Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Европа в войне (1914 – 1918 г.г.) - Лев Давидович Троцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так писал Тодор 10 января. Он проникся к себе большой нежностью и плакал в постели по дому и семье:

Кад бих био птица, да расширим крыла,Па тек да се винем до мог дома мила.Да погледам кучу и да видим жену,Како горко дели горку судбу нену.Кучо моя, кучо! Дома лепи, домаНигде нема лепше…{7}

И под этими строками он подписывал: «Тодор Бедный». Его почитатель Люба не мог уже познакомиться с этими стихами: 10-го он лежал в тифозной горячке, а через неделю умер.

Сербия была в это время уже совершенно очищена от австрийских войск. Между тем в госпиталь все время продолжали прибывать австрийцы, больные и раненые. Когда заболел доктор Ивкович, в больнице не осталось врача. Лечили только санитары. В конце февраля Тодор оправился совсем и снова занялся уходом за больными – в течение нескольких недель.

30 марта ему удалось выехать из Валиева в Ниш. Он поступил, как техник, на постройку железной дороги из Ниша в Княжевац. Ниш представлял собою военный муравейник. Жизнь била ключом, и почти все казались богаче, чем были на самом деле. Город кишел пленными. Приписанные к какой-либо казарме, они свободно гуляли по улицам города. Всюду слышались австро-венгерские языки и наречия. Только несколько сот пленных офицеров содержались в казарме под охраной.

5 апреля Тодор выехал на железнодорожные работы в село Нишевац. Сюда было пригнано для работы множество пленников всех национальностей. Начали с того, что выдали им чистое белье. Однако вши и тут были главным врагом, и борьба с ними отнимала много времени. Железная дорога проводилась вдоль реки Тимок, горами, которые изобилуют змеями. Эта местность славится лучшими солдатами (тимокская дивизия) и красивыми девушками, стройными, как цветы. Солдаты и пленные провожали тимочанок жадными глазами, а они с ужасом глядели на этих людей, покрытых грязью и вшами.

В разговорах с пленными немцами, особенно рабочими, Тодор заявлял себя социалистом и свободомыслящим: немецкая речь как бы пробуждала в нем ту городскую культуру, которую он усвоил себе во время восьмилетнего пребывания в Вене и Берлине. Но это нисколько не мешало ему сохранять бытовую верность сербским обрядам и верованиям. 29 апреля, в день своего святого, Тодор купил в селе свечку, ягненка, калач и пригласил к себе священника, который пришел к сербу из Баната с полной готовностью, прочитал молитву, разрезал калач, выпил сливовицы и поздравил со «славой». Были гости: сербы и чехи из Моравии и из Праги. Настроение за столом стояло приподнятое, все считали, что война кончилась и никаких опасностей больше не предстоит.

В таком настроении провели весну и лето. Железная дорога среди огромных трудностей продвигалась вперед. Работа чередовалась с праздниками. 26 июня, в день святого Илии, в Нишеваце был храмовой праздник. Народ сходился отовсюду, из 15 – 20 деревень, на церковную «славу»: старики и молодые, девушки в национальных костюмах и дети. Священник, протоиерей из Дервента, прибывший с женой и четырьмя черками (дочерьми), руководил торжеством.

После службы происходил в церковной ограде обед. День был жаркий, солнечный. Мужчины нарезали ветвей и укрепили их над длинным обеденным столом, чтобы защититься от солнца. Во время обеда цыгане играли на фрулях и на гейде. Прота произнес перед едою патриотическую речь, которую закончил тостом за короля Петра. Все запели национальный сербский гимн, а девушки водили хороводы.

Сидели за столом чинно, уважительно, в зрело обдуманном порядке. Во главе стола – сам прота Вуле, справа от него – молодой поп Душан, потом подпоручик Богосав из крестьян, потом Тодор, затем механик-чех, а дальше барышни, черки проты. Слева от него – Иоца Павлович, чиновник, потом податной чиновник, потом эконом Мильна Попович, потом местный гимназист Триша. Ели сначала «пилечу чорбу» (куриный суп), затем – «печено прася». Вино пили белое и черное. Потом подали другое «прася», и третье, и четвертое, при этом прота шутил насчет великой страды. Молодежь плясала, играла музыка. Девушки были одна лучше другой. «Есть трудно было, – записывал Тодор, – только и смотрел бы на красавиц… А дукаты во время танцев звенят на высоких грудях у них слаще всякой музыки».

После второго поросенка прота провел рукой по бороде и говорит: «Ну, Тодоре, теперь спой нам какую-нибудь песню из Баната». И Тодор не ударил лицом в грязь. За ним запели и другие. Чехи пели «Где домув муй». Так за вином оставались до шести часов вечера. Тут прота опять произнес речь: «Победа должна быть за нами, потому что с нами мать-Россия, цивилизованная Англия и культурная Франция», словом, сказал то, что можно услышать и прочитать не только в сербском захолустье.

Осенью прибыли сюда на работы русские моряки со своими инженерами и врачами. Работали на линии и днем и ночью. Из министерства каждые два-три дня приезжала ревизия. После 6 – 8 дней работы русские исчезли так же внезапно, как появились. Тодор записал в свою книжку приглашение своего нового друга Антона приехать к нему после войны в гости в Херсонскую губернию, в Ананьевский уезд. До окончания дороги осталось сделать несколько мостов, как вдруг пришел приказ оставить работы и со всеми вещами, с инструментами и повозками отправляться в Дервент, а оттуда – в Ниш. Шествие растянулось на десятки километров. Это было 4 октября. Болгарское вмешательство уже решило судьбу Сербии. Тодор писал обличительные стихотворения «Бугарскому вратоломнику – крволоку Фердинанду Кобурска» и снова с замиранием сердца думал о завтрашнем дне.

III

Стоял ноябрь, когда Тодор со своими людьми прибыл в Ниш. Этот раз город выглядел совсем иначе, чем весной. Шли непрерывные дожди, было холодно и сыро. Все готовились к выезду. Куда?.. Сновали автомобили, камионы, нагруженные телеги, верховые, но не весело, как раньше, а испуганно и бестолково. Население находилось в чрезвычайной тревоге, не зная, что готовит завтрашний день. Мальчишки, продававшие на улицах мокрые от дождя газеты, кричали о каких-то победах.

Из Ниша отправились на Прокупле и прибыли на второй день. Это было начало великого исхода, который длился четыре месяца – по крайней мере, для тех, которые не погибли в пути. В Прокупле находились уже многие тысячи беженцев. Закупали хлеб, сало, все что можно было. Одни направлялись на Рашку, другие – на Новый Базар. Тодор со своей строительной артелью из пленных двинулся вперед, поправляя, где нужно, дорогу и наводя мосты. Под его руководством состояло 280 человек, под конвоем всего-навсего двух старых ополченцев со старыми винтовками; предполагалось, что Тодор должен заботиться о пропитании своего отряда.

