Но местность превращена в пустыню. Начиная от Кичева, все деревни сожжены турками, одни церкви торчат среди пепелищ. Церквей турки, по общему правилу, не трогают, – церквей, священников и женщин. Два чиновника нашего бывшего консульства в Скопле передавали мне такую любопытную подробность: когда наше правительство вооружало комитаджей в Старой Сербии, револьверы и патроны, шедшие через консульство, передавались священникам и женщинам – и почти всегда доходили по назначению. Турки не обыскивают женщин и духовных лиц, не албанские качаки, разумеется, и не потурченяцы, т.-е. османизированные сербы – эти хуже всего, – а настоящие османы – турки: в них есть несомненные черты рыцарского благородства.
Опять пошел голод. Вы представить себе не можете, что значит вести голодных солдат, людей, которые два-три дня ничего не ели. Сам голоден и слаб и непрерывно чувствуешь свою беспомощность и мучительный стыд перед солдатами. Серые крестьяне роптали и выходили из повиновения, а более интеллигентные гордо скрывали голод и слабость. Иногда солдат, не столь отощавший (вчера только ел) отправляется в турецкое село просить хлеба. «Стыдно, – укоряет его какой-нибудь стоик, полумертвый от голода, – что скажут турки про сербскую армию. Голодный сброд, без хлеба и без гордости!»
Много было случаев глупого педантства властей, глупого и вредного. Вот небольшой пример. Чорба кипит в котлах, все готово для обеда, солдаты предвкушают. Вдруг приказ: вперед! Отлично можно бы обождать еще десять минут, – целые часы и дни теряли без толку. Но нет, молодечество требует полного пренебрежения к пище, т.-е. к солдату. Котлы опрокидываются, чорба выливается в снег, голодная рота снимается с места.
Моравская дивизия, к которой примкнул наш полк, заняла позиции вдоль шоссе, которое ведет из Битоля на Ресну. С северной и восточной сторон Битоль был обложен нашей армией. На юго-запад туркам отрезывали отступление горы Периспера. Оставались только два пути: на запад, по ресненскому шоссе, где стояла наша дивизия, и к югу, на Флорину; но оттуда должна была наступать греческая армия. Мой батальон укрепился у села Дьявать, на возвышенности, непосредственно на шоссе.
Битоль был взят 5 ноября. После падения города часть турецких войск, – сколько именно, не знаю, – отступила на Флорину, а Джавид-паша и Фетти-паша, во главе 20 тысяч солдат, с 6 – 8 пушками, двинулись на Ресну, т.-е. на нас.
Погода эти дни стояла ужасающая. Снег с дождем, холодный пронизывающий ветер с Преспенского озера и гор Периспера, а ко всему этому густой, как дым, липкий туман. Ничего не видно, ни днем, ни ночью. Наши отряды сходились иногда с неприятельскими на 10 – 15 шагов, но обе стороны отступали, пугаясь неизвестности. До штыков дело почти никогда не доходило, разве только отдельные группы сталкивались совсем уж грудь с грудью.
На второй день турки сделали было попытку взять дьяватьские позиции штурмом. Но наши солдаты бросили несколько ручных бомб и сразу отбили наступление. Действие этих бомб очень жестокое: они начинены рубленой проволокой и при взрыве разносят мясо человеческое в клочки, оставляя на месте только исковерканные скелеты.
Четыре дня и пять ночей провели мы так – в тумане неизвестности. Карт для этой местности у нас не было никаких. У двух, трех старших офицеров были свои карты австрийского генерального штаба. Уже после взятия Битоля штаб нашей дивизии отпечатал на гектографе карту этих мест, только ничего почти нельзя было разобрать на ней – все линии и названия расплывались. Вообще для македонских операций наш генеральный штаб был абсолютно неподготовлен и ничего не внес в них, кроме путаницы и бестолочи. Три года у нас готовились к генеральному бою на Овчем поле, никто и не думал, что пойдем дальше Велеса, а когда решающие действия пали на другие места – Куманово, Битоль, все предположения и планы оказались спутанными. Помимо деморализации турецких войск, мы много обязаны нашими победами случаю и – туману. 4-му и 6-му полкам удалось или, вернее, посчастливилось проникнуть под Битолем в самое сердце неприятельской армии, разбить ее на две части, одну отбросить к югу, на Флорину, а другую – на Ресну. Это и решило дело.
