Чрезвычайно соблазнительно сделать по этому поводу то заключение, что будущий сталинизм был уже заложен в большевистском централизме или, более общо, в подпольной иерархии профессиональных революционеров. Однако при прикосновении анализа этот вывод оказывается очень беден историческим содержанием. В строгом отборе передовых элементов и их сплочении в централизованную организацию есть, конечно, свои опасности, корни которых надо искать, однако, не в «принципе» централизма, а в неоднородности и отсталости трудящихся, т. е. в тех общих социальных условиях, которые как раз и делают необходимым централистическое руководство классом со стороны его авангарда. Ключ к динамической проблеме руководства – в детальных взаимоотношениях между аппаратом и партией, между авангардом и классом, между централизмом и демократией. Эти взаимоотношения не могут иметь априорно установленный и неизменный характер. Они зависят от конкретных исторических условий; их подвижное равновесие регулируется живой борьбой тенденций, которые, в лице крайних своих флангов, колеблются между аппаратным деспотизмом и импотентной расплывчатостью.
В брошюре «Наши политические задачи», написанной мною в 1904 г. и заключающей в себе немало незрелого и ошибочного в критике Ленина, есть, однако, страницы, дающие вполне правильную характеристику образа мыслей тогдашних «комитетчиков», которые «потеряли потребность опираться на рабочих после того, как нашли опору в „принципах“ централизма». Та борьба, которую Ленину пришлось через год вести на съезде против высокомерных «комитетчиков», целиком подтвердила правильность этой критики. «Дебаты принимают более страстный характер, – рассказывает Лядов, один из делегатов, – намечается определенная группировка на теоретиков и практиков, литераторов и комитетчиков… Особенно выдвигается во время этих споров сравнительно молодой еще работник Рыков, сумевший сгруппировать вокруг себя большинство комитетчиков». Симпатии Лядова на стороне последних. «Я не мог сидеть спокойно, – восклицает Ленин в заключительном слове, – когда говорили, что рабочих, годных в члены комитета, нет». Вспомним, как настойчиво Коба предлагал тифлисским рабочим признать, «положа руку на сердце», что среди них нет годных для посвящения в жреческое звание. «Вопрос оттягивается, – настаивал Ленин, – очевидно, в партии есть болезнь». Болезнь аппаратного высокомерия, начало бюрократизма.
Ленин лучше, чем кто-либо, понимал необходимость централизованной организации; но он видел в ней прежде всего рычаг для повышения активности передовых рабочих. Аппаратный фетишизм был ему не только чужд, но отвратителен. Он сразу подметил на съезде кастовую тенденцию комитетчиков и вступил с нею в страстную борьбу. «Горячился Владимир Ильич, – подтверждает Крупская, – горячились комитетчики». Победа осталась на этот раз за комитетчиками, вождем которых выступал Рыков, будущий преемник Ленина на посту председателя Совета Народных Комиссаров. Ленину так и не удалось провести резолюцию, обязывающую комитеты включать в свой состав большинство рабочих. Комитетчики решили, опять-таки против воли Ленина, подчинить заграничную редакцию контролю Центрального Комитета. Еще год тому назад Ленин скорее пошел бы на разрыв, чем согласился бы поставить направление партии в зависимость от подверженного провалам и потому неустойчивого по составу русского центра. Но сейчас он твердо рассчитывал на то, что последнее слово будет принадлежать ему. О крепнув в борьбе против старых авторитетов, он чувствовал себя теперь гораздо увереннее, чем на Втором съезде, – и потому спокойнее. Если он, по словам Крупской, «нервничал» в прениях, вернее, проявлял горячность, то тем осторожнее он был в организационных шагах. Он не только молча принял поражение по двум чрезвычайно важным вопросам, но и содействовал включению Рыкова в Центральный Комитет. Для него не могло быть сомнения в том, что революция, великая школа инициативы и самодеятельности масс, сумеет попутно и без труда разрушить молодой и неустойчивый еще консерватизм партийного аппарата.
В состав Центрального Комитета, кроме Ленина вошли: инженер Красин и естественник, врач и философ Богданов, оба ровесники Ленина; Посталовский, вскоре отошедший от партии, и Рыков. В качестве кандидатов были намечены: литератор Румянцев и два «практика»: Гусев и Бур. Никто не подумал, разумеется, о включении Кобы в первый большевистский ЦК.
В 1934 г. съезд коммунистической партии Грузии возвестил, по докладу Берия, что «все, написанное до сих пор, не отражает подлинной, действительной роли т. Сталина, фактически руководившего на протяжении многих лет борьбой большевиков на Кавказе». Почему так случилось, съезд не объяснил. Но все прежние мемуаристы и историки подверглись осуждению; кое-кто из них попал позже под маузер. Решено было для исправления всех несправедливостей прошлого основать особый «Институт Сталина». С этого времени производится в широком масштабе чистка старых пергаментов, которые тут же покрываются новыми письменами. Никогда еще под небосводом не было такой грандиозной мануфактуры лжи. Тем не менее положение биографа не безнадежно. Истина вспыхивает не только из столкновения мнений, как говорят французы, но также из внутренних противоречий лжи.
«В период 1904–1907 г.г., – пишет Берия, – тов. Сталин, находясь у руля закавказских большевиков, ведет огромную теоретически-организационную работу». К сожалению, не так легко выяснить, в чем именно она состояла, и даже, где именно она развивалась. Выслушаем на этот счет прежде всего самого Сталина. «Я вспоминаю далее 1905–1907 г.г., – говорил он в своей уже цитированной автобиографической речи в Тифлисе в 1926 году, – когда я, по воле партии, был переброшен на работу в Баку. Два года революционной работы среди рабочих нефтяной промышленности закалили меня как практического борца и одного из практических руководителей… Там, в Баку, я получил, таким образом, второе свое боевое революционное крещение. Здесь я стал подмастерьем от революции»… Первое «боевое крещение» он получил, как мы уже знаем, в Тифлисе, где он проходил стаж ученичества. «Мастером» ему предстоит стать в Петербурге в 1917 году.
Как нередко у Сталина, здесь ошибочна прежде всего хронология. По смыслу цитаты выходит, будто Коба провел годы первой революции в Баку, пролетарской крепости Кавказа. На самом деле это не так. Коба был арестован в Баку в марте 1908 г. Если принять слова Сталина на веру, то выходит, что он провел в Баку не два года, а свыше трех лет. Между тем в биографии, написанной одним из его собственных секретарей, сказано: «С 1907 г. начинается бакинский период революционной деятельности Сталина. Вернувшись с Лондонского съезда партии… Сталин оставляет Тифлис и обосновывается в Баку…» Лондонский съезд происходил в июне 1907 г.; Сталин мог, следовательно, перебраться в Баку не раньше июля-августа, вернее всего, в связи со знаменитой тифлисской экспроприацией, о которой еще речь впереди. Если верить высокоофициальной биографии, то оказывается, что «бакинский период», который превратил Кобу из ученика в подмастерье, длился не три с лишним года, и даже не два, а всего шесть-семь месяцев. Противоречие на этот раз слишком велико. Попробуем проверить, какая из двух версий, исходящих из одного и того же источника, ближе к истине.
«Большевистские газеты того времени в Тифлисе, – говорит Енукидзе о периоде первой революции, – главным образом держались на Сталине». Коба не мог, следовательно, жить вне Тифлиса. 12-го июня 1905 г. он принимает участие в похоронах в местечке Хони уже знакомого нам революционера Цулукидзе, скончавшегося от туберкулеза в возрасте 29 лет. Берия сообщает, по этому случаю, что на похоронах присутствовало «свыше 10000 человек» и что «тов. Сталин выступил с блестящей речью». Толпа была, вероятно, менее многочисленной, так как в Хони не насчитывалось и 31/2 тысяч жителей. Не легко также представить себе Сталина произносящим «блестящую речь». Во всяком случае он находился в середине 1905 г. не в Баку, а в сердце Грузии. В воспоминаниях большевика Голубева упоминается, правда, что летом 1905 г. в Баку «приезжал член ЦК тов. Коба». Членом ЦК Коба стал на самом деле только через семь лет. Если упоминание об эпизодическом приезде правильно, то оно подтверждает, что Коба жил не в Баку. Официальная биография прямо утверждает, что «Октябрьский манифест 1905 года застает Сталина в Тифлисе». Сам Берия свидетельствует, что в ноябре и декабре Коба редактировал в Тифлисе «Кавказский рабочий листок». В конце 1905 г. он писал прокламации для Тифлисского комитета. После декабрьского поражения он продолжал оставаться в Тифлисе. В апреле 1906 г. он представлял тифлисских большевиков на партийном съезде в Стокгольме. В июне и июле 1906 г. в Тифлисе снова возникает легальная газета на грузинском языке «под руководством т. Сталина». Орджоникидзе, будущий глава тяжелой промышленности, впервые познакомился со Сталиным в 1906 году в Тифлисе, в редакции большевистской газеты «Дро» (Время). Сомнениям нет места: период первой революции Коба полностью провел не в Баку, где рабочее движение переживало тем временем тяжелый кризис в результате армяно-татарской резни, а в Тифлисе, который Коба позже сам характеризовал как застойное меньшевистское болото.
Что же представляла собой в год революции тифлисская организация Кобы? На этот счет у нас есть непререкаемое свидетельство, одним ударом сметающее все легенды. В ленинском «Пролетарии» напечатан в августе официальный «отчет о деятельности большевиков Тифлиса в 1905 году». Цитируем дословно: «Тифлис, 1-го июля. Недель пять тому назад здесь совсем не было организации „большинства“, были отдельные лица, кучки, но этим все и ограничивалось. Наконец, состоялось в начале июля общее собрание всех разрозненных элементов… Начался период собирания, в котором мы пока еще находимся. Отношение массы к нам переменилось. Из резко враждебного оно превратилось в колеблющееся… Комитет думает выпускать раз в неделю листки пропагандистского характера». Такова удручающая картина, нарисованная самими тифлисскими большевиками, может быть, даже при участии Кобы, который в июле 1905 г. не мог оставаться в стороне от начавшегося строительства большевистской организации.
Коба вернулся из ссылки в Тифлис в феврале 1904 г., причем неизменно и победоносно «руководил работой большевиков». За вычетом коротких отлучек он провел в Тифлисе большую часть 1904-5 годов. Рабочие говорили, по словам новейших воспоминаний: «Коба сдирает шкуру с меньшевиков». Между тем оказывается, что грузинские меньшевики почти не пострадали от этой хирургической операции. Лишь во второй половине
1905 г. разрозненные тифлисские большевики вступили в «период собирания» и «думали» выпускать листки. В какой же организации участвовал Коба в 1904 г. и в первой половине 1905 г.? Если он не стоял вообще в стороне от рабочего движения, что невероятно, то он не мог, вопреки всему, что мы слышали от Берия, не принадлежать к организации меньшевиков. К началу
1906 г. число сторонников Ленина возросло в Тифлисе до 300. Меньшевиков насчитывалось около 3000. Уже одно соотношение сил обрекало Кобу на литературную оппозицию в самый разгар революционных событий.
