… лишь постольку, поскольку оно идет по пути удовлетворения требований рабочего класса и революционного крестьянства". Вывезенный из Сибири секрет оказывается очень прост: буржуазия «обязана всецело повиноваться» народу и «идти по пути» рабочих и крестьян.
Через несколько недель формула о поддержке буржуазии «постольку-поскольку» станет в среде большевиков предметом всеобщего издевательства. Однако уже и сейчас некоторые из делегатов протестуют против поддержки правительства князя Львова: эта идея слишком шла вразрез со всей традицией большевизма.
На следующий день социал-демократ Стеклов, сам сторонник формулы «постольку-поскольку», но близкий к правящим сферам в качестве члена «контактной комиссии» неосторожно нарисовал на совещании Советов такую картину деятельности Временного правительства – сопротивление социальным реформам, борьба за монархию, борьба за аннексии, – что совещание большевиков в тревоге отшатнулось от формулы поддержки. «Ясно, что не о поддержке, – так формулировал настроение многих делегат умеренных Ногин, – а о противодействии должна теперь идти речь». Ту же мысль выразил делегат Скрыпник, принадлежавший к левому крылу: «После вчерашнего доклада Сталина многое изменилось… Идет заговор Временного правительства против народа и революции, а резолюция говорит о поддержке». Обескураженный Сталин, перспектива которого не продержалась и 24 часа, предлагает «дать директиву комиссии об изменении пункта о поддержке». Конференция идет дальше: «Большинством против 4-х пункт о поддержке из резолюции исключается».
Можно подумать, что вся схема докладчика насчет разделения труда между пролетариатом и буржуазией предана забвению. На самом деле из резолюции устранялась только фраза, но не мысль. Страх «отпугнуть буржуазию» остался целиком. Суть резолюции сводилась к призыву побуждать Временное правительство «к самой энергичной борьбе за полную ликвидацию старого режима», тогда как Временное правительство вело «самую энергичную борьбу» за восстановление монархии. Дальше дружелюбного давления на либералов конференция не шла. О самостоятельной борьбе за завоевание власти, хотя бы только во имя демократических задач, не было и речи. Как бы для того, чтобы ярче обнаружить действительный дух принятых решений, Каменев заявил на одновременно происходившем совещании Советов, что по вопросу о власти он «счастлив» присоединить голоса большевиков к официальной резолюции, которую внес и защищал лидер правых меньшевиков Дан. Раскол 1903 г., закрепленный на Пражской конференции 1913 г., должен был казаться в свете этих фактов простым недоразумением!
Не случайно поэтому на следующий день большевистская конференция обсуждала предложение лидера правых меньшевиков Церетели об объединении обеих партий. Сталин отнесся к предложению наиболее сочувственно: «Мы должны пойти. Необходимо определить наши предложения о линии объединения. Возможно объединение по линии Циммервальда-Кинталя». Дело шло о «линии» двух социалистических конференций в Швейцарии, с преобладанием умеренных пацифистов. Молотов, пострадавший две недели назад за левизну, выступил с робкими возражениями: «Церетели желает объединить разношерстные элементы… объединение по этой линии неправильно». Более решительно протестует Залуцкий, одна из будущих жертв чистки: «Исходить из простого желания объединения может мещанин, а не социал-демократ… По внешнему циммервальдско-кинтальскому признаку объединиться невозможно… Необходимо выставить определенную платформу». Но Сталин, названный мещанином, стоял на своем: «Забегать вперед и предупреждать разногласия не следует. Без разногласий нет партийной жизни. Внутри партии мы будем изживать мелкие разногласия». Трудно верить глазам: разногласия с Церетели, вдохновителем правящего советского блока, Сталин объявляет мелкими разногласиями, которые можно «изживать» внутри партии. Прения происходили 1-го апреля. Через три дня Ленин объявит Церетели смертельную войну. Через два месяца Церетели будет разоружать и арестовывать большевиков.