Благодаря полной неосведомленности и нераспорядительности генерального штаба, мы оказались на дьяватьских позициях в самом затруднительном положении. Была полная возможность захватить Джавида и Фетти-пашу со всей их армией. Но по сравнению с задачей нас было до смешного мало: всего одна дивизия резерва. А в довершение у нас не было полевой артиллерии. До Гилана мы волокли с огромными затруднениями гаубицы, которые вовсе не были нам нужны. А на дьяватьские позиции явились с легкими горными пушками, которые оказались бесполезны. Турки скоро убедились, что нам нечем отвечать, и открыли по нашим позициям страшный огонь из полевых орудий. Они могли бы без труда отбросить нас, если бы их артиллерия была сколько-нибудь действительна, но, к счастью нашему, турецкие гранаты почти никогда не разрывались. На мою роту пришлось девять гранат, и ни одна не причинила нам вреда. Наши специалисты говорили мне, что не турецкие снаряды, а турецкие артиллеристы плохи: не знают расчета и мечут дорогие снаряды зря. Шрапнель турецкая разрывалась на такой высоте – метров в 200, что оказывалась совершенно почти безвредной: пули падали почти только силой собственной тяжести и причиняли ничтожные поранения. В моем батальоне убито было 50 – 70 солдат, много ранено, все ружейными пулями, ни одного убитого артиллерией, только двое раненых: один тяжело, другой легко.
Налетит ветер с Периспера, разгонит туман, откроются позиции, – начинается стрельба. Потом опять туман сомкнется над долинами и над возвышенностями, – артиллерия умолкает. Изредка только раздастся выстрел – без цели, в туман, для острастки, а отчасти и для ободрения своих.
Вследствие нашей малочисленности, мы все время стояли перед опасностью попасть в кольцо турецких войск. Поэтому каждую ночь вынуждены были сниматься с позиций и отступать к концентрационным узлам, а по утрам опять возвращались.
Четыре дня и пять ночей мы не зажигали огня, почти не ели и почти не спали. От ветра, сырости, голода и бессонницы солдаты впали в состояние полного безразличия. На важнейших сторожевых постах, где они каждую минуту могут быть застигнуты и убиты, – засыпали. Приходилось непрерывно обходить их и будить. Другие покидали посты и спускались в соседние деревни за хлебом. По законам военного времени, за это полагается смерть, да и сам он не знает, не встретит ли в деревне неприятеля. И все-таки идет. Офицер поймает его, даст две-три затрещины, тем дело и кончается. Правда, еще пороли мы время от времени солдат. Мерзость, сам знаю, да и воинский устав запрещает, но не было другого выхода. От постового зависит жизнь сотен или тысяч, а он засыпает или отправляется в село за краюхой. Приговаривали таких к 10 – 12 ударам. Один держит за руки, другой за ноги, третий бьет прутом. Иногда, для большего стыда, облегчали одежду. Били не жестоко, но выстраивали вокруг места экзекуции солдат – для нравственного внушения. В мирное время у нас никогда этого не бывает, но война есть война, и тут невозможно обходиться без таких… импровизаций.