«Два года (1905–1907) революционной работы среди рабочих нефтяной промышленности, – заверял Сталин, – закалили меня». Совершенно невозможно допустить, что в тщательно проредактированном изложении собственной речи оратор просто перепутал, где именно он провел год революционного крещения народа, как и следующий, 1906 год, когда вся страна еще содрогалась в конвульсиях и жила ожиданием развязки. Таких вещей не забывают! Нельзя отделаться от впечатления, что Сталин сознательно обошел первую революцию, о которой ему попросту нечего было сказать. Так как Баку создавал более героический фон, чем Тифлис, то он ретроспективно переселил себя в Баку на 21/2 года раньше, чем следовало. Опасаться возражений со стороны советских историков ему не приходилось. Но все же остается во всей силе вопрос: что собственно делал Коба в 1905 г.?
Год революции открылся расстрелом петербургских рабочих, шедших с петицией к царю. Написанное Кобой воззвание по поводу событий 9-го января увенчивается призывом: «Протянем друг другу руки и сплотимся вокруг партийных комитетов. Мы не должны забывать ни на минуту, что только партийные комитеты могут достойным образом руководить нами, только они осветят нам путь в обетованную землю…» и пр. Какой убежденный голос «комитетчика»! В эти самые дни, а может, и часы, в далекой Женеве Ленин вписывал в статью одного из своих сотрудников следующий призыв к поднимающимся массам: «Дайте волю гневу и ненависти, которые накопились в ваших сердцах за столетия эксплуатации, страданий и горя!» В этой фразе весь Ленин. Он ненавидит и восстает вместе с массами, чувствует революцию в своих костях и не требует от восставших, чтоб они действовали только с разрешения «комитетов». Нельзя в более лапидарной форме выразить контраст между двумя этими натурами в их отношении как раз к тому, что политически объединяло их, именно к революции!
Через пять месяцев после Третьего съезда, в котором для Кобы не нашлось места, началось строительство Советов. Инициатива принадлежала меньшевикам, которым, однако, и во сне не снилось, к чему приведет дело их рук. Меньшевистские фракции в советах господствовали. Революционные события увлекли рядовых меньшевиков; верхи растерянно наблюдали резкий загиб собственной фракции влево. Петербургский комитет большевиков испугался вначале такого новшества, как беспартийное представительство борющихся масс, и не нашел ничего лучшего, как предъявить Совету ультиматум: немедленно принять социал-демократическую программу или распуститься. Совет, включая и рабочих-большевиков, прошел мимо ультиматума, не моргнув глазом. Только после приезда Ленина, в ноябре, произошел радикальный поворот в политике «комитетчиков» по отношению к совету. Однако первоначальная ложная установка не могла не ослабить позицию большевиков. Провинция следовала и в этом вопросе за столицей. Глубокие разногласия в оценке исторического значения советов начались уже с этого времени. Меньшевики пытались видеть в них лишь эпизодическую форму рабочего представительства, «пролетарский парламент», «орган революционного самоуправления» и пр. Все это было крайне неопределенно. Ленин, наоборот, умел глубоко подслушать петербургские массы, которые называли совет «пролетарским правительством», и сразу оценил эту новую форму организации как рычаг борьбы за власть.
В скудных по форме и содержанию писаниях Кобы за 1905 г. мы решительно ничего не найдем о советах и не только потому, что в Грузии их не было: он вообще не понял их значения, не обратил на них внимания, прошел мимо них. Не поразительно ли? В качестве могущественного аппарата советы должны были бы, на первый взгляд, импонировать будущему «генеральному секретарю». Но это был в его глазах
Причина обиды была в том, что он не знал, как подойти к революции. Московские биографы и художники пытаются изобразить Кобу во главе манифестаций «как мишень», как пламенного оратора, как трибуна. Все это неправда. Сталин и в более поздние годы не стал оратором; «пламенных» речей от него никто не слыхал. В течение 1917 года, когда все агитаторы партии, начиная с Ленина, ходили с сорванными голосами, Сталин вообще не выступал на народных собраниях. Не иначе могло обстоять дело и в 1905 году. Коба не был оратором даже в том скромном масштабе, в каком ораторами были другие молодые кавказские революционеры, Кнунианц, Зубаров, Каменев, Церетели. Он мог не без успеха изложить в закрытом собрании партии мысли, которые он твердо усвоил. Но в нем не было ни одной жилки агитатора. Он с трудом выжимал из себя фразы без колорита, без теплоты, без ударения. Органическая слабость его натуры, оборотная сторона его силы, заключалась в полной неспособности зажечься, подняться над уровнем будней, создать живую связь между собой и аудиторией, пробудить в ней лучшую часть ее самой. Не загораясь сам, он не мог зажечь других. Холодной злобы недостаточно, чтоб овладеть душой масс.
1905-ый год всем развязал уста. Страна, которая молчала тысячу лет, впервые заговорила. Всякий, кто способен был членораздельно выразить свою ненависть к бюрократии и царю, находил неутомимых и благодарных слушателей. Пробовал себя, вероятно, и Коба. Но сравнение с другими импровизированными ораторами на глазах масс оказалось слишком невыгодно. Этого он не мог снести. Грубый в отношении к другим, Коба, в то же время, крайне обидчив и, как это ни неожиданно, капризен. Его реакции примитивны. Почувствовав себя обойденным, он склонен поворачиваться спиной к людям, как и к событиям, забиваться в угол, угрюмо сосать трубку и мечтать о реванше. Так, он в 1905 г. отошел с затаенной обидой в тень и стал чем-то вроде редактора.
Коба не был, однако, журналистом по натуре. Его мысль слишком медленна, ассоциации слишком однообразны, стиль слишком неповоротлив и скуден. Недающуюся силу выражения он заменяет грубостью. Ни одна из его тогдашних статей не была бы принята сколько-нибудь внимательной и требовательной редакцией. Правда, в большинстве своем подпольные издания не отличались высокими литературными качествами, так как редактировались обычно людьми, бравшимися за перо не по призванию, а по необходимости. Коба, во всяком случае, не поднимался над этим уровнем. В его писаниях заметно, пожалуй, стремление к более систематическому изложению темы; но оно выражается главным образом в схоластическом расположении материала, в нумерации аргументов, в искусственных риторических вопросах и в тяжеловесных повторениях проповеднического типа. Отсутствие собственной мысли, оригинальной формы, живого образа отмечает каждую его строку печатью банальности. Автор никогда не высказывает свободно свои мысли, он неуверенно перелагает чужие. Слово «неуверенно» может показаться неожиданным в применении к Сталину; тем не менее оно полностью характеризует его нащупывающую манеру как писателя, начиная с кавказского периода и до сегодняшнего дня.
Было бы, однако, неправильно думать, что подобные статьи не оказывали действия. Они были необходимы, ибо отвечали спросу. Их сила состояла в том, что они выражали идеи и лозунги революции; для массового читателя они были новы и свежи; из буржуазной печати этому научиться нельзя было. Но кратковременное действие их ограничивалось тем кругом, для которого они были написаны. Сейчас невозможно без чувства стеснения, досады, иногда непроизвольного смеха читать эти сухо, нескладно, не всегда грамотно построенные фразы, неожиданно украшенные бумажными цветами риторики. Никто в партии не считал Кобу журналистом. В первой легальной ежедневной большевистской газете «Новая Жизнь», возникшей в октябре 1905 г. в Петербурге под руководством Ленина, принимали участие все большевистские литераторы, большие и малые, столичные и провинциальные. Имени Сталина в их списке нет. С Кавказа для участия в газете вызван был не он, а Каменев. Коба не был рожден писателем и не стал им. Если он в 1905 г. более усердно взялся за перо, то только потому, что другой способ общения с массами был ему еще менее свойственен.
Период нескончаемых митингов, бурных стачек, уличных манифестаций сразу перерастает многих комитетчиков. Революционерам приходится говорить на площади, писать на колене, спешно принимать ответственные решения. Ни то, ни другое, ни третье не дано Сталину: его голос слаб, как и воображение; дар импровизации чужд его осторожной мысли, предпочитающей двигаться ощупью. Более яркие фигуры оттесняют его даже на кавказской арене. За революцией он следит с ревнивой тревогой и почти с неприязнью: это не его стихия. «Он все время, – пишет Енукидзе, – кроме собраний и занятий в ячейках, просиживал в маленькой комнате, заваленной книгами и газетами или в такой же „просторной“ редакции большевистской газеты». Надо на минуту представить себе патетический водоворот «сумасшедшего года», чтоб оценить как следует этот образ одинокого молодого честолюбца, затаившегося в маленькой и, надо думать, не очень опрятной комнате, с пером в руках, в погоне за недающейся фразой, которая была бы хоть сколько-нибудь созвучна эпохе.
События нагромождались на события. Коба оставался в стороне, недовольный всеми и самим собой. Все видные большевики, в том числе и те из них, которые вели в те годы руководящую работу на Кавказе – Красин, Посталовский, Стопани, Леман, Гальперин, Каменев, Таратута и др. – прошли мимо Сталина, не упоминают о нем в своих воспоминаниях, и сам он ничего не говорит о них. Некоторые из них, как Курнатовский или Каменев, несомненно соприкасались с ним в работе. Другие, может быть, встречались, но не выделяли его из остальных «комитетчиков». Никто из них не отметил его словом признания или симпатии и не дал будущим официальным биографам возможности опереться на сочувственный отзыв.
Официальная комиссия по истории партии выпустила в 1926 г. переработанное, т. е. приспособленное к новым, послеленинским веяниям издание материалов, посвященных 1905 году. На сотню с лишним документов приходится около 30 статей Ленина; столько же примерно статей разных других авторов. Несмотря на то, что борьба с троцкизмом уже приближалась к пароксизму, правоверная редакция не могла не включить в сборник четыре статьи Троцкого. Зато на протяжении 455 страниц нет ни одной строки Сталина. В алфавитном указателе, охватывающем несколько сот имен, в том числе всех сколько-нибудь видных участников революционного года, имя Сталина не названо ни разу; упомянуто лишь имя Ивановича как участника Таммерфорской конференции партии (декабрь 1905 г.). Замечательно, однако, что в 1926 г. редакция не знала еще, что Иванович и Сталин – одно и то же лицо. Эти нелицеприятные детали убедительнее всех ретроспективных панегириков.
Сталин остается как бы вне 1905 г. Его «ученичество» падает на предреволюционные годы, которые он провел в Тифлисе и Батуме, затем в тюрьме и ссылке. «Подмастерьем» он стал, по собственным словам, в Баку, т. е. в 1907–1908 г.г. Период первой революции совсем выпадает из процесса подготовки будущего «мастера». Рассказывая о себе, Сталин проходит, точно мимо пустого места, мимо того великого года, который выдвинул и сформировал всех наиболее выдающихся революционеров старшего поколения. Запомним твердо этот факт, он не случаен. 1917 год пойдет в эту биографию почти таким же туманным пятном, как и 1905. Мы снова застанем Кобу, уже ставшего Сталиным, в скромной редакции петербургской «Правды», где он будет не спеша писать тусклые комментарии к ярким событиям. Свойства этого революционера таковы, что подлинное восстание масс каждый раз выбивает его из колеи и оттесняет в сторону. Каждая новая революция в дальнейшем – в Германии, в Китае, в Испании – будет неизменно застигать его врасплох. Он рожден для аппарата, а не для руководства непосредственным творчеством масс. Между тем революция ломает привычные аппараты и воздвигает новые, гораздо менее покорные. Она основана на импровизации, смелой инициативе, вдохновении масс и требует тех же качеств от своих вождей. Все это недоступно Кобе. Он не был трибуном, стратегом или вождем восстания. Он был бюрократом революции и потому для обнаружения своих качеств осужден был полупассивно ждать, пока неистовые воды войдут в берега.