Мартовское совещание 1917 г. чрезвычайно важно для оценки состояния умов верхнего слоя большевистской партии сейчас же после Февральской революции и, в частности, Сталина, каким он вернулся из Сибири после четырех лет самостоятельных размышлений. Он выступает перед нами из скупых записей протоколов как плебейский демократ и ограниченный провинциал, которого условия эпохи заставили принять марксистскую окраску. Его статьи и речи за эти недели бросают безошибочный свет на его позицию за годы войны: если б он в Сибири хоть сколько-нибудь приблизился к идеям Ленина, как клянутся написанные двадцать лет спустя воспоминания, он не мог бы в марте 1917 г. так безнадежно увязнуть в оппортунизме. Отсутствие Ленина и влияние Каменева позволили Сталину проявить на заре революции свои наиболее органические черты: недоверие к массам, отсутствие воображения, короткий прицел, поиски линии наименьшего сопротивления. Эти качества его мы увидим позже во всех больших событиях, в которых Сталину доведется играть руководящую роль. Немудрено, если мартовское совещание, где политик Сталин раскрыл себя до конца, ныне вычеркнуто из истории партии, и протоколы его держатся под семью замками. В 1923 г. были секретно изготовлены три копии для членов «тройки»: Сталина, Зиновьева, Каменева. Только в 1926 г., когда Зиновьев и Каменев перешли в оппозицию к Сталину, я получил от них этот замечательный документ, что дало мне затем возможность опубликовать его за границей на русском и английском языках.
В конце концов протоколы ничем существенным не отличаются от статей в «Правде», а только дополняют их. Не осталось вообще от тех дней ни одного заявления, предложения, протеста, в которых Сталин сколько-нибудь членораздельно противопоставил бы большевистскую точку зрения политике мелкобуржуазной демократии. Один из бытописателей того периода, левый меньшевик Суханов, автор упомянутого выше манифеста «К трудящимся всего мира», говорит в своих незаменимых «Записках о революции»: «У большевиков в это время, кроме Каменева, появился в Исполнительном комитете Сталин… За время своей скромной деятельности… он производил – не на одного меня – впечатление серого пятна, иногда маячившего тускло и бесследно. Больше о нем, собственно, нечего сказать». За этот отзыв, который нельзя не признать односторонним, Суханов поплатился впоследствии жизнью.
3 апреля, пересекши неприятельскую Германию, прибыли в Петроград через финляндскую границу Ленин, Крупская, Зиновьев и другие… Группа большевиков во главе с Каменевым выехала встречать Ленина в Финляндию. Сталина в их числе не было, и этот маленький факт лучше всего другого показывает, что между ним и Лениным не было ничего, похожего на личную близость. «Едва войдя и усевшись на диван, – рассказывает Раскольников, офицер флота, впоследствии советский дипломат, – Владимир Ильич тотчас же накидывается на Каменева: – что у вас пишется в „Правде“? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…» За годы совместной работы за границей Каменев достаточно привык к таким холодным душам, и они не мешали ему не просто любить Ленина, а обожать его всего целиком, его страстность, его глубину, его простоту, его прибаутки, которым Каменев смеялся заранее, и его почерк, которому он невольно подражал. Много лет спустя кто-то вспомнил, что Ленин в пути справился о Сталине. Этот естественный вопрос (Ленин, несомненно, справлялся о всех членах старого большевистского штаба) послужил впоследствии завязкой советского фильма.
По поводу первого выступления Ленина перед собранием большевиков внимательный и добросовестный летописец революции писал: «Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного». Дело шло не об ораторских громах, на которые Ленин был скуп, а обо всем направлении мысли. «Не надо нам парламентарной республики, не надо нам буржуазной демократии, не надо нам никакого правительства, кроме Советов рабочих, солдатских и батрацких депутатов!» В коалиции социалистов с либеральной буржуазией, т. е. в тогдашнем «народном фронте», Ленин не видел ничего, кроме измены народу. Он свирепо издевался над ходким словечком «революционная демократия», включавшим одновременно рабочих и мелкую буржуазию: народников, меньшевиков и большевиков. В соглашательских партиях, господствовавших в Советах, он видел не союзников, а непримиримых противников. «Одного этого, – замечает Суханов, – в те времена было достаточно, чтобы у слушателя закружилась голова!»