Самое тяжелое было наше положение, низших офицеров, «водников». Мы не можем не считаться с голодом и усталостью солдат, как не можем не считаться с туманом или с местностью. Но мы же отвечаем и перед высшими офицерами за отступления от порядка. А наверху безжалостны. Они в постоянном контакте с массами не состоят, не видят и не чувствуют того, что мы, – они требуют. Когда в походе выбившийся из сил солдат садится при дороге, трудно бывает ему дать пощечину. Но даешь. А он в ответ: «Драться вы умеете, г. офицер, а хлеба доставить не можете». И, действительно, где мне взять хлеба? Очень скверно становится после этой затрещины на душе…
Отбросить нас турки оказались не в силах, вследствие полной несостоятельности их артиллерии. Тогда они решили прорваться – под прикрытием ночной тьмы и тумана. Они выполнили эту операцию вполне благополучно. Выждав, когда наши аванпосты отступят на ночь на главные позиции, они сплошной колонной направились через Дьяватьский проход: впереди артиллерия, за ней кавалерия, затем пехота. Когда мы утром вернулись на свои места, то застали уж один только хвост турецкой пехоты и успели отрезать лишь обоз. Турки не защищались, на выстрелы не отвечали, а рвались как можно скорее через проход. Наши тоже не проявили никакой энергии в преследовании: боялись численного превосходства неприятеля. Сперва даже скомандовали отступить. Моя рота осталась и продолжала стрелять вдогонку. Когда стало ясно, что турки не возвратятся, к нам примкнули и другие части. Но миссия наша не удалась: турки прорвались.
Фетти-паша, которого потом нашли мертвым в ресненской мечети, был, по рассказам пленных турок, тяжело ранен в Дьяватьском проходе. Дав приказ идти вперед, он сам оставался на месте, пока не прошел мимо него последний солдат. Таким образом, паша оказался в самом хвосте и был ранен в голову одной из наших пуль. Это был хороший человек, умный и благородный, – он одно время был у нас в Белграде турецким посланником, и все его уважали. Потом офицеры наши хвалились: «Я целился в турецкого офицера с золотыми эполетами, – должно быть, это и был Фетти-паша»… И другой стрелял в пашу, сидевшего на коне. И третий, и четвертый… Не меньше, должно быть, как десять человек стреляли задним числом в одну и ту же цель: в голову Фетти-паши.
Наша дивизия отправилась вдогонку за турками к Ресне, которая была взята без боя. Только теперь нам доставили в Ресну полевую артиллерию… на волах. Турки отступали к югу, по западному берегу Преспенского озера. Теперь уж мы были смелее в преследовании, так как у нас были тяжелые орудия. Время от времени турки останавливались и развивали бешеный артиллерийский огонь. Казалось, вот-вот перейдут в наступление. Но вдруг прекратят стрельбу, снимутся и отступают дальше… Гранаты турецкие почти сплошь падали в озеро, взрывались в воде и поднимали вверх великолепные фонтаны. Эти артиллерийские фонтаны остались моим последним боевым воспоминанием. Простуда, которую я долго превозмогал, сразу овладела мною, и в бреду я был доставлен в битольский госпиталь…
«День» NN 84 и 86, 25 и 29 декабря 1912 г.
Л. Троцкий. ВОКРУГ ВОЙНЫ
I
Тимокская сербская дивизия прошла через Софию – по направлению к Адрианополю – на «Едрине», как говорят сербы. Это войска из-под Куманова и Шипа, уже бывшие в огне. Половина дивизии – в турецких сапогах: военная добыча, захваченная под Кумановым и в других местах. Шинели, саперные инструменты, ножи, табак у многих сербских солдат такого же происхождения. Один из солдат показывал мне свое скорострельное ружье, которое до войны было новешеньким, а после двухдневной стрельбы расшаталось во всех суставах. Можно не сомневаться, что первая «реформа», которая станет перед союзными правительствами после окончания войны, – еще до всяких реформ в Македонии, – это перевооружение армии. Видные болгарские политики, преимущественно финансисты, утешают себя в теперешнем непомерном напряжении материальных сил страны тем, что война, разрешив македонский вопрос, позволит Болгарии облегчить страшную ношу милитаризма. Вряд ли, однако, эта мысль верна. Печать великих держав – и не в последнюю очередь австрийская и германская печать – поет теперь дифирамбы новой военной державе, соединенной армии балканских союзников. 700 – 800 тысяч штыков, притом победоносных, импонируют европейской бирже, как и европейской дипломатии. По этой 3/4-миллионной балканской армии будет происходить международная ориентировка после войны, на этой основе будет определяться отношение великих держав к балканским союзникам и обратно. Сделав новую оценку военного значения Болгарии, Сербии и Греции, – европейская дипломатия уже не позволит им спуститься ниже этой оценки. Не приходится сомневаться в том, что результатом войны явится новое военное напряжение всех материальных ресурсов балканского полуострова.