Разделение на «большинство» и «меньшинство» закрепилось на Третьем съезде, который объявил меньшевиков «отколовшейся частью партии». Революционные события осени 1905 г., застигшие партию в состоянии полного раскола, сразу смягчили своим благотворным давлением борьбу фракций. Готовясь в октябре к отъезду из Швейцарии в Россию, Ленин пишет Плеханову горячее примирительное письмо, в котором называет старшего противника «лучшей силой русских социал-демократов» и призывает его к совместной работе. «А тактические разногласия наши революция сама сметает с поразительной быстротой»… Это было верно, но ненадолго, ибо и сама революция продержалась недолго.
На первых порах меньшевики, несомненно, проявили больше находчивости в деле создания и использования массовых организаций; но как политическая партия они плыли по течению, захлебываясь в нем. Наоборот, большевики медленнее приспособлялись к размаху движения; зато они оплодотворяли его отчетливыми лозунгами, вытекавшими из реалистической оценки сил революции. В Советах преобладали меньшевики; но общее направление политики Советов шло, в общем, по линии большевизма. В качестве оппортунистов меньшевики сумели на время приспособиться даже к революционному подъему; но они не были способны ни руководить им, ни сохранить верность его задачам во время отлива.
После Октябрьской всеобщей стачки, которая вырвала у царя конституционный манифест и породила в рабочих кварталах атмосферу оптимизма и дерзания, объединительные тенденции приняли в обеих фракциях непреодолимую силу. На местах создаются федеративные или объединенные комитеты большевиков и меньшевиков. Вожди следуют за течением. Для подготовки полного слияния каждая фракция созывает свою предварительную конференцию. Меньшевистская заседает в конце ноября в Петербурге, где еще царят «свободы»; большевистская в декабре, когда реакция уже перешла в наступление, вынуждена собраться в Таммерфорсе, в Финляндии.
Первоначально большевистская конференция задумана была как экстренный съезд партии. Однако железнодорожная забастовка, восстание в Москве и ряд экстраординарных событий в провинции задержали на месте многих делегатов, так что представительство оказалось крайне неполным. Прибыли от 26 организаций 41 делегат, выбранный примерно 4 тыс. голосов. Цифра кажется ничтожной для революционной партии, собиравшейся опрокинуть царизм и занять место в революционном правительстве. Но эти четыре тысячи уже научились выражать волю сотен тысяч. Решено было съезд, за малочисленностью, превратить в конференцию. Коба, под именем Ивановича, и рабочий Телия прибыли как представители закавказских большевистских организаций. Горячие события, которые разыгрывались в те дни в Тифлисе, не помешали Кобе покинуть свою редакцию.
Протоколы таммерфорских прений, развертывавшихся под канонаду в Москве, не найдены до сих пор. Память участников, придавленная грандиозностью тогдашних событий, удержала немногое. «Как жаль, что не сохранились протоколы этой конференции, – писала Крупская тридцать лет спустя. – С каким подъемом она прошла! Это был самый разгар революции, каждый товарищ был охвачен энтузиазмом к бою. В перерывах учились стрелять… Вряд ли кто из бывших на этой конференции делегатов забыл о ней. Там были Лозовский, Баранский, Ярославский, многие другие. Мне запомнились эти товарищи потому, что уж больно интересны были их доклады с мест». Ивановича Крупская не называет: он ей не запомнился. В воспоминаниях Горева, члена президиума конференции, читаем: «…в числе делегатов были Свердлов, Лозовский, Сталин, Невский и другие». Не лишен интереса порядок имен. Известно еще, что Иванович, выступавший за бойкот выборов в Государственную Думу, был выбран в комиссию, посвященную этому вопросу.
Волны прибоя били еще так высоко, что даже меньшевики, напуганные своими недавними оппортунистическими ошибками, не решались вступить обеими ногами на зыбкую доску парламентаризма. Они предлагали, в интересах агитации, участвовать лишь в первоначальной стадии выборов, но в Думу не входить. Среди большевиков преобладало настроение в пользу «активного бойкота». О позиции Ленина в те дни рассказал по-своему Сталин на скромном праздновании 50-тилетнего юбилея Ленина в 1920 г.: «Мне вспоминается, как Ленин, этот великан, дважды признался в промахах, им допущенных. Первый эпизод – в Финляндии в 1905 году, в декабре, на общероссийской большевистской конференции. Тогда стоял вопрос о бойкоте Виттевской думы… Открылись прения, повели атаку провинциалы, сибиряки, кавказцы, и каково же было наше удивление, когда в конце наших речей Ленин выступает и заявляет, что он был сторонником участия в выборах, но теперь он видит, что ошибался и примыкает к фракции. Мы были поражены. Это произвело впечатление электрического удара. Мы ему устроили грандиозную овацию». Ни у кого другого нет упоминания об этом «электрическом ударе», как и о «грандиозной овации», устроенной 50-ю парами рук. Возможно, однако, что Сталин передает эпизод, в основном, правильно. «Твердокаменность» большевиков в те времена еще не сочеталась с тактической гибкостью, особенно у «практиков», лишенных подготовки и кругозора. Сам Ленин мог колебаться; напор провинции мог показаться ему напором самой революционной стихии. Так или иначе, конференция постановила: «Стремиться сорвать эту полицейскую Думу, отвергая всякое участие в ней». Странно только, что Сталин в 1920 г. продолжал видеть «промах» Ленина в его первоначальной готовности принять участие в выборах; сам Ленин давно уже успел к тому времени ошибкой признать свою уступку в пользу бойкота.
Об участии Ивановича в прениях по вопросу о Думе имеется красочный, но, видимо, целиком вымышленный рассказ некого Дмитриевского. «Сталин волновался вначале. В первый раз он выступал перед собранием руководящей группы партии. В первый раз он говорил перед Лениным. Но Ленин смотрел на него заинтересованными глазами, одобрительно покачивая головой Голос Сталина креп. Он кончил при всеобщем одобрении. Его точка зрения была принята». Откуда эти сведения у автора, который не имел к конференции никакого отношения? Дмитриевский – бывший советский дипломат, шовинист и антисемит, временно присоединившийся к сталинской фракции в период ее борьбы против троцкизма, затем перебежавший за границей на сторону правого крыла белой эмиграции. Замечательно, что и в качестве открытого фашиста Дмитриевский продолжает высоко ставить Сталина, ненавидеть его противников и повторять все кремлевские легенды. Послушаем, однако, его рассказ дальше. После заседания, посвященного бойкоту Думы, Ленин и Сталин «вышли вместе из Народного Дома, где происходила конференция. Было холодно. Дул резкий ветер. Но они долго ходили по улицам Таммерфорса. Ленина интересовал этот человек, о котором он уже слышал как об одном из самых решительных и твердых революционеров Закавказья. Он хотел присмотреться к нему ближе. Он долго и внимательно расспрашивал его о его работе, о жизни, о людях, с которыми он встречался, о книгах, какие он читал. Время от времени Ленин бросал короткие замечания… и их тон был довольный, удовлетворенный. Этот человек был именно того типа, что нужен ему». В Таммерфорсе Дмитриевский не был, разговоров Ленина со Сталиным на улице ночью подслушать не мог, на самого Сталина, с которым он, как видно из книги, никогда не беседовал, не ссылается. Между тем в его рассказе чувствуется нечто живое и… знакомое. После некоторых усилий памяти я сообразил, что Дмитриевский просто приспособляет к финляндскому климату мой рассказ о первой моей встрече с Лениным и о прогулке с ним по улицам Лондона осенью 1902 года. Фольклор богат перенесением ярких эпизодов с одного мифологического лица на другое. Бюрократическое мифотворчество соблюдает те же приемы.
Кобе ровно 26 лет. Он впервые пробивает провинциальную скорлупу и вступает на арену партии. Его появление остается, правда, малозамеченным. Пройдет еще почти семь лет прежде, чем он будет включен в Центральный Комитет. Но все же Таммерфорская конференция составляет важную веху в его жизни. Он посещает Петербург, знакомится со штабом партии, присматривается к ее механизму, сравнивает себя с другими делегатами, участвует в прениях, избирается в комиссию и, как сказано в официальной биографии, «окончательно связывается с Лениным». К сожалению, обо всем этом мы знаем очень мало.
О первой встрече своей с Лениным Сталин сам рассказал, правда, 28 января 1924 г., через неделю после смерти Ленина, на траурном вечере красных юнкеров Кремля. Насквозь условный и ходульный рассказ его мало дает для освещения самой встречи. Но он настолько характерен для рассказчика, что должен быть приведен целиком. «Впервые я встретился с тов. Лениным в декабре 1905 г. на конференции большевиков в Таммерфорсе (в Финляндии), – так начал Сталин. – Я надеялся увидеть горного орла нашей партии, великого человека, великого не только политически, но, если угодно, и физически, ибо тов. Ленин рисовался в моем воображении в виде великана, статного и представительного. Каково же было мое разочарование, когда я увидел самого обыкновенного, ниже среднего роста, ничем, буквально ничем не отличающегося от обыкновенных смертных…» Прервем на минуту. За мнимой наивностью этих образов, которые «горного орла» рисуют в виде «великана», скрывалась хитрость на службе личного расчета. Сталин говорил будущим офицерам Красной армии: "Пусть вас не обманывает моя серая фигура; Ленин
Сталин продолжал: "Принято, что «великий человек» обычно должен запаздывать на собрание с тем, чтобы члены собрания с замиранием сердца ждали его появления, причем перед появлением великого человека члены собрания предупреждают: «тсс… тише… он идет». Эта обрядность казалась мне не лишней, ибо она импонирует, внушает уважение. Каково же было мое разочарование, когда я узнал, что Ленин явился на собрание раньше делегатов и, забившись где-то в углу, по простецки ведет беседу с самыми обыкновенными делегатами конференции. Не скрою, что это показалось мне тогда некоторым нарушением некоторых необходимых правил. Только впоследствии я понял, что эта простота и скромность тов. Ленина, это стремление остаться незаметным или, во всяком случае, не бросаться в глаза и не подчеркивать свое высокое положение, – эта черта представляет одну из самых сильных сторон тов. Ленина как нового вождя новых масс, простых и обыкновенных масс, глубочайших «низов человечества». Это вульгарное противопоставление построено на тщательно обдуманной неправде. Коба вряд ли имел много случаев изучить до 1905 г. правила встречи «великих людей» в Тифлисе или Батуме. В эпоху подпольного существования партии вообще не могло быть еще никаких эффектных появлений «вождей», трепетных возгласов и прочих торжественных обрядностей. Меньше всего мог ждать их Сталин на тесной конференции верхов партии. Когда он с показным добродушием кается в том, что торжественная обрядность «казалась ему не лишней», то он хочет просто этой мнимой чистосердечностью завоевать доверие слушателей к своему рассказу. Между тем явная фальшь состояла в том, что Сталин умышленно переносил в прошлое нравы новой, советской эпохи, когда овации по адресу популярных вождей – без всякой подготовки и без всякой «обрядности» – принимали нередко очень бурные формы. От таких приветствий не мог уклониться и Ленин; вернее сказать, Ленин весьма тяготившийся ими, мог уклониться от них меньше, чем кто-либо другой. Сталин еще совсем не знал в это время «оваций»; его появление на трибуне проходило совершенно незамеченным. И вовсе не потому, что он сам стремился «не бросаться в глаза». Наоборот, как раз его речь о Ленине показывает, насколько он остро воспринимал свою чуждость массам. Именно поэтому он пытается в смешном виде изобразить популярность других советских вождей и, прячась за фигуру Ленина, отождествить отсутствие популярности с отсутствием интереса к ней. Если принять во внимание, что Сталин делал свой доклад военным курсантам Кремля, то нетрудно понять против кого, в первую голову, было направлено его словесное маневрированье.