Партия оказалась застигнута Лениным врасплох не менее, чем Февральским переворотом. Критерии, лозунги, обороты речи, успевшие сложиться за пять недель революции, летели прахом. «Он решительным образом напал на тактику, которую проводили руководящие партийные группы и отдельные товарищи до его приезда», – пишет Раскольников; речь идет в первую голову о Сталине и Каменеве. Здесь были представлены наиболее ответственные работники партии. Но и для них речь Ильича явилась настоящим открытием. Она проложила рубикон между тактикой вчерашнего и сегодняшнего дня". Прений не было. Все были слишком ошеломлены. Никому не хотелось подставлять себя под удары этого неистового вождя. Промеж себя, в углах, шушукались, что Ильич засиделся за границей, оторвался от России, не знает обстановки, хуже того, что он перешел на позиции троцкизма. Сталин, вчерашний докладчик на партийной конференции, молчал. Он понял, что страшно промахнулся, гораздо серьезнее, чем некогда на Стокгольмском съезде, когда защищал раздел земли, или годом позже, когда не вовремя оказался бойкотистом. Нет, лучше всего отойти сейчас в тень. Никто не спрашивал себя, что думает по этому поводу Сталин. Никто в мемуарах не вспоминает об его поведении в ближайшие недели.
Тем временем Ленин не сидел без дела: он зорко всматривался в обстановку, допрашивал с пристрастием друзей, прощупывал пульс рабочих. Уже на другой день он представил партии краткое резюме своих взглядов, которое стало важнейшим документом революции под именем «Тезисов 4 апреля». Ленин не боялся «отпугнуть» не только либералов, но и членов ЦК большевиков. Он не играл в прятки с претенциозными вождями советских партий, а вскрывал логику движения классов. Отшвырнув трусливо-бессильную формулу «постольку-поскольку», он поставил перед партией задачу: завоевать власть.
Прежде всего надо, однако, определить действительного врага. Черносотенные монархисты, попрятавшиеся по щелям, не имеют никакого значения. Штабом буржуазной контрреволюции является ЦК кадетской партии и вдохновляемое им Временное правительство. Но оно существует по доверенности эсеров и меньшевиков, которые, в свою очередь, держатся доверчивостью народных масс. При этих условиях не может быть и речи о применении революционного насилия. Нужно завоевать предварительно массы. Не объединяться и не брататься с народниками и меньшевиками, а разоблачать их перед рабочими, солдатами и крестьянами как агентов буржуазии. «Настоящее правительство – Совет Рабочих Депутатов… В Совете наша партия – в меньшинстве… Ничего не поделаешь! Нам остается лишь разъяснять терпеливо, настойчиво, систематически ошибочность их тактики. Пока мы в меньшинстве – мы ведем работу критики, дабы избавить массы от обмана». Все было просто и надежно в этой программе, и каждый гвоздь вколочен крепко. Под тезисами стояла одна единственная подпись: Ленин. Ни ЦК, ни редакция «Правды» не присоединились к этому взрывчатому документу.
В тот же день, 4-го апреля, Ленин появился на том самом партийном совещании, на котором Сталин излагал теорию мирного разделения труда между Временным правительством и Советами. Контраст был слишком жесток. Чтоб смягчить его, Ленин, вопреки своему обыкновению, не подверг анализу уже принятые резолюции, а просто повернулся к ним спиною. Он приподнял конференцию на более высокий уровень и заставил ее увидеть новые перспективы, о которых временные вожди вовсе не догадывались. «Почему не взяли власть?» – спрашивал новый докладчик и перечислял ходячие объяснения: революция-де буржуазная, она проходит только через первый этап, война создает особые трудности и пр. «Это вздор. Дело в том, что пролетариат недостаточно сознателен и недостаточно организован. Это надо признать. Материальная сила в руках пролетариата, а буржуазия оказалась сознательной и подготовленной». Из сферы мнимого объективизма, куда пытались укрыться от задач революции Сталин. Каменев и другие, Ленин перенес вопрос в сферу сознания и действия. Пролетариат не взял власти в феврале не потому, что это запрещено социологией, а потому, что он дал соглашателям обмануть себя в интересах буржуазии. Только и всего! «Даже наши большевики, – продолжал он, не называя пока никого по имени, – обнаруживают доверчивость к правительству. Объяснить это можно только угаром революции. Это гибель социализма… Если так, нам не по пути. Пусть лучше останусь в меньшинстве». Сталин и Каменев без труда узнали себя. Все совещание понимало, о ком идет речь. Делегаты не сомневались, что, угрожая разрывом, Ленин не шутит. Как все это было далеко от «постольку – поскольку» и вообще от доморощенной политики предшествующих дней!