В Бруссе Тодор прямо с дороги ввалился со своими торбами в церковь. Было воскресенье. Церковь оказалась битком набитой крестьянами, солдатами, офицерами. Тодор пробрался к клиросу и с увлечением пел «Иже херувимы тайно образующе»… Местные прихожане сразу отметили его тенор. Высокий худой аптекарь, как оказалось, тоже родом из Баната, пригласил Тодора к себе в аптеку, расспросил про Белую Церковь, про Грушицу и угостил коньяком. По пути между Рашкой и Митровицей в поток отступающей армии вливалось все больше беженцев: мужчины, нагруженные домашним скарбом, старики, дети, женщины с котомками и грудными младенцами. Плакали, жаловались друг другу, и у всех новоприбывших оказывались одни и те же слова: «Недавно стали сербами, а теперь всем приходится погибать».

До Рашки шли целую неделю. Между Рашкой и Митровицей пришлось строить два моста. По пути эвакуация шла уже полным ходом: все покидали очаги, унося, что можно, с собою. Когда проходили войска, мосты уничтожались динамитом. Бесконечные повозки со всякой военной поклажей тянулись по размытым дорогам. В первое время можно было еще достать самое необходимое – хлеб, сало и т. д. Но дальше становилось все голоднее, грязнее и труднее. Последние сербские газеты Тодор видел в Прокупле. В них писалось о больших русских победах и еще о том, что в Салоники ежедневно прибывают для защиты Сербии десятки тысяч солдат из Англии и Франции, что наступление болгар совершенно приостановлено, и что скоро Сербия будет очищена, а Болгария раздавлена.

А между тем со всех сторон прибывали раненые в засохшей крови и свежей грязи и приносили с собой вести одна другой чернее. Все погибло. Болгары забрали всю Македонию. Помощи нет ниоткуда. Успокоительные сообщения газет не могли никого утешить, а только увеличивали хаос.

Все ощутительнее становился недостаток съестных припасов. Каждый держался за то, что удавалось добыть. Раненые прибывали все в более ужасном состоянии, просили пищи, но им все чаще отказывали. Дождь становился холоднее, дороги хуже. Особенно плохо приходилось пленным. Те, которые входили в отряд Тодора, постоянно просили у него хлеба. По два-три дня они бродили голодными, шатались, копали коренья, подбирали оставшиеся тыквы и ели их сырыми… Митровица была покрыта, как саранчой, сербскими солдатами, беженцами и пленными. Тодор обратился в министерство за пищей для своего отряда. На другой день ему выдали по два хлеба на человека на восемь дней, – как будто кто мог ручаться, что потом будет новая выдача. Одни отправлялись отсюда на Призрен, другие – на Печ (Ипек).

По размытым дорогам медленно сползала на юго-запад к морю вся сербская армия, истерзанная, усталая, без надежды, по колена в грязи. А впереди путь преграждали еще высокие горы. Все войсковые единицы рассыпались на составные части. Солдаты вперемежку с беженцами, пленными, телегами, пушками увлекались общим потоком по руслу из грязи. Прокормление каждый должен был искать сам для себя, и эта забота стала господствовать над всеми другими. Началась торговля всем, что можно было сбыть. Продавали друг другу казенные вещи, запасную одежду, лишнюю смену белья. За безделицу, за кусок хлеба можно было купить винтовку, шашку или сапоги. Чем дальше, тем невыносимее становилось положение пленных, которые висели у армии, как камень на шее, но которых нельзя было отпускать назад…

Отдельные ручьи беженцев из разных концов Сербии соединились в один поток, который разлился на широком пространстве, покрывая придорожные полосы и соседние холмы. Куда ни кинешь взгляд, везде одно и то же: солдаты, повозки, пленные, пушки, дети, и все покрыто грязью. Когда Тодор наблюдал картину с холма, ему стало казаться, что ползет вперед широкая лента дороги, что самая земля сербская двинулась к морю.

В пушки запряжено по 10 – 15 лошадей, но двигаются они еле-еле. На каждом шагу образуются заторы. Иногда какой-нибудь воз, нагруженный патронами, увязнет и задерживает огромную колонну. Часами возятся вокруг него усталые обозленные люди, наконец, сбрасывают его с дороги вниз со всей поклажей. Такие возы остались рассеянными по всему пути, как вехи отступающей армии. Потом к покинутым возам стали присоединяться покинутые человеческие трупы.

В селе Клине предписано было заранее построить мост, но об этом не могло быть и речи: не было ни инструментов, ни материала. Пленные были совершенно измучены от голода и усталости. Только на третий день выдали по полхлеба на человека. Приехали пионеры с походными мостами и перекинули их через речку для проезда автомобилей. В Клину телефонировали, что Мишич приедет со штабом. Один из офицеров взял у Тодора половину луковицы. Свою кровать Тодор уступил семье штабного полковника, а сам перешел спать в барак с пленными. Но спать почти не пришлось. На Клину надвигался с северо-востока неумолчный человеческий топот. Слышались тревожные ночью крики коморджиев (возниц), перевозивших на волах амуницию. Ц-ц… э… эй! Ц-ц-э-эй! Говор, скрип телег, брань перекрещивались со стонами и плачем голодных, усталых, раненых и измученных людей. Ночь, полная страданий…

Дальше путь лежал на Девичий Монастырь. «Спросите в первом албанском селе, – сказал Тодору капитан, – если не захотят вас проводить, силой заставьте». Нашли старого албанца, которого не пришлось принуждать: увидав такую массу людей и притом еще не сербов, а «швабов», старик сразу согласился… В лесу натолкнулись на черногорскую семью, которая незадолго перед тем вернулась из Чикаго, где отец семьи работал на бойне. Четверо детей жались вокруг наполовину обезумевшей матери у костра и плакали. «К чему вернулись?» – говорил отец. Голодающие дети были в первые недели отступления кошмаром для всех. С ними делились, чем могли. Раненый вынимал из рукава корку со следами засохшей крови и отдавал посиневшей девочке, которую нес на руках отец. Но чем дальше, тем больше притуплялось чувство сострадания.

От Девичьего Монастыря, где получили немного хлеба, Тодора с отрядом направили в Печ. Теперь уже голод господствовал безраздельно над отступающими. Пленные говорили, что они готовы есть хоть кошек, только бы достать. Ночью не спали от голода, ходили, стонали. Шли вперед, качаясь, поддерживая силы неведомо чем. Разбредались по полям, ища кукурузы, тыквы, вырывали из земли коренья, тут же падали и часто больше не вставали. Молили у всех встречных арнаутов хлеба, давая в обмен за него все, что могли отдать. Тодор, как всегда, устраивался лучше других и даже не прерывал своего дневника.

Однажды, когда Тодор записывал новые стихи, подошел к нему пленный чех, долго глядел через плечо застывшим взглядом и вдруг сказал: «Запиши… меня зовут Франя Дворжак, я чех из Сульдковице, из Моравии, и так есть хочу, что готов съесть любую собаку. Так и запиши»… Это было около четырех часов утра 9 ноября.