«Замечательны были, – продолжает Сталин, – две речи тов. Ленина, произнесенные на этой конференции: о текущем моменте и об аграрном вопросе. Они, к сожалению, не сохранились. Это были вдохновенные речи, приведшие в бурный восторг всю конференцию. Необычайная сила убеждения, простота и ясность аргументации, короткие и всем понятные фразы, отсутствие рисовки, отсутствие головокружительных жестов и эффектных фраз, бьющих на впечатление, – все это выгодно отличало речи тов. Ленина от речей обычных „парламентских“ ораторов. Но меня пленила тогда не эта сторона речей тов. Ленина. Меня пленила та непреодолимая сила логики в речах тов. Ленина, которая несколько сухо, но зато основательно овладевает аудиторией, постепенно электризует ее и потом берет ее в плен, как говорят, без остатка. Я помню, как говорили тогда многие из делегатов: „Логика в речах тов. Ленина – это какие-то всесильные щупальца, которые охватывают тебя со всех сторон клещами и из объятий которых нет мочи вырваться: либо сдавайся, либо решайся на полный провал“. Я думаю, что эта особенность в речах тов. Ленина является самой сильной стороной его ораторского искусства». И здесь Сталин не столько говорит о Ленине, сколько пытается примирить аудиторию с собой самим как оратором. Он стремится внушить молодым слушателям, что хорошие ораторы годятся только для буржуазного парламента; тогда как высокая сила убеждения свойственна только тому, кто не умеет говорить. Замечательна в своем роде характеристика ленинского ораторского искусства: «вдохновенная речь», которая «несколько сухо» овладевает аудиторией, «электризует» ее и потом «берет в плен» при помощи «всесильных щупальцев, которые охватывают со всех сторон клещами»! Если эти тщательно обдуманные, повторяем, строки дают весьма отдаленное представление о Ленине как ораторе, зато они очень выразительно характеризуют человека и оратора Сталина.
Объединительный съезд удалось созвать только в апреле 1906 года в Стокгольме. К этому времени петербургский совет был арестован, московское восстание раздавлено, каток репрессий прошелся по всей стране. Меньшевики шарахнулись вправо. Плеханов выразил их настроение крылатой фразой: «Не надо было браться за оружие». Большевики продолжали держать курс на восстание. На костях революции царь созывал первую Думу, в которой уже с начала выборов явно обнаружилась победа либералов над откровенной монархической реакцией. Меньшевики, еще несколько недель тому назад стоявшие за полубойкот Думы, перенесли теперь свои надежды с революционной борьбы на конституционные завоевания. Поддержать либералов казалось им в момент Стокгольмского съезда важнейшей задачей социал-демократии. Большевики ждали дальнейшего развития крестьянских восстаний, которые должны были возродить наступательную борьбу пролетариата и смести царскую Думу. В противовес меньшевикам они продолжали стоять за бойкот. Как всегда после поражения, разногласия сразу приняли острый характер. Объединительный съезд открывался при дурных предзнаменованиях.
Делегатов с решающими голосами числилось на съезде 113, в том числе 62 меньшевика, 46 большевиков. Так как каждый делегат представлял, в принципе, 300 организованных социал-демократов, то на долю всей партии можно принять около 34 тысяч членов, в том числе 19 тысяч меньшевиков, 14 тысяч большевиков. Цифры эти в силу законов избирательной конкуренции несомненно преувеличены, притом значительно. Во всяком случае к моменту съезда партия уже не росла, а сжималась. Из 113 делегатов на долю Тифлиса приходилось одиннадцать. Из этих одиннадцати десять было меньшевиков, один – большевик. Этот единственный большевик был Коба, под псевдонимом Иванович. Соотношение сил говорит здесь точным языком арифметики. Берия утверждает, что «под руководством Сталина» кавказские большевики изолировали меньшевиков от масс. Цифры не подтверждают этого. Тесно сплоченные кавказские меньшевики играли крупнейшую роль в своей фракции.
Участие Ивановича в работах съезда было довольно активным и запечатлено в протоколах. Однако, если бы не знать, что Иванович есть Сталин, никто при чтении протоколов не обратил бы внимания на его речи и реплики. Еще десять лет тому назад никто этих речей не цитировал, и даже партийные историки не отмечали того обстоятельства, что Иванович и генеральный секретарь партии – одно и то же лицо. Ивановича включили в одну из технических комиссий, которая должна была выяснить, как выбирались делегаты на съезд. При всей своей незначительности это избрание симптоматично: в сфере аппаратной механики Коба был вполне на месте. Попутно меньшевики дважды обвиняли его в ложной передаче фактов. Никто не поручится за беспристрастие самих обвинителей. Но нельзя не отметить снова, что подобные инциденты всегда вращаются вокруг имени Кобы.
В центре работ съезда стоял аграрный вопрос. Крестьянское движение застигло партию, в сущности, врасплох. Старая аграрная программа, почти не посягавшая на крупное землевладение, потерпела крушение. Конфискация помещичьих земель стала неизбежностью. Меньшевики отстаивали программу «муниципализации», т. е. передачи земли в руки демократических органов местного самоуправления. Ленин стоял за национализацию при условии полного перехода власти к народу. Плеханов, главный теоретик меньшевизма, рекомендовал не доверять будущей центральной власти и не вооружать ее земельным фондом страны. «Та республика, – говорил он, – о которой мечтает Ленин, будучи установлена, не сохранится вечно. Мы не можем рассчитывать, что в России в ближайшее время установится такой же демократический строй, как в Швейцарии, в Англии и Соединенных Штатах. При возможности реставрации национализация опасна…» Так осторожны и скромны были перспективы основоположника русского марксизма! Передача земли в руки государства была бы, по его мнению, допустима лишь в том случае, если само государство принадлежало рабочим."…Захват власти обязателен для нас, – говорил Плеханов, – когда мы делаем пролетарскую революцию. А так как предстоящая нам теперь революция может быть только мелкобуржуазной, то мы обязаны отказаться от захвата власти". Вопрос о борьбе за власть Плеханов подчинял – и это была ахиллесова пята всей его доктринерской стратегии – априорному социологическому определению, вернее, наименованию революции, а не реальному соотношению ее внутренних сил.
Ленин отстаивал захват помещичьей земли революционными крестьянскими комитетами и санкцию этого захвата Учредительным Собранием посредством закона о национализации. «Моя аграрная программа, – писал и говорил он, – всецело является программой крестьянского восстания и полного завершения буржуазно-демократической революции». В основном пункте он оставался согласен с Плехановым: революция не только начнется, но и завершится как буржуазная. Вождь большевизма не только не считал, что Россия может самостоятельно построить социализм – ставить этот вопрос до 1924 г. никому вообще не приходило в голову – но даже не верил в возможность удержать будущие демократические завоевания в России без социалистической революции на Западе. Именно на Стокгольмском съезде он выразил эту свою точку зрения с чрезвычайной категоричностью. «Русская (буржуазно-демократическая) революция может своими собственными силами победить, – говорил он, – но она ни в коем случае не может своими руками удержать и укрепить своих завоеваний. Она не может достигнуть этого, если на Западе не будет социалистического переворота». Было бы ошибочно думать, что Ленин, согласно позднейшим толкованиям Сталина, имел в виду опасность военной интервенции извне. Нет, он говорил о неизбежности внутренней реставрации в результате того, что крестьянин как мелкий собственник повернется после земельного переворота против революции. «Реставрация неизбежна и при муниципализации, и при национализации, и при разделе, ибо мелкий хозяйчик при всех и всяческих формах владения и собственности будет опорой реставрации. После полной победы демократической революции, – настаивает Ленин, – мелкий хозяйчик неизбежно повернет против пролетариата, и тем скорее, чем скорее будут сброшены общие враги пролетариата и хозяйчика… У нашей демократической революции нет никакого резерва, кроме социалистического пролетариата на Западе».
Однако для Ленина, который ставил судьбу русской демократии в прямую зависимость от судьбы европейского социализма, так называемая «конечная цель» не отделялась от демократического переворота необозримой исторической эпохой. Уже в период борьбы за демократию он стремился заложить опорные пункты для скорейшего продвижения к социалистической цели. Смысл национализации земли в том, что она открывает окно в будущее. «В эпоху демократической революции и крестьянского восстания, – говорил он, – нельзя ограничиваться одной конфискацией помещичьей земли. Надо идти дальше: нанести решительный удар частной собственности на землю, чтобы расчистить путь для дальнейшей борьбы за социализм».
В центральном вопросе революции Иванович разошелся с Лениным. Он решительно выступал на съезде против национализации, за раздел конфискованной земли между крестьянами. Об этом расхождении, полностью отраженном на страницах протоколов, мало кто знает в СССР и сейчас еще, ибо никому не позволено ни цитировать, ни комментировать выступление Ивановича в прениях по аграрной программе. Между тем оно заслуживает внимания. «Так как мы заключаем временный революционный союз с борющимся крестьянством, – говорил он, – так как мы не можем, стало быть, не считаться с требованиями этого крестьянства, то мы должны поддерживать эти требования, если они в общем и целом не противоречат тенденции экономического развития и ходу революции. Крестьяне требуют раздела; раздел не противоречит вышесказанным явлениям (?), значит, мы должны поддерживать полную конфискацию и раздел. С этой точки зрения и национализация и муниципализация одинаково неприемлемы». Кремлевским военным курсантам Сталин рассказывал, что в Таммерфорсе Ленин произнес непреодолимую речь по аграрному вопросу, вызвавшую общий энтузиазм. В Стокгольме обнаружилось, что речь эта отнюдь не охватила Ивановича своими «клещами»: он не только выступал против аграрной программы Ленина, но и объявил ее «одинаково» неприемлемой, как и программу Плеханова.