Не менее решительно оказалась передвинута ось вопроса о войне. Николай Романов низвергнут. Временное правительство наполовину обещало республику. Но разве это изменило природу войны? Во Франции республика существует давно, притом не в первый раз, тем не менее война с ее стороны остается империалистической. Природа войны определяется природой господствующего класса. «Когда массы заявляют, что не хотят завоеваний, я им верю. Когда Гучков и Львов говорят, что не хотят завоеваний – они обманщики». Этот простой критерий глубоко научен и в то же время доступен каждому солдату в окопах. Тут Ленин наносит открытый удар, называя по имени «Правду». «Требовать от правительства капиталистов, чтоб оно отказалось от аннексий – чепуха, вопиющая издевка». Эти слова прямиком бьют по Сталину. «Кончить войну не насильническим миром нельзя без свержения капитала». Между тем соглашатели поддерживают капитал, «Правда» поддерживает соглашателей. «Воззвание Совета – там нет ни слова, проникнутого классовым сознанием. Там – сплошная фраза». Речь идет о том самом манифесте, который приветствовался Сталиным как голос интернационализма. Пацифистские фразы при сохранении старых союзов, старых договоров, старых целей – только средство обмана масс. «Что своеобразно в России, это – гигантский быстрый переход от дикого насилия к самому тонкому обману».
Три дня тому назад Сталин заявлял о своей готовности объединиться с партией Церетели. «Я слышу, – говорил Ленин, – что в России идет объединительная тенденция; объединение с оборонцами – это предательство социализма. Я думаю, что лучше остаться одному, как Либкнехт. Один против 110! Недопустимо даже носить дольше общее с меньшевиками имя социал-демократии. Лично от себя предлагаю переменить название партии, назваться Коммунистической партией». Ни один из участников совещания, даже приехавший с Лениным Зиновьев, не поддержал этого предложения, которое казалось святотатственным разрывом с собственным прошлым.
«Правда», которую продолжали редактировать Каменев и Сталин, заявила, что тезисы Ленина – его личное мнение, что бюро ЦК их не разделяет и что сама «Правда» остается на старых позициях. Заявление писал Каменев. Сталин поддержал его молча. Отныне ему придется молчать долго. Идеи Ленина кажутся ему эмигрантской фантастикой. Но он выжидает, как будет реагировать партийный аппарат. «Надо открыто признать, – писал впоследствии большевик Ангарский, проделавший ту же эволюцию, что и другие, – что огромное число старых большевиков… по вопросу о характере революции 1917 года придерживалось старых большевистских взглядов 1905 г. и что отказ от этих взглядов, их изживание совершалось не так легко». Дело шло, на самом деле, не об «огромном числе старых большевиков», а обо всех без исключения.
На мартовском совещании, где собрались кадры партии со всей страны, не раздалось ни одного голоса в пользу борьбы за власть Советов. Всем пришлось перевооружаться. Из шестнадцати членов Петроградского Комитета лишь двое присоединились к тезисам и то не сразу. «Многие из товарищей указывали, – вспоминает Цихон, – что Ленин оторвался от России, не учитывает данного момента и т. д.» Провинциальный большевик Лебедев рассказывает, как осуждалась первоначально большевиками агитация Ленина, «казавшаяся утопической, объяснявшаяся его долгой оторванностью от русской жизни». Одним из вдохновителей таких суждений был, несомненно, Сталин, всегда третировавший «заграницу» свысока. Через несколько лет Раскольников вспоминал: «Приезд Владимира Ильича положил резкий Рубикон в тактике нашей партии. Нужно признать, что до его приезда в партии была довольна большая сумятица… Задача овладения государственной властью рисовалась в форме отдаленного идеала… Считалась достаточной поддержка Временного правительства… с теми или иными оговорками. Партия не имела авторитетного лидера, который мог бы спаять ее воедино и повести за собой». В 1922 году Раскольникову не могло прийти в голову видеть «авторитетного лидера» в Сталине.