II
Настроение сербских солдат, идущих на «Едрине», гордое и приподнятое. Длинный путь для них – передышка между двумя боями. Они охотно, с сербской живостью, вступают в разговоры с толпой, которая говорит на полузнакомом им языке.
– Как и остальные мои политические друзья, я – против войны, – говорил мне в Белграде один сербский социалист. – Но война – факт. И в отличие от многих моих друзей я не могу игнорировать того, что война эта оставит и некоторые очень ценные результаты в народном сознании. Главное значение в моих глазах имеет братание болгарских и сербских армий. Ведь, это не армии, а народы. Главной язвой Балканского полуострова я считаю сербско-болгарскую вражду. После этой общей войны, которая морально спаяет народы-армии, никакая политика, построенная на разжигании ненависти двух соседних и столь родственных народов, не сможет иметь успеха. Хотят ли того правящие или нет, но это братание на поле брани станет краеугольным камнем балканской федерации, не династической и дипломатической, а народной.
– Вы оперируете слишком невесомыми психологическими величинами, – возражали ему другие. – Мы не знаем, как развернутся даже ближайшие события. Мы не знаем, долго ли протянется это братание. Где гарантии того, что в случае побед – как и в случае поражений – эти две родственные армии не будут враждебно противопоставлены друг другу?..
«Киевская Мысль» N 295, 24 октября 1912 г.
Л. Троцкий. ЖЕСТ Г-НА БРЯНЧАНИНОВА
(Сербия и русские славянофилы)
«Ерема, Ерема, сидел бы ты дома!..»
Третьего дня в ресторане при отеле «Москва» некоторые местные политические нотабли давали банкет г. Брянчанинову,[71] приезжавшему сюда с коротким политически-дипломатическим визитом – от «русского общественного мнения». Банкет происходил в общем зале ресторана, участники сидели на виду у всех, речи говорились во всеуслышание, – так что, когда г. Брянчанинов произносил свой чрезвычайно продолжительный благодарственно-прощальный спич, и все гости, не участвовавшие «в числе» банкета, вынуждены были из вежливости не стучать вилками и ножами, – у меня на тарелке совершенно простыло жаркое. Собственно говоря, если бы дело ограничилось только этим одним, не было бы еще достаточных оснований прибегать к печатному слову. Но была в банкете и другая, менее невинная сторона.
Первым говорил проф. Белич, на очень недурном русском языке (сербов, говорящих по-русски, можно по пальцам перечесть), благодарил русское общественное мнение за оказанную поддержку, выражал сожаление по поводу уступчивого поведения русского правительства, не пошедшего в ногу с общественным мнением, и закончил уверенностью, что под влиянием общества русское правительство возьмет в будущем более решительный курс, – словом, сказано было то, чего на месте г. Белича не сказать нельзя было.
Но вот поднялся г. Брянчанинов. Он начал с заявления, что его политические заслуги здесь преувеличены, – из чего надлежало сделать вывод, что за г. Брянчаниновым числятся заслуги, – высказал несколько довольно правильных, хотя и не очень новых мыслей насчет оторванности русской дипломатии от народа, заявил, что охотнее чувствует себя в эти дни славянином, чем русским, а затем прямо перешел к обвинению сербского правительства, которое де недостаточно оценило, с своей стороны, значение «русского общественного мнения» (партии прогрессистов!) и пошло на малодушные уступки австрийцам. Выходило, будто сербы только потому готовятся очистить Дураццо и Алессио, что не нашли в себе достаточно веры во всемогущество партии Брянчанинова. Если бы сербы наотрез отказались сдать порты, и дело дошло бы до войны, – тут уж позвольте вас заверить, что и мы с своей стороны… Правда, не стану отрицать, мы покорно сносим конфискации, штрафы, высылки без суда, дипломатия нас игнорирует, – это все верно, но позвольте вас от имени «русского общественного мнения» заверить, что если бы дело действительно дошло до австро-сербской войны, тогда… тогда… ура! живио!