Не может, прежде всего, не вызвать удивления самый факт, что молодой кавказец, совершенно не знавший России, решился столь непримиримо выступить против вождя своей фракции по аграрному вопросу, в области которого авторитет Ленина считался особенно незыблемым. Осторожный Коба не любил, вообще говоря, ни вступать на незнакомый лед, ни оставаться в меньшинстве. Он вообще ввязывался в прения только тогда, когда чувствовал за собой большинство или, как в позднейшие годы, когда аппарат обеспечивал ему победу независимо от большинства. Тем повелительнее должны были быть те мотивы, которые заставили его выступить на этот раз в защиту мало популярного раздела. Этих мотивов, насколько их можно разгадать через 30 с лишним лет, было два, и оба они очень характерны для Сталина.
Коба вошел в революцию как плебейский демократ, провинциал и эмпирик. Соображения Ленина насчет международной революции были ему далеки и чужды. Он искал более близких «гарантий». У грузинских крестьян, которые не знали общины, индивидуалистическое отношение к земле проявлялось резче и непосредственнее, чем у русских. Сын крестьянина из деревни Диди-Лило считал, что самой надежной гарантией против контрреволюции будет наделение мелких собственников дополнительными клочками земли. «Разделизм» не был у него, следовательно, выводом из доктрины – от выводов доктрины он легко отказывался – это была его органическая программа, отвечавшая глубоким тенденциям натуры, среды и воспитания. Мы встретимся у него с рецидивом «разделизма» через 20 лет.
Другой мотив Кобы почти столь же несомненен. Декабрьское поражение не могло не понизить в его глазах авторитет Ленина: факту он всегда придавал большее значение, чем идее. Ленин был на съезде в меньшинстве. Победить с Лениным Коба не мог. Уже это одно чрезвычайно уменьшало его интерес к программе национализации. И большевики, и меньшевики считали раздел меньшим злом по сравнению с программой противной фракции. Коба мог надеяться, что на меньшем зле сойдется, в конце концов, большинство съезда. Так органическая тенденция радикального демократа совпадала с тактическим расчетом комбинатора. Коба просчитался: у меньшевиков было твердое большинство, и им незачем было выбирать меньшее зло, раз они предпочитали большее.
Важно отметить для будущего, что в период Стокгольмского съезда Сталин вслед за Лениным рассматривал союз пролетариата с крестьянством как «временный», т. е. ограниченный одними лишь демократическими задачами. Ему и в голову не приходило утверждать, что крестьянство как крестьянство может стать союзником пролетариата в деле социалистического переворота. Через двадцать лет это «неверие» в крестьянство будет объявлено главной ересью «троцкизма». Впрочем, многое будет выглядеть иначе через двадцать лет. Объявляя в 1906 г. аграрные программы меньшевиков и большевиков «одинаково неприемлемыми», Сталин считал, что раздел земли «не противоречит тенденции экономического развития». Он имел в виду тенденцию капиталистического развития. Что касается будущей социалистической революции, о которой ему не доводилось в то время еще ни разу серьезно подумать, то он не сомневался в одном, именно, что до ее наступления протекут еще многие десятки лет, в течение которых законы капитализма произведут в сельском хозяйстве необходимую работу концентрации и пролетаризации. Недаром в своих прокламациях Коба называл далекую социалистическую цель библейским именем «обетованной земли».
Основной доклад от имени сторонников раздела принадлежал, разумеется, не малоизвестному Ивановичу, а более авторитетному большевику Суворову, который достаточно полно развил точку зрения своей группы. «Говорят, что эта мера – буржуазная; но само крестьянское движение мелкобуржуазно, – доказывал Суворов, – и если мы можем поддержать крестьян, то только в этом направлении. Самостоятельное хозяйство крестьян сравнительно с крепостным представляет шаг вперед, а потом оно будет оставлено позади дальнейшим развитием». Социалистическое преобразование общества сможет стать на очередь только тогда, когда капиталистическое развитие «оставит позади», то есть разорит и экспроприирует созданного буржуазной революцией самостоятельного фермера.
Действительным автором программы раздела был, однако, не Суворов, а радикальный историк Рожков, лишь незадолго до революции примкнувший к большевикам. Он не выступал докладчиком на съезде только потому, что сидел в тюрьме. По взгляду Рожкова, развитому в его полемике против автора этой книги, не только Россия, но и самые передовые страны далеко еще не подготовлены к социалистической революции. Капитализму еще предстоит во всем мире долгая эпоха прогрессивной работы, завершение которой теряется в тумане будущего. Чтоб низвергнуть препятствия на пути творческой работы русского капитализма, наиболее отсталого, пролетариату необходимо оплатить союз с крестьянством ценою раздела земли. Капитализм справится затем с иллюзией аграрной уравнительности, сосредоточив постепенно землю в руках наиболее сильных и прогрессивных хозяев. Сторонников этой программы, которая непосредственно означала ставку на буржуазного фермера, Ленин называл, по имени их вождя, «рожковистами». Не лишне отметить, что сам Рожков, который серьезно относился к вопросам доктрины, перешел в годы реакции на сторону меньшевиков.
При первом голосовании Ленин присоединился к сторонникам раздела, чтобы, по его собственному объяснению, «не разбивать голосов против муниципализации». Программу раздела он считал меньшим злом, прибавляя, однако, что если раздел способен представить известный оплот против реставрации помещиков и царя, то он может зато создать базу для бонапартистской диктатуры. Сторонников раздела он обвинял в том, что они «односторонне рассматривают крестьянское движение только с точки зрения прошлого и настоящего, не принимая во внимание точку зрения будущего», т. е. социализма. Во взглядах крестьянина на землю как на «ничью» или «божью» много путаницы и немало прикрытого мистикой индивидуализма. Нужно уметь, однако, ухватиться за прогрессивную тенденцию в этих взглядах, чтобы направить ее против буржуазного общества. Этого не умеют сторонники раздела. «Практики… будут вульгаризировать теперешнюю программу… они сделают из маленькой ошибки большую… Они будут крестьянской толпе, кричащей, что земля ничья, божья, казенная, доказывать преимущества раздела, они будут этим позорить и опошлять марксизм». В устах Ленина слово «практик» означает в данном случае революционера с узким кругозором, пропагандиста коротеньких формул. Этот удар тем более попадает в цель, что Сталин в течение ближайшей четверти века будет сам величать себя не иначе, как «практиком», в противовес «литераторам» и «эмигрантам». Теоретиком он провозгласит себя лишь после того, как аппарат обеспечит ему практическую победу и оградит его от критики.
Плеханов был, конечно, прав, когда ставил аграрный вопрос в неразрывную связь с вопросом о власти. Но и Ленин понимал эту связь, притом глубже Плеханова. Чтобы стала возможной национализация земли, революция должна была установить, по его определению, «демократическую диктатуру пролетариата и крестьянства», которую он строго отличал от социалистической диктатуры пролетариата. В противовес Плеханову, Ленин считал, что аграрная революция будет совершена не либеральными, а плебейскими руками или не будет совершена вовсе. Однако природа проповедовавшейся им «демократической диктатуры» оставалась неясной и противоречивой. Если бы в революционном правительстве получили господство представители хозяйчиков – что само по себе невероятно по отношению к буржуазной революции XX века – то само это правительство, согласно Ленину, грозило бы стать орудием реакции. Если же принять, что, благодаря размаху аграрной революции, властью завладевает пролетариат, то одним этим допущением устраняется перегородка между демократической революцией и социалистической: одна естественно переходит в другую, революция становится «перманентной». На это возражение Ленин не отвечал. Незачем и говорить, что в качестве «практика» и «разделиста» Коба относился к перспективам перманентной революции с суеверным презрением.
Защищая против меньшевиков революционные крестьянские комитеты как орудия захвата помещичьей земли, Иванович говорил: «Если освобождение пролетариата может быть делом самого пролетариата, то и освобождение крестьян может быть делом самих крестьян». На самом деле эта симметрическая формула представляет пародию на марксизм. Историческая миссия пролетариата вырастает в значительной мере именно из неспособности мелкой буржуазии освободить себя собственными силами. Крестьянская революция невозможна, конечно, без активного участия самих крестьян в форме вооруженных отрядов, местных комитетов и пр. Но судьба крестьянской революции решается не в деревне, а в городе. Бесформенный обломок средневековья в современном обществе, крестьянство не может иметь самостоятельной политики, оно нуждается в вожде со стороны. Два новых класса претендуют на руководство. Если крестьянство пойдет за либеральной буржуазией, революция остановится на полпути, чтоб откатиться затем назад. Если крестьянство найдет вождя в пролетариате, революция неизбежно перейдет за буржуазные пределы. Именно на этом особом соотношении между классами исторически запоздалого буржуазного общества и основывалась перспектива перманентной революции.
Никто, однако, не защищал на Стокгольмском съезде этой перспективы, которую автор настоящей книги снова пытался обосновать в те дни в камере петербургской тюрьмы. Восстание было уже отбито. Революция отступала. Меньшевики тяготели к блоку с либералами. Большевики были в меньшинстве, к тому же разъединены. Перспектива перманентной революции казалась скомпрометированной. Ей придется ждать реванша одиннадцать лет. Большинством 62 голосов против 42 при 7 воздержавшихся съезд принял меньшевистскую программу муниципализации. Она не играла никакой роли в дальнейшем ходе событий. Крестьяне приняли национализацию земли, как они приняли советскую власть и руководство большевиков.
Два других выступления Ивановича на съезде представляли простую перифразу речей и статей Ленина. По вопросу об общем политическом положении, он справедливо нападал на стремление меньшевиков принизить движение масс, приспособив его к политическому курсу либеральной буржуазии. «Или гегемония пролетариата, – повторял он распространенную формулу, – или гегемония демократической буржуазии, – вот как стоит вопрос в партии, вот в чем наши разногласия». Оратор был, однако, очень далек от пониманья всех исторических последствий этой альтернативы. «Гегемония пролетариата» означает его политическое верховодство над всеми революционными силами страны, прежде всего – над крестьянством. При полной победе революции «гегемония» должна, естественно, привести к диктатуре пролетариата со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но Иванович твердо держался того взгляда, что русская революция способна лишь расчистить путь буржуазному режиму. Идею гегемонии пролетариата он непостижимыми путями соединял с идеей независимой политики крестьянства, которое само освобождает себя посредством раздела земли на мелкие участки.
Съезду было присвоено название «Объединительного». Формальное единство двух фракций, как и национальных организаций (польской социал-демократии, латышской и еврейского Бунда), действительно было достигнуто. Но реальное значение съезда состояло, по словам Ленина, в том, что он «помог более отчетливой размежевке правого и левого крыла социал-демократии». Если раскол на Втором съезде явился лишь «антиципацией» и оказался преодолен, то «объединение» на Стокгольмском съезде стало простым этапом на пути полного и окончательного раскола, который наступил через шесть лет. В дни съезда сам Ленин был, однако, еще далек от мысли о неизбежности раскола. Опыт горячих месяцев 1905 г., когда меньшевики сделали резкий поворот влево, был слишком свеж. Хотя после того они, как пишет Крупская, «уже достаточно выявили свое лицо», однако, Ленин продолжал еще, по ее свидетельству, надеяться, «что новый подъем революции, в котором он не сомневался, захватит их и примирит с большевистской линией». Однако новый подъем революции не наступил.