«Наши руководители, – пишет уральский рабочий Марков, которого революция застала за токарным станком, – до приезда Владимира Ильича шли ощупью… позиция нашей партии стала проясняться с появлением его знаменитых тезисов». «Вспомните, какая встреча была оказана апрельским тезисам Владимира Ильича, – говорил вскоре после смерти Ленина Бухарин, – когда часть нашей собственной партии увидела в этом чуть ли ни измену обычной марксистской идеологии». «Часть нашей собственной партии» – это был весь ее руководящий слой без единого исключения. «С приездом Ленина в Россию 1917 года, – писал в 1924 году Молотов, – наша партия почувствовала под ногами твердую почву. До этого момента партия только слабо и неуверенно нащупывала свой путь. У партии не было достаточно ясности и решительности, которой требовал революционный момент».
Раньше других, точнее и ярче определила происшедшую перемену Людмила Сталь: «Все товарищи до приезда Ленина бродили в темноте, – говорила она 14 апреля 1917 года, в самый острый момент партийного кризиса. – Видя самостоятельное творчество народа, мы не могли его учесть… Наши товарищи смогли только ограничиться подготовкой к Учредительному собранию парламентским способом и совершенно не учли возможности идти дальше. Приняв лозунги Ленина, мы сделаем то, что нам подсказывает сама жизнь».
Лично для Сталина апрельское перевооружение партии имело крайне унизительный характер. Из Сибири он приехал с авторитетом старого большевика, со званием члена ЦК, с поддержкой Каменева и Муранова. Он тоже начал со своего рода «перевооружения», отвергнув политику местных руководителей как слишком радикальную и связав себя рядом статей в «Правде», докладом на совещании, резолюцией Красноярского Совета. В самый разгар этой работы, которая по характеру своему была работой вождя, появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули. У делегатов чувства изумления и протеста растворялись в чувстве восхищения.
У Сталина восхищения не было. Были острая обида, сознание бессилия и желтая зависть. Он был посрамлен перед лицом всей партии неизмеримо более тяжко, чем на тесном Краковском совещании после его злополучного руководства «Правдой». Бороться было бы бесцельно: ведь он тоже увидел новые горизонты, о которых не догадывался вчера. Оставалось стиснуть зубы и замолчать. Воспоминание о перевороте, произведенном Лениным в апреле 1917 г., навсегда вошло в сознание Сталина острой занозой. Он овладел протоколами мартовского совещания и попытался скрыть их от партии и от истории. Но это еще не решало дела. В библиотеках оставались комплекты «Правды» за 1917 г. Она была вскоре даже переиздана сборником: статьи Сталина говорили сами за себя. Многочисленные воспоминания об апрельском кризисе заполняли в первые годы исторические журналы и юбилейные номера газет. Все это нужно было изымать постепенно из обращения, заменять, подменять. Самое слово «перевооружение» партии, употребленное мною мимоходом в 1922 г., стало впоследствии предметом все более ожесточенных атак со стороны Сталина и его историков.
Правда, в 1924 г. сам Сталин считал еще благоразумным признать, со всей необходимой мягкостью по отношению к самому себе, ошибочность своей позиции в начале революции. «Партия, – писал он, – приняла политику давления Советов на Временное правительство в вопросе о мире и не решилась сразу сделать шаг вперед… к новому лозунгу о власти Советов… Это была глубоко ошибочная позиция, ибо она плодила пацифистские иллюзии, лила воду на мельницу оборончества и затрудняла революционное воспитание масс. Эту ошибочную позицию я разделял тогда еще с другими товарищами по партии и отказался от нее полностью лишь в середине апреля, присоединившись к тезисам Ленина».
Это публичное признание, необходимое для прикрытия собственного тыла в начинавшейся тогда борьбе против троцкизма, уже через два года стало стеснительным. Сталин категорически отрицал в 1926 г. оппортунистический характер своей политики в марте 1917 г.: «Это неверно, товарищи, это сплетня», – и допускал лишь, что у него были «некоторые колебания… Но у кого из нас не бывали мимолетные колебания?»
Еще через четыре года Ярославский, упомянувший в качестве историка о том, что Сталин в начале революции занимал «ошибочную позицию», подвергся свирепой травле со всех сторон. Теперь нельзя уже было заикаться и о «мимолетных колебаниях». Идол престижа – прожорливое чудовище! Наконец, в изданной им самим «Истории партии» Сталин приписывает себе позицию Ленина, а свои собственные взгляды делает уделом своих врагов. «Каменев и некоторые работники Московской организации, например, Рыков, Бубнов, Ногин, – гласит эта необыкновенная „История“, – стояли на полуменьшевистской позиции условной поддержки Временного правительства и политики оборонцев. Сталин, который только что вернулся из ссылки. Молотов и другие вместе с большинством партии отстаивали политику недоверия Временному правительству, выступали против оборончества» и пр. Так, путем последовательных сдвигов от факта к вымыслу черное было превращено в белое. Этот метод, который Каменев называл «дозированьем лжи», проходит через всю биографию Сталина, чтоб найти свое высшее выражение, и вместе с тем свое крушение, в Московских процессах.