Речи г. Брянчанинова я не стенографировал (не умею), но общий смысл ее и ее непроизвольно юмористический характер передаю совершенно точно. «Русское общественное мнение» требовало от русской дипломатии активного вмешательства в интересах Сербии. Но русская дипломатия требованию не вняла и сербских притязаний на Адриатику не поддержала. Казалось бы, сербское правительство вправе, именно исходя из этого несомненного факта, строить свою политику. Так Пашич и поступил, занявшись восстановлением дипломатического моста через Дунай. Но «русское общественное мнение» приехало в Белград и с бокалом в руке выражает свое недовольство. Оно ведь самым решительным образом протестовало все время против каких бы то ни было уступок Берхтольду.[72] Правда, наша дипломатия по поводу этих протестов собственно и усом не вела. Но, тем не менее, ваше правительство сделало великую ошибку. Смею вас заверить, что мы, общественное мнение, остаемся на прежнем пути… Живио! ура!
Было до последней степени совестно слушать этот монолог толстовского «Коко в политике», и в голове неотвязно сверлил вопрос: зачем приехал сюда этот компатриот? Лучше бы сидел дома!
Из видных старорадикалов, т.-е. из той партии, которая смалодушничала перед Берхтольдом, недостаточно оценив «русское общественное мнение», на банкете не было, кажется, никого. Все политики, слушавшие стоя длинный спич прогрессистского политика, принадлежали преимущественно к двум сербским партиям: напреднякам и младорадикалам (самостальцам). И хотя обе эти партии стоят в оппозиции к правительству: младорадикалы – на почве формального отстаивания прав парламента, напредняки – на почве недовольства чрезмерной «уступчивостью» Пашича, однако, при брянчаниновских укорах все участники банкета – так мне, по крайней мере, казалось – чувствовали себя одинаково неловко.
И действительно: нужно чуть-чуть вдуматься в действительное положение вещей, чтобы понять, что в воинственном выступлении г. Брянчанинова, помимо непроизвольного комизма, есть еще и легкомысленная дерзость, совершенно безответственная, я бы сказал, шальная.
Не в последнем счете под влиянием «русского общественного мнения», т.-е. некоторых крикливых групп и газет, сербы выбивались из сил, чтобы поскорее завладеть опорными пунктами на берегах Адриатики. «Вы только совершите, как следует, вашу военную работу, – говорили им дипломаты из „Нового Времени“, „Русского Слова“ и некоторых „влиятельных“ салонов, – уж мы вас в обиду не дадим!». С какими трудностями и жертвами совершалось сербское движение к морю, видно из такого, например, яркого эпизода: шумадийская дивизия прибыла из Призрена в Дураццо на 19-й день, при чем из имевшихся у нее 3.000 лошадей прибыло на место всего 80, – все остальные погибли в пути…
Но вот берег занят. Австрия требует, чтоб он был очищен. Никто, разумеется, и раньше не сомневался, что это требование будет в той или иной форме предъявлено. Но, подталкиваемые неофициальной русской дипломатией, которая выдавала себя за подлинную, настоящую русскую дипломатию, сербы шли навстречу конфликту. Когда же вопрос стал совсем остро, когда из Землина начали по ночам освещать прожекторами белградский конак, а королевско-императорские мониторы, пошаливая, стали опрокидывать сербские баржи, г. Пашич, надо думать, спросил в упор русского посланника г. Гартвига: «Что же теперь будет?». А г. Гартвиг, который слывет столпом неофициальной, истинно-славянской политики на Балканах, надо полагать, ответил: «С нашей стороны ничего не ждите… Я лично – вы знаете мое направление… но Петербург… ничего не будет»… Пашич отлично владеет собой и после этого примерного разговора вышел из посольства, несомненно, с соблюдением всех правил вежливости. Но еще по дороге домой он дал знать Массарику,[73] Крамаржу или еще кому третьему, что сербское правительство готово пойти с Веной на соглашение, т.-е. что Сербия подчинится австрийскому требованию, облеченному в форму вердикта Европы. «Решит Европа, чтоб мы увели войска из Албании, мы уведем», писала «Самоуправа». Это решение далось не легко. Каковы действительные «права» Сербии на Албанию – вопрос особый. Но Сербия приносила жертвы в полной уверенности, что ее притязания найдут поддержку. Что касается нейтрального порта, то Сербия могла бы получить его без всяких жертв, ценою одного отказа налагать свои руки на Албанию. Если сербское правительство выбрало другой путь, то ответственность за это падает на неофициальную русскую дипломатию и услужающее ей «общественное мнение». И только потому, что этот «другой путь» оказался тупиком, Пашич заблаговременно свернул с него в сторону соглашения с Веной.