От Клины до Печа шли три дня. Под Печем выпал снег толщиной в несколько вершков. Наступили настоящие холода. По дороге голодные отставали, уходили в сторону, искали пищи, забывали о том, куда идут, гибли без счета. Тодоров отряд разбился: часть осталась позади, многие разбрелись по сторонам и погибли в поле. Одним из первых погиб Франя Дворжак. На окраине Печа были казармы. Оба ополченца, числившиеся конвойными при пленных, зашли туда, а Тодор пошел в город. И здесь все было затоплено отступавшими, военными и штатскими. Все искали кукурузного хлеба. Проя… проя… стон стоял в воздухе. Продавалось и обменивалось на еду все, что только можно было продать или обменить: мешки, револьверы, часы, пояса, штыки, рубахи… А цена на прою дошла до 10 – 20 динаров за штуку. Подле церкви, облепленной народом, подошел к Тодору солдат, оказалось, шофер, и стал приставать к нему, чтобы купил автомобиль. «Сколько?». «Дайте 30 динаров». Такие предложения посыпались на Тодора, который был одет лучше других, со всех сторон. У Печа кончается проезжая дорога, экипажам все равно приходится остаться здесь и стать добычей врага. Зато здесь искали наперебой верховых лошадей и ослов. Автомобили продавались по 20 и 10 динаров, а за ослов платили окрестным албанцам по 300 – 400 динаров за штуку.

В Пече выдали по прое и по кусочку мерзлого сала. Стояла горная зима: холод, ветер, снег, – глаз нельзя было открыть. Тодор тщетно искал ближайшего дорожного товарища, Бранко Пешича, кафеджия из Сараева: тот ушел вперед, унося драгоценный мешок с провизией. Тогда Тодор вернулся в казарму к тем двум конвойным «чичам», которые шли с ним, начиная с Княжеваца. Оказалось, что они повернули обратно, очевидно, в родные места, занятые неприятелем. После этого дня Тодор ничего больше не слыхал о них… Собрав снова несколько человек из своего отряда, он двинулся дальше. Говорили, что от Печа до Скадара (Скутари) два дня пути. На самом деле шли двенадцать дней. Многими солдатами, беженцами и пленными была распродана к этому времени албанцам за прою верхняя одежда, и они двигались по снегу и льду в одних пиджаках.

От Печа начинается самая страшная глава этого отступления.

Тодор запасся палкой с железным наконечником, который сам смастерил себе из куска железа. Без этой палки он, может быть, погиб бы, свалившись с ледяной тропы в пропасть, как сваливались сотни других. Один из его товарищей, добродушный и услужливый Михель Резец, стащил у арнаута топор, чтобы по дороге добывать дрова для костра, и этот топор был спасителем. Все круче становились доломиты, и все холоднее. По горной тропинке могло пройти не больше двух человек в ряд. Если кто умирал на дороге, его приходилось сдвигать или переступать через него… Вот замерзший солдат прикорнул спиной к горе, а около него его конь, ждет своего хозяина. Вон мертвый старик с мертвой старухой у потухшего костра. Вон детская рука из-под снега… Этому нет числа.

Местами приходилось ползти по тропе, держась друг за друга. Было множество случаев, когда люди с диким криком падали вниз. Остальные плотнее прижимались к горе и потом ползли дальше. Эти горы издавна называются «Проклятыми», но никогда еще столько проклятий не обрушивалось на них и на весь мир, как во время этого отступления.

Горе тому, у кого не было топора! Иззябшие насквозь люди ворочались перед костром, чтобы согреть то ту, то другую сторону тела, или нагревали камни и ложились на них. Более трех часов такого отдыха трудно было выдержать. Но еще труднее было идти. Все круче становился путь. Люди и кони падали. Приходилось цепляться руками и ногами за уступы камней. Многие снимали обувь, чтобы легче двигаться по обледенелой тропе. Часто из глубоких пропастей раздавались исступленные вопли, но никто не останавливался: все равно не было никакой возможности помочь несчастным, да никто уже и не думал о других, пожираемый заботой о себе.

Арнаутских жилищ не видно, они скрыты в горах. Зато сами арнауты, как коршуны, на пути подстерегали беженцев и выменивали все, что оставалось. Если арнауты видели издыхающую лошадь, они приканчивали ее и снимали шкуру. И сейчас же на труп лошади собирались беженцы, чтобы воспользоваться мясом. Срезая его кусками, они поджаривали конину на кострах и этим питались. С лошадиными трупами все чаще перемежаются человеческие. Вот молодой солдат погиб от холода, а рядом с ним другой, постарше, не выдержал и покончил с собой. Одной рукой держит ружье против груди, которая вся покрыта замерзшей кровью.

…Под ногами пропасть, а с другой стороны ее круто поднимаются к небу горы, покрытые еловым лесом и снегом. Неописуемая красота – эти гиганты, Чакор и Кучиште, царящие над «проклятыми» албанскими горами. Здесь встретили арнаутов, которые предлагали Тодору кусок хлеба за сохранившиеся у него инструменты. На его отказ албанцы предупредили с угрозой: «Дальше и этого не достанете… не знаете, куда идете».

Самая страшная ночь была на Чакоре. Тодор со своими спутниками нарубили дров, сколько могли, и поддерживали большой костер. Под ними слышался шум реки, над ними возвышался жестокий Чакор. Холод осаждал костер кольцом, стонали кругом гибнущие люди, и волчий вой слышался всю ночь. От холода, отчаяния и страха никто не спал. Ежились вокруг костра и озирались на непроходимый лес, откуда неслись волчьи голоса. Сердце так билось в груди от холода, что казалось, наступают последние минуты.

Так добрались до вершины горы, откуда открывался вид на обе стороны. Дул злой ветер, пронизывавший насквозь. Здесь Тодор остановился, укрылся немного за выступом и записал несколько стихотворных строк в свой дневник: «На вершине Чакора». Он уже думал о том, как напечатает свой дневник на всех языках и получит много денег и славы. Дальше тропинка шла вниз большими зигзагами. Часто ложились на спину и спускались так один за другим от поворота до поворота.

Прибыли в село Криваш, на бывшей турецко-черногорской границе. Долго ходили от дома к дому, просясь укрыться от холода. Но везде получали отказ: все полно. Наконец, какой-то школьник провел их к своей матери. После ужасных ночей попали в жилой дом и тут, сняв сапоги и расправив ноги, почувствовали, что значит кров и очаг. Казалось, что все опасности и бедствия остались позади.

В селе Присое Тодор оставался три дня. Он лечил здесь пораненную в дороге ногу. Ночевал у Степана Голосковича. Это был бородатый и степенный чича, который обстоятельно расспрашивал, что будет, если сюда придут немцы, и каждый раз начинал разговор с начала.

От Андреевицы до Подгорицы была уже дорога, хотя и горная. В Подгорице все было затоплено беженцами. На другой день черногорский король произносил здесь речь перед солдатами, но что именно он говорил им, до Тодора не дошло.

Вместе со своим верным Михелем Резцом Тодор наткнулся на площади на черногорца, продававшего сосиски. Пристали к нему и стали торговать вместе. Пару сосисок продавали по динару. На другой день отделились от черногорца и соединились с турком Ахметом. На этой продаже Тодор заработал в несколько дней 180 динаров, да 40 динаров получил Михель. Прои почти вовсе не было, и продавалась она по баснословным ценам. Происходила дальнейшая распродажа того, что еще оставалось у солдат и беженцев. На площади стоял непрерывный торг. Солдаты сбывали ружья, револьверы, сабли и кормились сосисками без хлеба. Власти запретили эту торговлю, которая никого не кормила, но походила на разбой. Но сделки тем не менее продолжались.