Анализируя концепции обеих фракций социал-демократии в 1909 г., автор этой книги писал: «Антиреволюционные стороны меньшевизма сказываются во всей силе уже теперь; антиреволюционные черты большевизма грозят огромной опасностью только в случае революционной победы». В марте 1917 г., после низвержения царизма, старые кадры партии довели эти антиреволюционные черты большевизма до их крайнего выражения: самый водораздел между большевизмом и меньшевизмом казался утерян. Понадобилось радикальное перевооружение партии, которое Ленин – только ему была по плечу эта задача – произвел в течение апреля.
Сталин, видимо, ни разу не выступил публично против Ленина, но и не разу за него. Он бесшумно отодвинулся от Каменева, как десять лет тому назад он отошел от бойкотистов, как на Краковском совещании молчаливо предоставил примиренцев их собственной участи. Не в его нравах было защищать идею, если она не сулила непосредственно успеха. С 14 по 22 апреля заседала конференция Петроградской организации. Влияние Ленина на ней было уже преобладающим, но прения имели еще моментами острый характер. Среди участников встречаем имена Зиновьева, Каменева, Томского, Молотова и других известных большевиков. Сталин не появлялся вовсе. Он, видимо, хотел, чтоб о нем на время забыли.
24 апреля собралась в Петрограде Всероссийская конференция, которая должна была окончательно ликвидировать наследство мартовского совещания. Около полутораста делегатов представляли 79 тысяч членов партии; из них 15000 приходилось на столицу. Для антипатриотической партии, вчера лишь вышедшей из подполья, это было совсем неплохо. Победа Ленина стала ясна уже при выборе пятичленного президиума, в состав которого не были включены ни Каменев, ни Сталин, ответственные за оппортунистическую политику в марте. Каменев нашел в себе достаточно мужества, чтобы потребовать для себя на конференции содоклада. «Признавая, что формально и фактически классический остаток феодализма, помещичье землевладение, еще не ликвидирован… рано говорить, что буржуазная демократия исчерпала все свои возможности». Такова была основная мысль Каменева и его единомышленников: Рыкова, Ногина, Дзержинского, Ангарского и других. «Толчок к социальной революции, – говорил Рыков, – должен быть дан с Запада». Демократическая революция не закончилась, настаивали вслед за Каменевым ораторы оппозиции. Это было верно. Но ведь миссия Временного правительства состояла не в том, чтобы закончить ее, а в том, чтобы отбросить ее назад. Именно отсюда и вытекало, что довершить демократическую революцию возможно лишь при господстве рабочего класса. Прения носили оживленный, но мирный характер, так как вопрос был по существу предрешен, и Ленин делал все возможное, чтоб облегчить противникам отступление.
Сталин выступил в этих прениях с короткой репликой против своего вчерашнего союзника. «Если мы не призываем к немедленному низвержению Временного правительства, – говорил в своем содокладе Каменев, – то мы должны требовать контроля над ним, иначе массы нас не поймут». Ленин возражал, что «контроль» пролетариата над буржуазным правительством, особенно в условиях революции, либо имеет фиктивный характер, либо сводится к сотрудничеству с ним. Сталин счел своевременным показать свое несогласие с Каменевым. Чтоб дать подобие объяснения перемены собственной позиции, он воспользовался изданной 19 апреля министром иностранных дел Милюковым нотой, которая своей излишней империалистской откровенностью толкнула солдат на улицу и породила правительственный кризис. Ленинская концепция революции исходила не из отдельной дипломатической ноты, мало отличавшейся от других правительственных актов, а из соотношения классов. Но Сталина интересовала не общая концепция; ему нужен был внешний повод для поворота с наименьшим ущербом для самолюбия. Он «дозировал» свое отступление. В первый период, по его словам, «Совет намечал программу, а теперь намечает ее Временное правительство». После ноты Милюкова «правительство наступает на Совет, Совет отступает. Говорить после этого о контроле – значит говорить впустую». Все это звучало искусственно и ложно. Но непосредственная цель была достигнута: Сталин успел вовремя отмежеваться от оппозиции, которая при голосованиях собирала не более семи голосов.