Но приехавший из Петербурга на 12 часов в Белград г. Брянчанинов, тот самый, заслуги которого очень преувеличены, имеет – после всего происшедшего – смелость бросать сербскому правительству упрек… в малодушии и недоверии к «русскому общественному мнению». А что произошло бы, в самом деле, если б австрийцы заняли Белград? Господин Брянчанинов высадил бы два прогрессистских корпуса в Галиции, не так ли?
Мысль не уходить от моря, несмотря ни на что, не г. Брянчаниновым завезена сюда. Ее, ворча, повторяют многие сербы, особенно офицеры. Прежде громко, а теперь потише ту же мысль варьируют некоторые сербские газеты: «Политика», «Правда», «Штампа». И вовсе не так уж невероятна попытка осуществить эту мысль на деле. Традиции самостоятельной офицерской политики в Сербии довольно прочны. А в этом деле, где офицерство непосредственно задето, где от него, и только от него, зависит так или иначе направить события, искушение слишком велико.
Целая сербская партия, – так называемые националисты, бывшие «либералы», прислужники сумасбродно-деспотического режима Милана, – построила теперь свою политику на том, чтобы провоцировать офицерство на «смелый патриотический шаг», а затем – выйдет ли что-нибудь из этого во внешней политике или нет – свалить Пашича и весь радикальный режим и захватить в свои руки власть. Эта националистическая банда, соединяющая в себе, как это, впрочем, всегда бывает, элементы придворной интриги с элементами площадной демагогии, говорит теперь в своем органе прямо-таки черносотенно-бунтарским языком. Она призывает уничтожить существующий политический режим, «не разбираясь в средствах». Правда, под патриотическим шагом националисты понимают, собственно, провокацию войны не с Австрией (на поддержку которой они скорее даже рассчитывают), а с Болгарией – за Битоль, Велес и Прилеп. Но на худой конец националисты примут и этот лозунг: не уходить из Дураццо! Задача их совсем в другой плоскости: воспользоваться недовольством офицерства, вызвать внешний и внутренний хаос и свалить режим, который не дает им ходу. Нужно твердо помнить, что бесшабашная агитация некоторых русских газет и «салонов», обещающих то, чего у них нет, только вводит мнимые, фиктивные величины в круговорот сербской политики и в последнем счете служит службу делу определенной клики авантюристов черной масти.
И уже по одному этому гг. Брянчаниновы хорошо сделали бы, если бы сидели дома.
«Киевская Мысль» N 360, 29 декабря 1912 г.