После Подгорицы снега уже не было, шли дожди. У поселка Хуму, состоящего из двух-трех изб, сели в челноки, чтобы пересечь Скадарское озеро. Дальше пришлось идти через Скадарские болота. По-прежнему везде подстерегали арнауты, выменивая или покупая все, что оставалось у солдат. Так они постепенно раздевали отступавших.

В одном месте добродушный и крепкий Михель, по природе своей вьючный человек, начал переносить через реку офицеров и богатых людей. Заработал в два часа за такую переноску 23 динара. Под конец перенес по дружбе и Тодора, которому вообще верой и правдой служил всю дорогу. Шли по болоту два дня среди неописуемых страданий. Уже видна была крепость Скадар и гора Тарабош, но казалось – не добраться до города никогда. В грязи оставили множество лошадиных и человеческих трупов. Выбившиеся из сил люди, среди них женщины и дети, протягивали из грязи руки и просили все одного и того же: «Молим хлеба». Но другие несчастные проходили, не глядя, мимо. Это было хуже, чем в снегах Чакора.

В 8 часов утра 10 декабря (ст. стиля) увидели над Скадаром три австрийских аэроплана, по которым стреляли из фортов крепости. Когда вошли в город, нашли много разрушений, причиненных аэропланами, и десятки свеже-раненых штатских и солдат. Приюта не было, и Тодор с Михелем решили спать под турецкими воротами на улице. В городе, как это часто бывает, оказалось хуже, чем в лесу. К полуночи стало невыносимо холодно, а дров нельзя было достать. Чтобы не замерзнуть, пришлось целую ночь ходить по улицам. К утру забрели в какой-то двор, заплатили по динару и спали на полу вповалку с другими.

Оставались в Скадаре до нового года. Тодор и тут приторговывал сосисками, продал офицеру за 40 динаров гетры, которые купил в Подгорице за 11 динаров, купил у вернувшегося из Америки черногорца чикагских консервов и отправился в путь на Сан-Джованни.

В двух переходах от Скадара попался на дороге полный воз хлеба, который солдат продавал по 10 динаров за штуку: должно быть, добыл этот клад в Сан-Джованни с парохода для голодающих беженцев. Голодная смерть и жадная бессовестность, как всегда, только более обнаженно, дополняли друг друга во все время пути.

По дороге, в каком-то селе, Тодор натолкнулся на дом, окруженный стражниками: тут находился король Петр. Все село было уже занято, и приюта нигде не было. Пошли дальше с Михелем, притулились у забора и так провели ночь. В Скадаре солдатам вместо хлеба выдавали муку. Тодор скупил у них несколько порций, и Михель сделал шесть хлебов. Этого хватило до моря.

3 января пришли, наконец, в Сан-Джованни, совершив и последнюю часть пути в голоде и холоде, среди умирающих женщин и детей. В Сан-Джованни, где всего несколько домов, собралось уже великое множество народу: солдат, пленных, штатских, и каждый день сюда вливались новые человеческие волны. Из камыша сделали прикрытия и под ними скрывались от непогоды. Дни, впрочем, стояли хорошие, море спокойное. Было почти совсем тепло. Все были полны страшных впечатлений пройденной дороги, и не с кем было делиться ими, потому что все пережили одно и то же.

Десятки тысяч людей, изнывавших от голода и неизвестности, ждали итальянских пароходов, мечтая переехать на них через Адриатику. Жандармы уверяли всех, что никаких судов не будет, и посылали в Дураццо, только бы с глаз долой. На берегу стоял вой и плач: снова идти несколько дней до Дураццо – без хлеба, с умирающими детьми. Многие действительно отправились. Но большинство осталось. Хлеб у Тодора тем временем вышел. Он затосковал: что-то будет…

6 января, холодным ранним утром, собрались в кучу Тодор со своим верным Михелем, Иован Ходжикостич, тайный полицейский агент, и Обрад Пиляк, кожевенный торговец из Ужицы. Советовались, что делать, куда направиться. Уже склонялись к тому, чтобы уходить на Дураццо, как вдруг с возвышенного места раздались крики: «Пароход, пароход!» Вдали показались один за другим три корабля. Но как только суда приблизились, вся набережная была очищена и оцеплена солдатами и жандармами, которые пропускали на мостки только привилегированных.

Тодор целый день, пока стояли суда, бегал и хлопотал, чтобы попасть на пароход. Наконец, придумал план: позвал Михеля, взвалили с ним мешки себе на плечи, подошли к жандармскому офицеру: «Позвольте нам пройти с вещами полковника такого-то». Офицер кричит: «Проходи, проходи». Так и пробрались.

Но попали только на мостки. Оттуда на пароход перевозили на пяти челноках и в первую очередь опять-таки доставляли «интеллигенцию». Тодор, оторвавшись от Михеля, думал было пройти в числе студентов, но те крепко держали друг друга за руки и никого к себе не пропускали. К вечеру на пристани стояло полное отчаяние. Одни плакали, другие проклинали, третьи снова собирались идти на Дураццо… На пароходах больше не было мест.

Тодор предложил подъехавшему лодочнику 10 динаров с человека. Тот согласился: «Скорей!». Десять человек, как попало, свалились в лодку и поехали к пароходам. Но по дороге встретился морской офицер и приказал повернуть обратно. Полковник, бывший в числе запоздавших пассажиров, шепотом предложил лодочнику 50 динаров, если тот устроит на пароходе его и двух его дочерей. Это подействовало. После сложных маневров лодочник причалил к пароходу. Перекрестившись, Тодор вступил на борт. Верный Михель Резец остался в Сан-Джованни…

Париж, май 1916 г.

«Годы великого перелома (Бельгия и Сербия в войне)». «Гиз» М. 1919 г.

III. Германия в войне

Л. Троцкий. НЕМЕЦКАЯ ОППОЗИЦИЯ И НЕМЕЦКАЯ ДИПЛОМАТИЯ

В напечатанном у нас манифесте немецкой с.-д. оппозиции «Главный враг в собственной стране»[109] заключалось утверждение, что в марте английское правительство сделало шаг в сторону открытия мирных переговоров с Германией, но что германское правительство оттолкнуло протянутую руку. Германский официоз «Norddeutsche Allgemeine Zeitung»[110] поторопился опровергнуть это утверждение, заявив, что «действительно» некий «видный американец» зондировал почву, но должен был лишь установить, что «ни в Париже, ни в Лондоне не имеется никакой склонности к мирным переговорам».

По этому поводу в «Berner Tagwacht»[111] от 17 июня напечатано очень интересное письмо из Берлина, которое, со всей категоричностью настаивая на правильности приведенного выше утверждения социалистического манифеста, пытается приподнять край завесы, скрывающей от непосвященных дипломатические кулисы. По словам письма, видный американец действительно установил, что ни в Париже, ни в Лондоне нет склонности к ведению мирных переговоров – «доколе Германия не обнаружит готовности очистить Бельгию и Северную Францию и вообще отказаться от аннексионных притязаний». Указанный «видный американец», доверенное лицо Вильсона, получил будто бы заверение, что в Париже и Лондоне охотно примут, на указанном выше условии, посредничество американской республики, но в Берлине будто бы наотрез отказались приступать к переговорам на основе отказа от аннексии.