Немедленно после съезда Ленин написал воззвание к партии со сдержанной, но недвусмысленной критикой принятых решений. Воззвание было подписано делегатами из состава «бывшей фракции большевиков» (на бумаге фракции считались распущенными). Но замечательное дело: из 42 большевистских участников съезда под воззванием подписалось только 26. Подписи Ивановича нет, как нет и подписи вождя его группы Суворова. Сторонники раздела считали, видимо, разногласие настолько важным, что отказались выступить перед партией совместно с группой Ленина, несмотря на очень осторожную формулировку воззвания в вопросе о земле. Тщетно стали бы мы искать комментариев этого факта в официальных изданиях партии. С другой стороны, Ленин в обширном печатном докладе о Стокгольмском съезде, подробно излагая прения и перечисляя важнейших ораторов как большевиков, так и меньшевиков, ни разу не упоминает о выступлениях Ивановича: очевидно, они не показались ему столь существенными, как их пытаются представить тридцать лет спустя. Положение Сталина внутри партии внешним образом, во всяком случае, не изменилось. Никто не предложил его в состав Центрального Комитета, который был сформирован из 7 меньшевиков и 3 большевиков: Красина, Рыкова и Десницкого. После Стокгольмского съезда, как и до него, Коба остается работником «кавказского масштаба».
В последние два месяца революционного года Кавказ кипел котлом. В декабре стачечный комитет, захватив в свои руки управление Закавказской железной дороги и телеграфа, стал регулировать транспортное движение и экономическую жизнь Тифлиса. Пригороды оказались в руках вооруженных рабочих, однако, не надолго: военные власти быстро оттеснили врага. Тифлисская губерния была объявлена на военном положении. Вооруженная борьба велась в Кутаисе, Чиатурах и других пунктах. Западная Грузия была охвачена крестьянским восстанием. 10-го декабря начальник полиции на Кавказе, Ширинкин, доносил в Петербург директору своего департамента: «Кутаисская губерния в особом положении… жандармов обезоружили, завладели западным участком дороги и сами продают билеты и наблюдают за порядком… Донесений из Кутаиса не получаю, жандармы с линии сняты и сосредоточены в Тифлисе. Посылаемые нарочные с донесениями обыскиваются революционерами, и бумаги отбираются; положение там невозможное… Наместник болен нервным переутомлением…» Все эти события не совершались сами собой. Коллективная инициатива пробужденных масс имела, конечно, главное значение; но она на каждом шагу нуждалась в индивидуальных агентах, организаторах, руководителях. Коба не был в их числе. Он не спеша комментировал события задним числом. Только это и позволило ему в самое горячее время отлучиться в Таммерфорс. Никто не заметил его отсутствия и не отметил его возвращения.
Подавление восстания в Москве при пассивности петербургских рабочих, истощенных предшествующими боями и локаутами; подавление восстаний в Закавказье, в Прибалтийском крае, в Сибири создали перелом. Реакция вступила в свои права. Большевики тем менее спешили признать это, что общий отлив пересекался еще запоздалыми волнами прибоя. Все революционные партии хотели верить, что девятый вал впереди. Когда более скептические единомышленники говорили Ленину, что реакция, может быть, уже началась, он отвечал: «Я признаю это последним». Пульс русской революции отчетливее всего выражался в стачках, которые составляли основную форму мобилизации масс. В 1905 году насчитывалось 2 % миллиона стачечников; в 1906 г. – около миллиона: огромная сама по себе цифра эта означала, однако, резкий упадок.
По объяснению Кобы, пролетариат потерпел эпизодическое поражение «прежде всего потому, что у него не было, либо было слишком мало оружия, – как бы вы сознательны ни были, голыми руками вам против пуль не устоять!» Объяснение явно упрощало вопрос. «Устоять» голыми руками против пуль, конечно, трудно. Но были и более глубокие причины поражения. Крестьянство не поднялось всей массой; в центре меньше, чем на окраинах. Армия была захвачена лишь частично. Пролетариат еще не знал по-настоящему ни своей силы, ни силы противника. 1905 г. вошел в историю – и в этом его неизмеримое значение – как «генеральная репетиция». Но такое определение Ленин мог дать лишь задним числом. В 1906 г. он сам ждал близкой развязки. В январе Коба, упрощенно как всегда пересказывая Ленина, писал: «Мы должны раз навсегда отвергнуть всякие колебания, отбросить прочь всякую неопределенность и бесповоротно стать на точку зрения нападения… Единая партия, партией организованное вооруженное восстание и политика нападения – вот чего требует от нас победа восстания». Даже меньшевики еще не решались сказать вслух, что революция закончилась. На съезде в Стокгольме Иванович имел возможность заявить, не опасаясь возражений: «Итак, мы накануне нового взрыва… В этом все мы сходимся». На самом деле в это время «взрыв» был уже позади. «Политика нападения» все больше становилась политикой партизанских стычек и отдельных ударов. Широко разлились по стране так называемые «экспроприации», т. е. вооруженные набеги на банки, казначейства и другие хранилища денег.
Разложение революции передавало инициативу наступления в руки правительства, которое успело тем временем справиться со своими нервами. Осенью и зимой революционные партии вышли из подполья. Борьба велась с открытым забралом. Царская полиция распознала своих врагов в лицо, всех вместе и каждого в отдельности. Расправа началась 3 декабря арестом Петербургского Совета. Все скомпрометированные постепенно арестовывались, если не успевали скрыться. Победа адмирала Дубасова над московскими дружинниками придала репрессиям особую свирепость. С января 1905 г. до созыва первой Государственной Думы 27-го апреля 1906 г. царским правительством по приблизительным расчетам убито более 14000 человек, казнено более 1000, ранено 20000, арестовано, сослано, заточено – около 70000. Главное число жертв пришлось на декабрь 1905 и первые месяцы 1906 г. Коба не подставлялся «как мишень». Он не был ни ранен, ни сослан, ни арестован. Ему не пришлось и скрываться. Он оставался по-прежнему в Тифлисе. Этого никак нельзя объяснить личной умелостью или счастливым случаем. Конспиративно, т. е. украдкой можно было уехать на Таммерфорскую конференцию. Но украдкой нельзя было руководить массовым движением 1905 г. Для активного революционера в маленьком Тифлисе не могло быть и «счастливого случая». На самом деле Коба настолько оставался в стороне от больших событий, что полиция не уделила ему внимания. В середине 1906 г. он продолжал заседать в редакции легальной большевистской газеты.
Ленин укрывался тем временем в Финляндии, в Куоккала, в постоянной связи с Петербургом и всей страной. Здесь же были и другие члены большевистского центра. Отсюда связывались порванные нити нелегальной организации. «Со всех концов России, – пишет Крупская, – приезжали товарищи, с которыми сговаривались о работе». Крупская называет ряд имен, в частности Свердлова, который на Урале «пользовался громадным влиянием», упоминает вскользь Ворошилова и других. Но, несмотря на грозные оклики официальной критики, она ни разу не называет в этот период Сталина. Не потому, что она избегает его имени: наоборот, везде, где у нее есть хоть малейшая опора в фактах, она старается выдвинуть его. Она просто не находит его в своей памяти.
Первая Дума была распущена 8 июля 1906 г. Стачка протеста, к которой призвали левые партии, не удалась: рабочие научились понимать, что одной стачки мало, а на большее не было сил. Попытка революционеров сорвать рекрутский набор плачевно провалилась. Восстание в Свеаборгской крепости при участии большевиков оказалось изолированной вспышкой и было подавлено. Реакция крепчала. Партия забиралась глубже в подполье. «Ильич из Куоккала руководил, – пишет Крупская, – фактически всей работой большевиков». Опять ряд имен и эпизодов. Сталин не назван. То же повторяется в связи с ноябрьской конференцией партии в Терриоках, где решался вопрос о выборах во Вторую Думу. Коба не приезжал в Куоккала. Не сохранилось ни малейших следов переписки между ним и Лениным за 1906 г. Несмотря на встречу в Таммерфорсе, личной связи не создалось. Новая встреча в Стокгольме также не дала сближения. Крупская рассказывает о прогулке по шведской столице с участием Ленина, Рыкова, Строева, Алексинского и других; Сталина она не называет. Возможно и то, что отношения, едва возникнув, натянулись в связи с разногласием по аграрному вопросу: Иванович не подписал воззвания, Ленин не упомянул Ивановича в отчете.
В согласии с решением в Таммерфорсе и Стокгольме кавказские большевики объединились с меньшевиками. В состав объединенного областного Комитета Коба не входил. Зато он стал, если верить Берия, членом кавказского большевистского Бюро, которое секретно существовало в 1906 г., параллельно с официальным Комитетом партии. О деятельности этого Бюро и о роли в нем Кобы никаких данных нет. Одно несомненно: организационные взгляды «комитетчика» времени тифлисско-батумского периода потерпели изменение, если не в существе своем, то в формах выражения. Сейчас Коба не отважился бы приглашать рабочих покаяться в том, что они не доросли до комитетов. Советы и профессиональные союзы выдвинули рабочих революционеров на первый план, и они обычно оказывались более подготовлены для руководства массами, чем большинство подпольных интеллигентов. «Комитетчикам» пришлось, как и предвидел Ленин, наспех пересмотреть свои взгляды или, по крайней мере, свою аргументацию. Коба защищал теперь в печати необходимость партийной демократии, притом такой, когда «масса сама решает вопросы и сама действует». Одного лишь избирательного демократизма недостаточно: «Наполеона III избрали всеобщим голосованием, но кто не знает, что этот избранный император был величайшим поработителем народа». Если бы Бесошвили (тогдашний псевдоним Кобы) мог предвидеть собственное будущее, он воздержался бы от ссылки на бонапартистские плебисциты. Но он многого не предвидел. Дар предвиденья был ему отпущен только для коротких дистанций. И в этом, как увидим, состояла не только его слабая, но и его сильная сторона, по крайней мере, для известной эпохи.
Поражения пролетариата оттесняли марксизм на оборонительные позиции. Враги и противники, притихшие в бурные месяцы, теперь поднимали головы. Материализм и диалектика призывались справа и слева к ответу за разгул реакции. Справа – со стороны либералов, демократов, народников; слева – со стороны анархистов. В движении 1905 г. анархизм не играл никакой роли. В Петербургском Совете существовали только три фракции: меньшевики, большевики и социалисты-революционеры. Но ликвидация Советов и атмосфера разочарования создали для анархистов более благоприятный резонанс. Волна отлива дала себя знать и на отсталом Кавказе, где условия для анархизма были, во многих отношениях, более благоприятны, чем в других частях страны. Приняв участие в защите атакуемых позиций марксизма, Коба написал на грузинском языке серию газетных статей на тему: «Анархизм и социализм». Эти статьи, свидетельствующие о лучших намерениях автора, не поддаются изложению, потому что сами являются изложением чужих работ. Их трудно также и цитировать, так как общая серая окраска затрудняет выбор сколько-нибудь индивидуальных формулировок. Достаточно сказать, что эта работа никогда не переиздавалась.