В докладе по национальному вопросу Сталин сделал, что мог, чтоб проложить мост от своего мартовского доклада, который источник национального гнета усматривал исключительно в земельной аристократии, к новой позиции, которую усваивала ныне партия. "Национальный гнет, – говорил он, полемизируя по неизбежности с самим собой, – поддерживается не только земельной аристократией. Наряду с ней существует другая сила – империалистические группы, которые методы порабощения народностей, усвоенные в колониях, переносят и во внутрь своей страны. К тому же крупная буржуазия ведет за собой «мелкую буржуазию, часть интеллигенции, часть рабочей верхушки, которые также пользуются плодами грабежа». Это та тема, которую Ленин настойчиво развивал в годы войны. «Таким образом, – продолжает докладчик, – получается целый хор социальных сил, поддерживающий национальный гнет». Чтоб покончить с гнетом, надо «убрать этот хор с политической сцены». Поставив у власти империалистскую буржуазию, Февральская революция вовсе еще не создала условий национальной свободы. Так, Временное правительство изо всех сил противилось простому расширению автономии Финляндии. «На чью сторону должны мы стать? Очевидно, на сторону финляндского народа».
Украинец Пятаков и поляк Дзержинский выступали против программы национального самоопределения как утопической и реакционной. «Нам не следует выдвигать национального вопроса, – наивно говорил Дзержинский, – ибо это отодвигает момент социальной революции. Я предложил бы поэтому вопрос о независимости Польши из резолюции выкинуть». «Социал-демократия, – возражал им докладчик, – поскольку она держит курс на социалистическую революцию, должна поддерживать революционное движение народов, направленное против империализма». Сталин впервые в своей жизни упомянул здесь о «курсе на социалистическую революцию». На листке юлианского календаря значилось: 29 апреля 1917 года.
Присвоив себе права съезда, конференция выбрала новый Центральный Комитет, в который вошли: Ленин, Зиновьев, Каменев, Милютин, Ногин, Свердлов, Смилга, Сталин, Федоров; в качестве кандидатов: Теодорович, Бубнов, Глебов-Авилов и Правдин. Из 133 делегатов с решающим голосом участвовали в тайном голосовании почему-то лишь 109; возможно, что часть успела разъехаться. За Ленина подано 104 голоса (был ли Сталин в числе пяти делегатов, отказавшихся поддержать Ленина?), за Зиновьева – 101, за Сталина – 97, за Каменева – 95. Сталин впервые был выбран в ЦК в нормальном партийном порядке. Ему шел 38-й год. Рыкову, Зиновьеву и Каменеву было по 2324 года, когда съезды впервые избирали их в состав большевистского штаба.
На конференции сделана была попытка оставить за порогом Центрального Комитета Свердлова. Об этом после смерти первого Председателя советской республики рассказывал Ленин, как о своей вопиющей ошибке. «К счастью, – прибавлял он, – снизу нас поправили». У самого Ленина вряд ли могли быть основания восстать против кандидатуры Свердлова, которого он знал по переписке как неутомимого профессионального революционера. Вероятнее всего, сопротивление исходило от Сталина, который не забыл, как Свердлов наводил после него порядок в Петербурге, реформируя «Правду»; совместная жизнь в Курейке только усилила в нем чувство неприязни. Сталин ничего не прощал.
На конференции он, видимо, пытался взять реванш и сумел какими-то путями, о которых мы можем лишь строить догадки, завоевать поддержку Ленина. Однако покушение не удалось. Если в 1912 г. Ленин натолкнулся на сопротивление делегатов, когда пытался ввести Сталина в Центральный Комитет, то теперь он встретил не меньший отпор при попытке оставить Свердлова за бортом. Из состава ЦК, избранного на апрельской конференции, успели своевременно умереть Свердлов и Ленин. Все остальные – за вычетом, конечно, самого Сталина, – как и все четыре кандидата, подверглись в последние годы опале и либо официально расстреляны, либо таинственно исчезли с горизонта.