По словам берлинского письма, одновременно делались и другие попытки, в одной из которых видную роль играли южно-немецкие политики. Автор не говорит, от кого в данном случае исходила инициатива. Зато он сравнительно с большими подробностями сообщает о третьей попытке, исходившей из Голландии, и предлагает германскому официозу попытаться опровергнуть его утверждения.

Как Вильсон, прежде чем сделать официальные или полуофициальные шаги от имени правительства республики, делегировал «видного американца», в качестве своего доверенного лица, так и голландское правительство, прежде чем сделать какой-либо ответственный шаг, прибегло к посредничеству частного пацифистского общества, председателем которого состоит доктор Дрессельгюис. Общество организовало совещание политических деятелей, с целью «штудировать основы длительного мира». Дрессельгюис пригласил двух немецких деятелей, профессора Шюкинга и Теппер-Ласки, и заявил им, что уже дважды к нему обращались политически влиятельные англичане, чтобы при его посредстве вступить в сношения с влиятельными политическими кругами Германии и обменяться мнениями о возможности мира. Дрессельгюис вступил после этого в сношения с руководящими кругами Англии и может де заверить, что Англия была бы готова заключить мир, если Германия очистит Бельгию; при этом может быть подвергнут обсуждению вопрос о компенсациях для Германии в виде расширения ее колониальных владений. Далее доктор Дрессельгюис предложил: если в Берлине имеется готовность вести переговоры, то он явится туда, чтобы в качестве совершенно частного посредника открыть ни для одной стороны не обязательное совещание и создать, таким образом, возможность для выступления голландского правительства с посреднической миссией. Во всяком случае он, Дрессельгюис, сделает этот шаг только в случае ясно выраженного желания руководящих кругов, так как от противной стороны у него уже имеются серьезные заверения. К этому нужно заметить, говорит берлинское письмо, что речь ни в каком случае не шла о сепаратном мире. Хотя голландский посредник и говорил только об английском правительстве, но из всей ситуации вытекало, что это последнее рассчитывало на согласие своих союзников. Два названных выше немца немедленно же сообщили об инициативе доктора Дрессельгюиса членам немецкого дипломатического корпуса. Им было дано понять, что германское правительство не склонно делать какое-либо употребление из этой инициативы. Чтобы показать, что дело шло о действительно серьезной попытке, берлинский корреспондент подчеркивает, что доктор Дрессельгюис занимает высокий пост в голландском правительстве, а его немецкие собеседники стоят в близких личных отношениях к правящим кругам Германии.

Решительный отказ немецкого правительства стоит, по словам все того же письма, в связи с тем, что в Берлине в тот период господствовало стремление добиться во что бы то ни стало сепаратного мира с Россией.[112] На этом, разумеется, настаивали самые реакционные круги. Главная причина отказа лежит, однако, по словам письма, в нежелании немецкого правительства отказываться от аннексионных притязаний. В связи с этим получает новое освещение заявление, сделанное 15 марта председателем прусской палаты депутатов, Ведель-Писдорфом: «Если бы мы не хотели ничего иного, как отбить нападение наших врагов, то, я думаю, не было бы слишком трудно достигнуть в течение короткого времени мира. Но этим Германия не могла бы удовлетвориться. После стольких чудовищных жертв, которые мы принесли людьми и достоянием, мы хотим большего». В свое время спрашивали себя, говорит берлинское письмо, какая муха укусила председателя? Теперь выясняется, что он явился представителем тех кругов, которые опасались успеха американской инициативы.

В середине апреля сделана была рассказанная выше голландская попытка. А 24 апреля «Norddeutsche Allgemeine Zeitung» излагала следующие соображения в высоко официозной статье: "С разных сторон мы слышим, что в стране распространяются слухи о подготовлении к мирным переговорам. Указывают, далее, что сделаны подготовительные шаги для достижения сепаратного мира с Англией на основе известных английских пожеланий и требований.

…Никакой здравомыслящий человек не может думать о том, чтобы отказаться от выгодного для Германии военного положения в целях преждевременного заключения мира. Согласно данной канцлером в его речи общей характеристики целей мира, – а только о такой характеристике сейчас и может идти речь, – мы должны использовать каждое преимущество военного положения, дабы добиться уверенности, что никто не отважится более нарушать наш мир. На этом мы должны стоять. Слухи о немецкой склонности к миру являются, ввиду нашей неизменной готовности к поражению врагов, вздорными или злостными, во всяком случае пустыми измышлениями". Правительственный официоз высказал после голландской попытки те же мысли, какими председатель прусской палаты депутатов ответил на американскую попытку.

В мае Бетман-Гольвег[113] давал вождям политических партий более конкретные сведения относительно немецких целей мира. Вот что сообщает об этом берлинское письмо «из аутентичного источника»: на востоке хотят исправления границ из стратегических соображений; что касается Бельгии, то нет необходимости прямо аннексировать ее, можно создать себе и другие «гарантии», если, оставив стране ее самостоятельность, заставить ее примкнуть к немецкому таможенному союзу,[114] вместо наполеоновского Code civil ввести гражданские законы Германии и заключить железнодорожную и военную конвенцию.

Таковы разоблачения, исходящие из кругов немецкой с.-д. оппозиции, ведущей непримиримую борьбу со всем правительством. У нас еще слишком мало данных, чтобы решать, в какой мере нарисованная здесь картина закулисных дипломатических шагов отличается полнотой. Но, как материал для ориентации, приведенные сведения очень поучительны.

«Наше Слово» N 121, 23 июня 1915 г.

Л. Троцкий. НА НАЧАЛАХ ВЗАИМНОСТИ

Мы прошли мимо одного отраднейшего для наших мрачных дней факта международной солидарности, и к этому факту мы считаем нашим, так сказать, нравственным долгом вернуться: агентство Вольфа сообщило всему миру за несколько дней до 19 декабря, что немецкие власти готовы не препятствовать русским пленным праздновать тезоименитство своего монарха, ежели русские власти дадут такую же льготу пленникам-немцам.

На началах взаимности! Немецкое и русское человеческое мясо разрывается и сжигается снарядами, замерзает в холодной грязи и разъедается вшами; но священное пламя монархического энтузиазма, несмотря на все, тщательно поддерживается в сердцах бронированными жрецами Берлина и Петрограда.

«Наше Слово» N 276, 28 декабря 1915 г.