Направо от грузинских меньшевиков, продолжавших считать себя марксистами, встала партия федералистов, местная пародия отчасти на русских социалистов-революционеров, отчасти – на кадетов. Бесошвили вполне справедливо обличал склонность этой партии к трусливым маневрам и компромиссам, но пользовался при этом рискованными образами. «Как известно, – писал он, – всякое животное имеет свою определенную окраску; но природа хамелеона не мирится с этим; со львом он принимает окраску льва, с волком – волка, с лягушкой – лягушки, в зависимости от того, когда какая окраска ему более выгодна…» Зоолог, вероятно, протестовал бы против клеветы на хамелеона. Но так как, по сути дела, большевистский критик был прав, то можно простить ему его стиль несостоявшегося сельского священника.
Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы – Ивановича – Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего, сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. «Коба – лентяй», – говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, ориентальное происхождение, с другой – неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.
ПЕРИОД РЕАКЦИИ
Личная жизнь подпольных революционеров была отодвинута на задний план и придушена, но она существовала. Как пальмы на пейзажах Диего Ривера, любовь из-под тяжелых камней прокладывала себе дорогу к солнцу. Чаще всего, почти всегда, она была связана с революцией. Единство идей, борьбы, опасностей, близость в изолированности от остального мира создавали крепкие связи. Пары соединялись в подполье, разъединялись тюрьмою и снова находили друг друга в ссылке. О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, – рассказывает Иремашвили. – Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре – чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым потому, что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому, что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франкмасонским ритуалом, в то время как жена, после очередного адюльтера, исповедуется у католического священника. В среде русских революционеров эти вопросы стояли неизмеримо острее. Не анемичный агностицизм, а воинствующий атеизм составлял необходимый элемент их революционной философии. И где им было взять личной терпимости к религии, неразрывно связанной со всем тем, против чего они боролись среди постоянных опасностей? В рабочей среде при ранних браках можно было встретить, правда, немало случаев, когда муж, уже после женитьбы, становился революционером, а жена упорно сохраняла старые верования. Однако это вело обычно к драматическим коллизиям. Муж скрывал от жены свою новую жизнь и отходил от нее все дальше. В других случаях муж отвоевывал жену на свою сторону от ее родни. Молодые рабочие часто жаловались, что трудно найти девушек, свободных от старых суеверий. В среде учащейся молодежи выбор подруги был гораздо легче. Почти не было примеров, чтоб революционный интеллигент женился на верующей. Не то чтобы на этот счет существовали какие-либо правила. Но это просто не отвечало нравам, взглядам, чувствам среды. Коба представлял несомненно редкое исключение.
Из различия взглядов не возникло, видимо, никакой драмы. «Внутренне столь беспокойный человек, который на каждом шагу и при каждом действии чувствовал себя наблюдаемым и преследуемым царской тайной полицией, мог находить любовь только в убогом очаге своей семьи. Из того презрения, которое он источал по отношению ко всем людям, он исключал только свою жену, свое дитя и свою мать». Идиллическая семейная картина, которую рисует Иремашвили, как бы подсказывает вывод о мягкой терпимости Кобы к верованиям близкого ему существа. Но это слишком мало вяжется с тиранической натурой этого человека. На самом деле терпимостью выглядит здесь нравственное безразличие. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям – сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
Хронология Иремашвили, не безупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Возбуждает, однако, сомнение дата женитьбы: 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме – такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла после ссылки, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы – мы не знаем даже ее имени – умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, – жалуется Иремашвили, – направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставалось с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня, как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся. "Когда скромная процессия достигла входа на кладбище, – рассказывает Иремашвили, – Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: «Coco, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла, и вместе с ней – последние теплые чувства к людям». Он положил правую руку на грудь: «здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто!» Эти слова могут показаться театрально-патетическими и неестественными; но они вполне похожи на правду, и не только потому, что дело идет о молодом человеке, которого постиг первый личный удар: мы и в дальнейшем встретим у Сталина склонность к сухой патетике, нередкой у черствых натур. Угловатую стилистику для выражения своих чувств он почерпал из внушений семинарской гомилетики.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919-20 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903–1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение неслучайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий. «Начиная с того дня, когда он похоронил свою жену, – настаивает Иремашвили, – он утратил последний остаток человеческих чувств. Его сердце наполнилось невыразимо злобной ненавистью, которую уже его безжалостный отец начал сеять в детской душе сына. Он подавлял сарказмом все более редко подымавшиеся моральные сдержки. Беспощадный по отношению к самому себе, он стал беспощадным по отношению ко всем людям». Таким он вступил в период реакции, которая надвинулась тем временем на страну.
Начало массовых стачек во второй половине 90-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 23/4 миллиона; в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. – до 3/4 миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. – до 64 тысяч, в 1910 г. – до 50 тысяч. Но в то время, как пролетариат столь быстро свертывает свои ряды, разбуженные им крестьяне еще продолжают и даже усиливают свое наступление. В месяцы первой Думы особенно широко развернулись разгромы помещичьих гнезд. Прокатился ряд солдатских волнений. После подавления попыток Свеаборгского и Кронштадтского восстаний (июль 1906 г.) монархия делается смелее, вводит военно-полевые суды, фальсифицирует при помощи сената выборное право, но не достигает на этом пути нужных результатов: вторая Дума оказывается радикальнее первой.
Политическое положение в стране Ленин характеризует в феврале 1907 г. следующими словами: «Самый дикий, самый бесстыдный произвол… Самый реакционный избирательный закон в Европе. Самый революционный в Европе состав народного представительства в самой отсталой стране!» Отсюда вывод: «впереди – новый, еще более грозный… революционный кризис». Вывод оказался ошибочным. Революция была еще достаточно сильна, чтобы дать знать о себе на арене царского псевдопарламента. Но она была уже разбита. Ее конвульсии становились все слабее.
Параллельный процесс происходил и в социал-демократической партии. По числу членов она еще продолжала расти. Но ее влияние на массы падало. Сто социал-демократов уже не способны вывести на улицу столько рабочих, сколько год назад выводили десять социал-демократов. Различные стороны революционного движения, – как исторического процесса в целом, как живого развития вообще – не равномерны и не гармоничны. Рабочие и даже мелкие буржуа пытались за поражение в открытом бою мстить царизму левым голосованием; но на новое восстание они уже не были способны. Лишившись аппарата советов и непосредственной связи с массами, быстро впадавшими в мрачную апатию, более активные рабочие почувствовали потребность в революционной партии. Так, полевение Думы и рост социал-демократии оказались на этот раз симптомами не подъема, а упадка революции.
Ленин, несомненно, и в те дни уже допускал такую возможность. Но пока окончательная проверка не была дана опытом, он продолжал строить политику на революционном прогнозе. Таково было основное правило этого стратега. «Революционная социал-демократия, – писал он в октябре 1906 г., – первой должна становиться на путь наиболее решительной и наиболее прямой борьбы и последней принимать более обходные способы борьбы». Под прямой борьбой надо понимать: забастовки, демонстрации, всеобщую стачку, схватки с полицией, восстание. Под общими способами: использование легальных возможностей, в частности парламентаризма, для собирания сил. Эта стратегия неизбежно заключала в себе опасность применения боевых методов в такой момент, когда объективные условия для них уже исчезли. Но на весах революционной партии этот тактический риск весил неизмеримо менее стратегической опасности: отстать от событий и упустить революционную ситуацию.
Пятый съезд партии, заседавший в Лондоне в мае 1907 г., отличался чрезвычайным многолюдством: в зале «социалистической» церкви насчитывалось 302 делегата с решающими голосами (один делегат на 500 членов партии), около полусотни – с совещательными и немало гостей. Большевиков было 90, меньшевиков – 85. Национальные делегации располагались между флангами как «центр». На прошлом съезде, как мы помним, представлены были 13000 большевиков и 18000 меньшевиков (один делегат на 300 членов партии). За двенадцать месяцев между Стокгольмским и Лондонским съездами русская часть партии возросла с 31000 до 77000 членов, т. е. в два с половиной раза. Обострение фракционной борьбы неизбежно вздувало цифры. Но остается неоспоримым, что передовые рабочие за последний год продолжали притекать в партию. Значительно быстрее усиливалось при этом левое крыло. В Советах 1905 г. меньшевики преобладали; большевики составляли скромное меньшинство. В начале 1906 г. силы обоих течений в Петербурге приблизительно сравнялись. В период между первой и второй Думой большевики стали брать верх. Во время второй Думы они уже завоевали полное преобладание среди передовых рабочих. Стокгольмский съезд по характеру принятых решений был меньшевистским, Лондонский – большевистским.
Власти внимательно следили за этим сдвигом влево. Незадолго до съезда департамент полиции разъяснял своим отделениям на местах, что «меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики». В очередном докладе о ходе съезда, представленном департаменту полиции его заграничным агентом, заключается следующая оценка: «Из ораторов в дискуссии выступали в защиту крайней революционной точки зрения Станислав (большевик), Троцкий, Покровский (большевик), Тышко (польский национал-демократ); в защиту же оппортунистической точки зрения Мартов, Плеханов» (вожди меньшевиков). «Ясно намечается, – продолжает охранник, – поворот социал-демократов к революционным методам борьбы… Меньшевизм, расцветший благодаря Думе, с течением времени, когда Дума показала свою импотентность, вымирает и снова дает простор большевистским или, вернее, крайне революционным течениям». На самом деле, как уже сказано, внутренние сдвиги в пролетариате были сложнее и противоречивее: передовой слой, под влиянием опыта, сдвинулся влево; массы, под влиянием поражений, сдвинулись вправо. Дыхание реакции уже носилось над съездом. «Наша революция переживает трудные времена, – говорил Ленин на заседании 12 мая, – нужна вся сила воли, вся выдержанность и стойкость сплоченной пролетарской партии, чтобы уметь противостоять настроениям неверия, упадка сил, равнодушия, отказа от борьбы».
«В Лондоне, – пишет французский биограф, – Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно ли это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов! «Даже в родном городе Кобы и моем, в Гори, – пишет Иремашвили, – не было ни одного большевика». Полное господство меньшевиков на Кавказе засвидетельствовал в прениях съезда Шаумян, один из руководящих кавказских большевиков, соперник Кобы и будущий член ЦК. «Кавказские меньшевики, – жаловался он, – пользуясь своим подавляющим численным перевесом и официальным господством на Кавказе, принимают все меры к тому, чтобы не дать быть избранными большевикам». В заявлении, подписанном тем же Шаумяном и Ивановичем, читаем: «Кавказские меньшевистские организации состоят почти сплошь из городской и сельской мелкой буржуазии». Из 18000 кавказских членов партии насчитывалось не более 6000 рабочих; но и те в подавляющем числе шли за меньшевиками.
Наделение Ивановича совещательным голосом сопровождалось не лишенным интереса инцидентом. В качестве очередного председателя съезда Ленин предложил без прений утвердить предложение мандатной комиссии о предоставлении совещательного голоса четырем делегатам, в том числе Ивановичу. Неутомимый Мартов крикнул с места: «Я просил бы выяснить, кому дается совещательный голос, кто эти лица, откуда и т. д.». Ленин: "
Однако самое замечательное состоит в том, что Иванович ни разу не воспользовался предоставленным ему совещательным голосом. Съезд длился почти три недели, прения были крайне обильны. Но в списке многочисленных ораторов мы ни разу не встречаем имени Ивановича. Только под двумя короткими письменными заявлениями, внесенными кавказскими большевиками по поводу их домашних конфликтов с меньшевиками, значится на третьем месте его подпись. Других следов его присутствия на съезде нет. Чтоб понять значение этого обстоятельства, надо знать закулисную механику съезда. Каждая из фракций и национальных организаций собиралась в перерывах между официальными заседаниями особо для выработки своей линии поведения и назначения ораторов. Таким образом, в течение трехнедельных дебатов, в которых выступали все сколько-нибудь заметные члены партии, большевистская фракция не нашла нужным поручить ни одного выступления Ивановичу.