Л. Троцкий. ПО ТУ СТОРОНУ ВОГЕЗ

Испанский журналист рассказывает, что Зюдекум[115] устал от войны. И действительно, война оказалась гораздо продолжительнее, чем ожидали Зюдекумы в августе – сентябре 1914 года. Тогда лозунгом войны – для черни – была объявлена борьба против царизма. Но уже в первые недели лозунг «против Англии!» занял первое место – по крайней мере, в литературе тех классов, интересам которых служит война. Никто, конечно, не предлагал снять антицаристское знамя: все понимали, что оно крайне облегчает работу социал-патриотического развращения пролетариата; но уже тогда, в первый период, в среде посвященных имелись разногласия, против кого действительно нужно направить главные удары. Эти разногласия определялись различиями империалистических устремлений в среде капиталистических классов и противоречиями в оценках возможных последствий и результатов войны. Разногласия не успели вырасти до степени политических антагонизмов, как нашли уже свое временное примирение в самом ходе военных операций. Зомбарт[116] и те группы, идеи которых он выражал, могли считать, что «по существу» индустриальная Германия и земледельческая Россия дополняют друг друга, как мужское и женское начала, тогда как антагонизм с Англией требует борьбы не на жизнь, а на смерть; но и консерваторы и национал-либералы, в большинстве своем считавшие желательным сепаратный мир с Россией, именно под углом зрения такого мира благословляли спасительную работу Гинденбурга на восточном фронте, ожидая, что она в кратчайший срок развяжет им руки против Запада. С другой стороны, та часть связанных с Англией и Соединенными Штатами преимущественно финансово-капиталистических кругов, которая проявляла склонность видеть главного врага не в царизме, разумеется, а в завтрашней индустриализированной и потому военно-несокрушимой России, и считала долгом предусмотрительности прийти, в результате нынешней войны, к тому или иному соглашению с Англией, именно под этим углом зрения не могла не стремиться к решающим успехам на западном фронте. Империалистические противоречия, под которыми при более детальном анализе можно, несомненно, нащупать различие сфер приложения отдельных частей капитала, вспыхивали на разных этапах войны, но каждый раз снова преодолевались динамикой военных операций, восстанавливавшей круговую поруку всех фронтов: через Варшаву можно давить на Париж и Лондон, как через Ниш и Верден – на Петроград. Но чем более раздвигалось поле военных действий, тем яснее становилось, что экономический и политический (т.-е. империалистический) контроль над военными операциями становится все менее реальным, что политические цели и лозунги войны вынуждены, как тени, следовать за самодовлеющими передвижениями и столкновениями человеческих масс. Милитаризм, который должен был, по смыслу вещей, играть роль послушного и верного инструмента империалистических интересов, стал – логикой тех же самых вещей – почти совершенно «автономным», продолжая автоматически пожирать все силы и средства нации. Каждое новое возрастание общей линии фронтов, вызываемое почти исключительно военными успехами немцев, порождало вместе с патриотическим восторгом политическую оторопь в сердцах правящих клик, ибо все более растворяло «исторические» задачи войны в неопределенности военных и продовольственных возможностей. Вот почему на двадцатом месяце войны столь близкая к правящим сферам «Koelnische Volkszeitung»[117] видит себя вынужденной воскликнуть: «Нужно дать немецкому народу идеал войны… Человек, который ему даст этот идеал, будет назван историей великим»…

Совершенно естественно, если это хроническое накопление успехов и ими же порождаемых трудностей должно было, вместе с ростом тревоги, вызывать обострение империалистических противоречий и оценок отдельных капиталистических и правительственных клик. Вот объективная основа того кризиса, который чрезвычайно обострился в самом лагере правящих и нашел недавно свое частное, но не случайное выражение в отставке адмирала Тирпица,[118] воплощавшего в тесном правительственном кругу самые крайние антибритански-империалистические претензии. На языке придворно-бюрократических интриг это означает «победу» канцлера Бетман-Гольвега, политика которого сводится к выжидательному эмпирическому приспособлению к меняющейся военной ситуации. Если влиятельный кельнский орган тоскует по государственном человеке с «идеалом», то Бетман, отражая своей политикой то, что есть после двадцати месяцев бойни, представляет собою воплощенное отрицание «идеала», т.-е. определенного империалистического плана.

Внутренний кризис в среде правящих углубляется ростом недовольства в среде управляемых, – разумеется, только для того, чтобы уступить место единству эксплуататоров в тот момент, когда недовольство эксплуатируемых превратится в революционное наступление…

Но сейчас атмосфера нервности и неуверенности царит в имперском рейхстаге и в прусском ландтаге. Уставшие от войны Зюдекумы трусливо и подобострастно жмутся к канцлеру, в империалистическом поссибилизме которого они усматривают линию наименьшего сопротивления – для правящих и для себя, – и в последнем заседании рейхстага социал-патриоты снова спасли своего «антианнексионного» Бетмана. Наоборот, для левого крыла, политически питающегося непрерывно нарастающими настроениями рабочих масс, тревога и неуверенность правящих создают как нельзя более благоприятную обстановку. В стенах ландтага, этой твердыни немецкого юнкерства, Карл Либкнехт,[119] как телеграфирует сам Гавас{8}, «призвал сражающихся в траншеях направить свое оружие против общих врагов милитаризма и капитализма». Рабочие Эссена, города Круппа,[120] откуда рассылаются на все фронты адские машины истребления, присоединяются – через своих представителей – к оппозиции. Если сегодня на голос Либкнехта откликаются те, которые делают пушки и снаряды, завтра отзовутся те, которые приводят их в движение. Тогда развязка всех нагроможденных противоречий пойдет вперед семимильными шагами, и рабочие массы Германии – не одной Германии – найдут идеал для своей собственной войны.

Либкнехт и его друзья могут во всяком случае не сомневаться, что каждый революционный голос пробуждает в нынешних условиях двустороннее эхо…

«Наше Слово» N 72, 25 марта 1916 г.

Л. Троцкий. СЕРВАНТЕС[121] И СВИФТ[122]

Исполнившееся в апреле 300-летие со дня смерти Сервантеса породило немалое число газетных статей об авторе Дон-Кихота в обоих воюющих лагерях. Можно было бы усмотреть в этом силу культурно-исторических запросов человечества, если бы… можно было. На самом деле отношение к Сервантесу обнаружено приблизительно такое же, как и к «высоким» памятникам искусства: их ныне оценивают, как известно, под тем углом зрения, пригодны ли они в качестве наблюдательного пункта или – для прицела.

Творец Дон-Кихота, умерший триста лет тому назад, был мобилизован газетчиками в качестве агитатора за интересы центральных империй или Согласия. Если христиане по сю и по ту сторону надевают каски на голову Христа, какое же может быть основание у историков литературы щадить Сервантеса? Но дело не ограничилось историками литературы. Германский министр иностранных дел провел бессонную ночь над похождениями рыцаря из Ламанчи и, призвав на другой день испанского корреспондента, сообщил ему свое авторитетное мнение о высоких художественных качествах этого произведения. Немецкий юнкер-дипломат, как видим, отнюдь не игнорирует значения субъективного фактора в истории и потому наряду с другими более материальными средствами обольщения считает нелишним пощекотать национальное самолюбие «гордого испанца». Узнав об этом литературно-дипломатическом интервью, французская пресса позеленела от зависти. Ведь среди «преклонных» министров без портфеля, необремененных работой, имеются и такие, которые достаточно еще сохранили твердой памяти для интервью о Сервантесе…

Поистине, нашему времени не хватает Джонатана Свифта, мизантропического сатирика человеческой низости. Господам дипломатам, да и не только им одним, было бы весьма ко времени освежить в своей памяти творения автора Гулливера. Для этого имеется достаточный хронологический повод, так как в ближайшем году исполняется 250 лет со дня рождения Свифта. Любознательные дипломаты и министры без портфеля припомнят при этом, что Свифт, борец за права Ирландии, родился и умер в Дублине. Это даст им повод навести через своих журналистов небезынтересные справки насчет того, вполне ли уцелели под артиллерийским обстрелом Ллойд-Джорджа те дома, в которых жил Джонатан Свифт. Мы не решаемся предсказывать, какое влияние окажут эти исследования на дальнейшую судьбу гомруля,[123] но мы зато не сомневаемся, что мизантропический дух Свифта найдет в них полное удовлетворение. Faites vos jeux, messieurs! Продолжайте вашу игру, почтенные.

«Наше Слово» N 114, 16 мая 1916 г.

Л. Троцкий. В АТМОСФЕРЕ НЕУСТОЙЧИВОСТИ И РАСТЛЕНИЯ

Смена Фалькенгайна[124] Гинденбургом на посту начальника генерального штаба, т.-е. действительного главнокомандующего всех германских армий, – Вильгельм II, фиктивный носитель этого звания, упражняет свой стратегический гений, главным образом, на произнесении пред немецкими пасторами благочестиво-солдафонских речей, – смена Фалькенгайна Гинденбургом есть один из многих симптомов не вчера начавшейся утраты равновесия по ту сторону Вогез. Немецкая пресса истолковывает эту смену на разные лады: органы крайнего империализма, главную цель войны видящие в низвержении мировой империалистической диктатуры Великобритании, опасаются, что Гинденбург окончательно перенесет центр тяжести военных операций на Восток. Наоборот, те элементы, которые считают необходимым ограничиться на сей раз более скромными задачами, как и те, которые все еще эксплуатируют лозунг «борьбы с царизмом», приветствуют смену, усматривая в ней победу своего героя Бетман-Гольвега над «экстремистом» Фалькенгайном. Каковы планы самого Гинденбурга – никто не знает. Заявляя себя «неполитиком», Гинденбург по возможности уклоняется от объяснений по поводу так называемых «целей войны». Весьма вероятно, что этому наиболее выдающемуся мясных дел реалисту двухлетний опыт военных операций достаточно ясно показал тщету великих планов, которые быстро истощаются в этой войне на истощение.

Руководящие круги немецкой социал-демократии, давно выбитые из равновесия движением низов, пустили в массовый оборот «петицию о мире», которая, под видом давления на правительство, имела своей задачей оказать поддержку «умеренному» Бетману против крайних аннексионистов. Но даже эта благонамереннейшая манифестация, вся целиком идущая под знаменем «национальной обороны», показалась опасной правящим верхам – и власти сплошь да рядом запрещают собирание подписей. Что, в самом деле, если полу-политическое, полу-интриганское петиционное предприятие, долженствовавшее сыграть роль вспомогательного фактора в борьбе полубогов гогенцоллернского Олимпа, даст непредвиденный толчок Ахерону рабочих масс?

Страх пред этим последним есть, несомненно, наиболее устойчивый момент во внутренней политике Германии. Аресты революционных социалистов идут непрерывно. Роза Люксембург[125] и Франц Меринг[126] – в тюрьме. Карлу Либкнехту военный суд повысил первоначальное наказание до четырех лет. Этот новый приговор, который, по замыслу его авторов, должен был, очевидно, стать демонстрацией уверенной в себе силы, на самом деле произвел впечатление растерянного озорства. Тем не менее – а может быть, именно потому – он с успехом выполнил свою роль, твердо закрепив на экране народного сознания фигуру революционного борца.

С того времени как тюремщики Гогенцоллерна, текущие расходы которых патриотически покрываются Шейдеманами[127] и Эбертами,[128] заперли Либкнехта на замок, сервильные души штатных социалистов в Согласии решили, что настал час использовать имя Либкнехта для борьбы против его идей – на почве самого Согласия. В течение месяцев французская пресса, почерпая свою информацию из лжи «Humanite», рассказывает, что Либкнехт возлагал ответственность за войну исключительно на правительство Гогенцоллерна; что, считая страны Согласия находящимися в состоянии законной самообороны, он своей революционной оппозицией только дополнял освободительную работу Реноделей, Плехановых, Гайндманов[129] и прочих Муссолини.[130]

Но если сам Либкнехт – в каменном мешке, то его заявления и действия остались как исповедание его политической веры. "Мне трудно писать эти строки, – восклицает Либкнехт в письме к английским социалистам (декабрь 1914 г.), – в такой момент, когда лучезарная надежда прежних дней, Интернационал, лежит разбитым на земле, в момент, когда многочисленные социалисты воюющих стран – ибо Германия не исключение – в этой наиболее хищной из всех завоевательных войн добровольно впрягли себя в колесницу милитаризма… Но в то же время, – продолжает Либкнехт, – я счастлив и горд, посылая мой привет вам (Независимой Рабочей Партии[131]), которые, вместе с нашими русскими и сербскими товарищами, спасли честь социализма среди безумия нынешней бойни… Все эти фразы, – пишет он далее, – как «национальная оборона» и «освобождение народов», при помощи которых империализм украшает свои орудия смерти, не что иное, как мишура и обман. Всякая социалистическая партия имеет своего врага, общего врага Интернационала, в своей собственной стране".

Разве это не ясно? Сам Либкнехт боролся с врагом, прежде всего, в своей собственной стране. Либкнехт наш, а не ваш. Во всей своей последующей деятельности он стоял целиком на почве Циммервальда, примыкая к революционной группе «Интернационала» (Люксембург – Меринг). И подумать только, что все приведенные выше заявления Либкнехта печатались в свое время в… «Humanite»! Но ведь память у людей коротка: отчего бы пленника Гогенцоллерна не превратить в союзника Романовых? Подлые души! Братание «Humanite» и «Призыва» с Либкнехтом войдет в историю этой проклятой эпохи как самый яркий пример социал-патриотического растления.

«Наше Слово» N 207, 8 сентября 1916 г.

IV. Россия в войне

Л. Троцкий. ГРЕГУС{9} ПО ДЕМОКРАТИЧЕСКОМУ СПИСКУ

Так как русская цензура стесняет русский либерализм в выражении чувств патриотического подъема по поводу освободительной миссии русской армии, то г. Милюков[132] очень счастливо воспользовался интервьюером, чтобы довести до сведения европейского общественного мнения свои надежды и ожидания.

Настоящая война имеет своей задачей «уничтожение милитаризма» и «упрочение принципов демократии». Это мы слышали не раз и притом с разных сторон. Но полную уверенность в военном торжестве демократии получаешь только тогда, когда в защиту ее поднимается, как на этот раз, голос из утробы русского патриотизма. Старая парламентарная Англия располагает, в конце концов, как снова показывают события, слишком незначительными военными ресурсами, чтобы совершить освободительный поход по европейскому континенту. Вряд ли также можно отваживаться взваливать на республиканскую Францию, с ее 40-миллионным населением, задачу перестройки и перекройки Европы. Тем более утешительно услышать от г. Милюкова подтверждение той мысли, что царская Россия, с ее неисчерпаемым человеческим материалом, – несмотря, увы, на все финансовые затруднения, – взялась вплотную за «уничтожение милитаризма» и «упрочение принципов демократии». Та война, которою на русской стороне руководит великий князь Николай Николаевич,[133] есть в сущности «колоссальная революция – против милитаризма за национальность, против империализма – за демократию». Не совсем ясно, кому собственно принадлежит эта программа: г. Милюкову или великому князю? Если также и великому князю, то почему собственно Милюкову приходится об этой программе сообщать… на итальянском языке? Если пока что только Милюкову, то какими путями предполагается на службу ей поставить русскую армию и русскую дипломатию? На этот счет г. Милюков выражается невнятно. «После этого страшного кровавого урагана, – говорит он, – народы имеют твердое право на мир и на освобождение от невыносимого бремени вооружений». Мы, правда, не думаем, что «право» на мир и свободу от милитаризма должно быть укреплено за народами посредством «кровавого урагана». Но вопрос сейчас не в этом, а в том, какие реальные силы призваны осуществить платоническое право на мир? «Победившие демократии, – говорит либеральный политик, – должны принудить разоружиться не только страны, участвовавшие в войне, но и нейтральные». Это почти похоже на ответ, нужно только развернуть его содержание. «Победившие демократии» – это, стало быть, Франция и Англия. Но как быть с победившей автократией? Ясно: она должна быть принуждена разоружиться. Кадетский лидер призывает – иначе этого не поймешь – Францию и Англию насильственно разоружить царизм. Вот какую революционную программу развивает русский либерал… на итальянском языке!