Под конец одного из последних заседаний съезда говорил молодой петербургский делегат. Все спешили покинуть места, почти никто не слушал. Оратор оказался вынужден встать на стул, чтоб обратить на себя внимание. Несмотря на крайне невыгодную обстановку, ему удалось добиться того, что вокруг него стали сосредоточиваться делегаты, и зал притих. Эта речь сделала дебютанта членом Центрального Комитета. Обреченный на молчание Иванович отметил успех молодого незнакомца, – Зиновьеву было всего 25 лет – вероятно, без сочувствия, но вряд ли без зависти. Решительно никто не замечал честолюбивого кавказца с совещательным голосом. Один из рядовых участников съезда, большевик Гандурин, рассказывал в своих воспоминаниях: «Во время перерывов мы обычно окружали одного или другого из крупных работников, забрасывая вопросами». Гандурин упоминает в числе делегатов Литвинова, Ворошилова, Томского и других сравнительно малоизвестных тогда большевиков; но ни разу не называет Сталина. А между тем воспоминания написаны в 1931 г., когда Сталина было уже гораздо труднее забыть, чем вспомнить.
В число членов нового Центрального Комитета от большевиков были выбраны: Мешковский, Рожков, Теодорович и Ногин; в качестве кандидатов: Ленин, Богданов, Красин, Зиновьев, Рыков, Шанцер, Саммер, Лейтайзен, Таратута, А. Смирнов. Наиболее видные руководители фракции попали в число кандидатов по той причине, что на передний план были выдвинуты лица, которые могли работать в России. Но ни в число членов, ни в число кандидатов Иванович не попал. Было бы неправильно искать причины этого в кознях меньшевиков: на самом деле каждая фракция сама выбирала своих кандидатов. Из числа большевистских членов ЦК некоторые, как Зиновьев, Рыков, Таратута, А. Смирнов, по возрасту принадлежали к тому же поколению, что Иванович, и были даже моложе его.
На последнем заседании большевистской фракции, уже после закрытия съезда, был избран тайный большевистский центр, так называемый «БЦ» в составе 15 членов. В их числе мы находим тогдашних и будущих теоретиков и литераторов: Ленина, Богданова, Покровского, Рожкова, Зиновьева, Каменева, как и наиболее выдающихся организаторов: Красина, Рыкова, Дубровинского, Ногина и других. Ивановича и в этой коллегии нет. Значение этого факта слишком очевидно. Сталин мог не войти в ЦК, не будучи известен
Зачем же вообще Коба приезжал при таких условиях в Лондон? Он не мог поднимать руку как делегат. Он оказался не нужен как оратор. Он явно не играл никакой роли на закрытых заседаниях большевистской фракции. Невероятно, чтоб он приехал только для того, чтоб послушать и посмотреть. У него были, очевидно, иные задачи. Какие именно?
Съезд закончился 19 мая. Уже 1 июня премьер Столыпин предъявил Думе требование немедленно исключить 55 социал-демократов и дать согласие на арест 16 из них. Не дожидаясь согласия, полиция приступила в ночь на 2-е июня к арестам. 3-го июня Дума уже объявлена распущенной, и, в порядке государственного переворота, опубликован новый избирательный закон. Повсеместно произведены заранее подготовленные массовые аресты, в частности, среди железнодорожников – в предупреждение всеобщей забастовки. Попытки восстания в Черноморском флоте и в одном из киевских полков закончились неудачей. Монархия торжествовала. Когда Столыпин гляделся в зеркало, он находил там Георгия Победоносца, поразившего насмерть дракона.
Очевидный упадок революции вызвал ряд новых кризисов в партии и в самой большевистской фракции, которая повально становится на бойкотистскую позицию. Это была почти инстинктивная реакция против насилия правительства, и вместе с тем попытка прикрыть радикальным жестом собственную слабость. Отдыхая после съезда в Финляндии, Ленин всесторонне обдумал положение и решительно выступил против бойкота. Его положение в собственной фракции оказалось нелегким, ибо нелегок вообще переход от революционных праздников к мрачным будням. «За исключением Ленина и Рожкова, – писал Мартов, – все видные представители большевистской фракции (Богданов, Каменев, Луначарский, Вольский и др.) высказались за бойкот». Цитата интересна, в частности, тем, что, включая в число «видных представителей» не только Луначарского, но и давно забытого Вольского, не упоминает Сталина. В 1924 г., когда официальный исторический журнал в Москве воспроизвел свидетельство Мартова, редакции не пришло еще в голову поинтересоваться тем, как голосовал Сталин.
Между тем Коба был в числе бойкотистов. Помимо прямых свидетельств на этот счет, правда, исходящих от меньшевиков, имеется одно косвенное, но наиболее убедительное: ни один из нынешних официальных историков не упоминает ни одним словом о позиции Сталина по отношению к выборам в III Государственную Думу. В вышедшей вскоре после переворота брошюре «О бойкоте III Думы», где Ленин защищал участие в выборах, точку зрения бойкотистов представлял Каменев. Кобе тем лучше удалось сохранить свое инкогнито, что никому не могло в 1907 г. придти в голову предложить ему выступить со статьей. Старый большевик Пирейко вспоминает, как бойкотисты «громили товарища Ленина за его меньшевизм». Можно не сомневаться, что и Коба в тесном кругу не скупился на крепкие грузинские и русские слова. Со своей стороны, Ленин требовал от своей фракции готовности и способности глядеть действительности в глаза. «Бойкот есть объявление прямой войны старой власти, прямая атака на нее. Вне широкого революционного подъема не может быть и речи об успехе бойкота». Много позже, в 1920 г., Ленин писал: «Ошибкой… был уже бойкот большевиками Думы в 1906 г.» Ошибкой он был потому, что после декабрьского поражения нельзя было ожидать близкого революционного штурма; неразумно было поэтому отказываться от думской трибуны для собирания революционных рядов.
На партийной конференции, собравшейся в июле в Финляндии, оказалось, что из 9 делегатов-большевиков все, кроме Ленина, стояли за бойкот. Иванович на конференции не участвовал. Бойкотисты выставили докладчиком Богданова. Положительное разрешение вопроса об участии в выборах прошло соединенными голосами «меньшевиков, бундистов, поляков, одного из латышей и одного большевика», – пишет Дан. Этим «одним большевиком» был Ленин. «В маленькой дачке горячо защищал свою позицию Ильич, – вспоминает Крупская. – Подъехал на велосипеде Красин и постоял у окна, внимательно слушая Ильича. Потом, не входя в дачу, задумчиво пошел прочь…» Красин отошел от окна больше, чем на десять лет. Он вернулся в партию лишь после Октябрьской революции, да и то далеко не сразу. Постепенно, под влиянием новых уроков, большевики переходили на позицию Ленина, хотя, как увидим, не все. Бесшумно отказался от бойкотизма и Коба. Его кавказские статьи и речи в пользу бойкота были великодушно преданы забвению.
1-го ноября начала свою бесславную деятельность III Государственная Дума, в которой за помещиками и крупной буржуазией было заранее обеспечено большинство. Открылась самая мрачная полоса в жизни «обновленной» России. Рабочие организации подверглись разгрому, революционная печать была задушена, в хвосте карательных экспедиций шли военно-полевые суды. Но страшнее внешних ударов была внутренняя реакция. Дезертирство приняло повальный характер. Интеллигенция уходила от политики в науку, искусство, религию, эротическую мистику. Эпидемия самоубийств дополняла картину. Переоценка ценностей направлялась прежде всего против революционных партий и их вождей. Резкая смена настроений нашла яркое отражение в архивах департамента полиции, где тщательно перлюстрировали подозрительные письма, сохраняя наиболее интересные для истории.
Из Петербурга писали Ленину в Женеву: «Тихо наверху и внизу, но внизу тишина отравленная. Под покровом тишины зреет такое озлобление, от которого взвоют кому выть надлежит. Но пока от этого озлобления плохо приходится нам». Некий Захаров писал своему приятелю в Одессу: «Абсолютно утеряна вера в тех, кого раньше так высоко ставили… Помилуйте, в конце 1905 г. Троцкий всерьез говорил, что вот-де закончился полным успехом политический переворот, и за ним сейчас же начнется переворот социальный… А чудесная тактика вооруженного восстания, с которой большевики носились… Да, изверился я окончательно в наших вождях и вообще в так называемой революционной интеллигенции». Либеральная и радикальная пресса не щадила, с своей стороны, сарказма по адресу побежденных.
Корреспонденция местных организаций в Центральном Органе партии, перенесенном снова за границу, не менее красноречиво отражали процесс разложения революции. «В последнее время, за отсутствием интеллигентных работников, окружная организация умерла», – пишут из центрального промышленного района. «Наши идейные силы тают, как снег», – жалуются с Урала. «Элементы… примкнувшие к партии лишь в момент подъема… покинули наши партийные организации». И все в том же роде. Даже в каторжных тюрьмах герои и героини восстаний и террористических актов враждебно отворачивались от собственного вчерашнего дня и употребляли такие слова, как «партия», «товарищ», «социализм», не иначе, как в ироническом смысле.
Дезертировали не только интеллигенты, не только «рыцари на час», временно примкнувшие к движению, но и передовые рабочие, годами связанные с партией. «В партийных комитетах стало пусто, безлюдно», – вспоминал Войтинский, ушедший позже от большевиков к меньшевикам. Среди отсталых слоев рабочего класса усилились, с одной стороны, религиозность, с другой – алкоголизм, карточные игры и т. д. В верхнем слое стали задавать тон рабочие-индивидуалисты, стремившиеся в стороне от масс к повышению личного культурного и бытового уровня. На эту тоненькую прослойку аристократии, главным образом металлистов и печатников, опирались меньшевики. Рабочие среднего слоя, которых революция приучила к чтению газеты, проявляли большую устойчивость. Но, войдя в политическую жизнь под руководством интеллигентов и сразу предоставленные самим себе, они оказались парализованы и выжидали.
Не все дезертировали. Но революционеры, не желавшие сдаваться, наталкивались на непреодолимые трудности. Для нелегальной организации нужны сочувствующая среда и постоянно обновляющиеся резервы. В обстановке упадочных настроений было трудно, почти невозможно соблюдать необходимые меры конспирации и поддерживать революционные связи. «Подпольная работа шла вяло. В течение 1909 г. были арестованы партийные типографии в Ростове-на-Дону, Москве, Тюмени, Петербурге…» и пр. и пр.; «склады прокламаций в Петербурге, Белостоке, Москве; архив Центрального Комитета в Петербурге. При всех этих арестах партия теряла хороших работников». Так, почти в тоне огорчения повествует отставной жандармский генерал Спиридович.