Какими путями «победившие демократии» выполнят эту задачу по отношению к победившей автократии, это опять-таки не совсем ясно. Голыми руками они царизм не возьмут. Выполнение программы г. Милюкова предполагает, в сущности, войну Франции и Англии против России – в целях обеспечения «права на мир». Не ошибаемся ли мы, однако, коренным образом в нашем истолковании мыслей г. Милюкова? Не включает ли г. Милюков в число победивших демократий также и царскую Россию – по тому же самому методу, по которому некогда предтеча русского официозного демократизма, Собакевич, включал Елизавета Воробья[134] в список душ мужского пола? И не является ли эта собакевичская традиция основной предпосылкой всех либерально-патриотических спекуляций г. Милюкова на итальянском, как и на русском языках? Августейший Елизавет Воробей немало должен был бы смеяться по этому поводу себе в бороду, если бы жестокая природа не отняла у него, в числе многих других даров, и дар иронии.

Г-н Милюков как будто и сам почувствовал, что выходит как-то не кругло, а, может быть, его навел на эту мысль интервьюер Магрини. Кадетский лидер увидал себя вынужденным от перспектив международного пацифизма и международной демократии перейти к недостаткам внутреннего механизма… «Накануне войны, – признает г. Милюков, – русский народ был преисполнен недовольства, которое выражалось с большой энергией… На улицах происходили беспорядки, вызванные громадными стачками». Устранены ли причины этого недовольства? Милюков не решается это утверждать. Зато он утверждает – и с известным основанием – нечто другое: «Все недовольство России, которое накопилось против бюрократии, нашло общий выход против Германии: открылся как бы большой сток». Другими словами, Милюков признает, что война сослужила огромную службу делу реакции, позволив нашей постоянной внутренней опасности укрыться за внешнюю опасность и направив народное недовольство по ложному пути. Короче сказать, воинствующая реакция обманула народ. Правда, не весь народ. Мы знаем о поведении социал-демократических депутатов и трудовиков, о нелегальных прокламациях, ответе Вандервельде, аресте социал-демократической конференции.[135] Наконец, и наш «Голос»[136] не случайно возник, он отражает собою настроения и взгляды известной части народа. С кем же г. Милюков: с теми, которые обманывают, или с теми, которые разоблачают обман? Он с теми, которые хотят быть обманутыми, чтобы сохранить за собой возможность помогать обманывать. Ведь в этом и вообще состоит скромное историческое амплуа русского либерализма!

Во исполнение своей миссии лидер русского либерализма уверяет итальянцев, что «по окончании войны русское правительство вынуждено будет склониться к необходимым демократическим реформам». Почему собственно? «Союзник Франции и Англии, русская нация ведет войну в защиту демократических принципов. Как же может быть, чтобы эти принципы не одержали победы внутри страны?» Совершенно правильно: правительство, ведущее войну во имя интересов демократии, прежде всего обеспечило бы этим принципам торжество в собственной стране. Но именно поэтому нелепой и постыдной ложью является утверждение, будто царизм способен вести войну во имя «демократических принципов». Что завоевание Галиции, Персии, Армении, Константинополя и проливов послужит развитию русского капитализма, сомнения нет. Но на этих основах процветет не демократия, а воинствующий империализм, который железным веером развернет свои задачи на Балканах, в передней и Южной Азии и на Дальнем Востоке.

Даже итальянского интервьюера, по-видимому, не вполне удовлетворил подписанный г. Милюковым демократический чек на неопределенное будущее. Он поинтересовался, как обстоят дела сейчас. Что слышно насчет Польши, Финляндии, Кавказа и евреев? Но тут либеральный лидер сразу увял. «Можно думать», что Польша получит обещанную автономию. «Мы», во всяком случае, будем «хлопотать» за автономию Финляндии, где пока что вводятся бобриковские мероприятия,[137] в свое время испугавшие даже Плеве.[138] «Может быть», и Кавказ можно охватить автономией. Евреи? «К сожалению, среди солдат в Польше ведется усиленная антисемитская пропаганда. Евреи обвиняются в шпионстве». И это весь задаток под демократию?

Нет, не весь. У г. Милюкова есть козырная карта. «Наибольшая победа, которую мы одержали над немцами, это – уничтожение пьянства». При чем тут немцы? – спрашиваем мы себя в полном недоумении. Не намек ли на графа фон-Витте,[139] отца винной монополии и шефа придворной германофильской партии? Ничуть не бывало. Было бы неправильно искать в этой фразе намеков, как и вообще мысли. Одной из задач войны является ведь, как мы уже знаем, направить недовольство, которое накопилось против бюрократии, по новому «стоку» – против Германии. Русский либерализм и взял на себя миссию одной из «сточных» канав. При этом приходится попутно выкидывать, как стеснительный балласт, даже те пятикопеечные истины, которые развивались самими либералами на антиалкогольных съездах: что голыми запретами ничего не достигнешь, что необходимо поднятие культурного уровня масс, что нужен простор для народной самодеятельности и пр. и пр. Если обо всем этом промолчать, то итальянец, пожалуй, не догадается, что русский мастеровой пьет сейчас денатурированный спирт и политуру.

Мы еще не исчерпали всего интервью, а между тем давно уже испытываем неловкость за тот политический уровень, на котором приходится удерживать читателя. Это проклятое время будет ошельмовано будущим историком не только как эпоха зверства и дикости, но и как эпоха глупости и лицемерия. Обе эти черты не случайны, в них отражается потрясающее несоответствие между войной и всей созданной человечеством культурой. Захваченные врасплох рецидивом самого отвратительного варварства отдельные лица, партии и целые нации глупо или лицемерно приспособляют еще не позабытые ими понятия и терминологию сложной культуры к фактам кровавого грабежа и массового душегубства. Русский либерализм тут не исключение, только положение его труднее. Так как историческая природа царизма проявляется в этой войне с несравненной яркостью в Лемберге, как и в «Петрограде», то русскому либерализму в его апологетической работе приходится расходовать непомерные количества обеих идеологических «субстанций»: лицемерия и глупости.



Поделиться книгой:

На главную
Назад