2. Болгария в войне. Первый период – с союзниками против Турции
Л. Троцкий. ПЕРЕД СОБЫТИЯМИ
(Первые впечатления)
Из Белграда я выехал в Софию 5 октября, в 6 часов утра. Поезд был битком набит и подвигался вперед, игнорируя всякие предписания, как бог на душу положит. Добровольцы, резервные офицеры, сестры милосердия, журналисты, поставщики. При поезде салон-вагон с королевичем Александром, который едет к своей армии в Ниш. В нашем купе г. начальник отделения какого-то из министерств, плотный человек в дырявых шелковых перчатках, неутомимо жалуется – мне, резервному офицеру, аптекарю, сербу-студенту из Антверпена и английскому журналисту – на барона Эстурнеля де-Констана и его открытое письмо к черногорскому королю.[74]
У меня в руках немецкая газета со статьей известного военного писателя, бывшего немецкого полковника Гедке, о балканских армиях. Он считает, что из 43 дивизий своего мирного контингента Турция сейчас сможет сосредоточить – в первую эпоху войны – не более 20 активных 11-батальонных дивизий против соединенных балканских армий. Это составит около 300 тысяч человек. С редифами – если предположить, что Турция на первое время поставит на ноги 10, а позже 20 дивизий – турецкая армия может возрасти до 450 тысяч человек, из них боевых сил – 360 тысяч. Для союзных армий Гедке дает очень низкие цифры: 200 тысяч для болгарской армии (строевых 160 тысяч), 120 тысяч – для сербской (95 тысяч строевых), 55 тысяч – для греческой (45 тысяч строевых), наконец, около 35 тысяч черногорцев. Таким образом против 335 тысяч солдат союзных армий Турция сможет выдвинуть в первый период войны около 360 тысяч солдат. Данные Гедке относительно болгарской и сербской армий явно преуменьшены – вдвое, если не более. Достаточно сказать, что «Le Jeune Turc» («Младотурок») исчисляет армию союзников в 500–600 тысяч человек. Но те общие выводы, какие делает Гедке, совершенно неотразимы и разделяются всеми зрелыми политиками в Болгарии, как я имел возможность позже убедиться; союзники могут рассчитывать на серьезные военные успехи лишь в первый период, при условии энергичных действий с их стороны; затяжная кампания им не по силам: они сразу выдвинули все, что могли выдвинуть, тогда как в распоряжении Турции остаются еще тяжелые малоазиатские и сирийские резервы.
Статья Гедке становится предметом обсуждения. При этом сербский оптимизм, не оглядывающийся и не взвешивающий, бьет ключом.
– Мы выставим полмиллиона солдат, столько же выставят болгары. Высадка турецкой армии в Бухчасе? Пустяки. Этого Россия никогда не позволит. Черное море – русское море. Два корпуса из Одессы – и Константинополь в руках России. Австрия? Не посмеет. Союзные балканские страны – это новая великая держава. Какие силы нужно теперь мобилизовать Австрии, чтобы вступить на Балканы! Она не посмеет. Германия не хочет войны, не хочет вмешательства. Англия – за нас. Vous etes nos amis, n'est-ce pas? (Вы наши друзья, не так ли?)
Неутомимый г. начальник отделения поощрительно и умильно в одно и то же время теребит за рукав представителя консервативной английской газеты. Тот медленно поднимает глаза от книги в желтой обложке, безразлично-учтиво глядит на г. начальника отделения и после некоторой паузы говорит:
– Oui. (Да.)
– А мы любим англичан. Англичане должны к нам чаще приезжать. Приезжайте к нам, господа. Но, – тут г. начальник отделения поднимает руки в шелковых перчатках, как бы для благословения, – но, господа, ради бога пишите о нас объективно. Мы больше ничего не требуем от вас: пишите о нас объективно. Барон Эстурнель де-Констан… Monsieur, читали вы письмо барона Эстурнеля де-Констана?
Полномочный представитель консервативной английской газеты вынимает изо рта трубку, поворачивает голову градусов на 45 в сторону своего союзника, выдерживает паузу и говорит:
– Non. (Нет.)
Он великолепен, этот посланник от прессы. Его ноги с уверенными в себе плотными округленностями занимают половину купе. В плотных чулках, в плотных гамашах над огнеупорными подошвами, в ковровом серо-клетчатом костюме, с короткой толстой трубкой лучшего качества в зубах, с выгравированным пробором, с двумя желтыми чемоданами из кожи допотопного животного, он недвижно сидит над книжкой Анатоля Франса «Les dieux ont soif» («Боги жаждут»). Он в первый раз на Балканском полуострове, не понимает ни одного из славянских языков, не говорит ни слова по-немецки, владеет французским лишь настолько, насколько это совместимо с достоинством уважающего себя великобританца, не глядит в окна и ни с кем не разговаривает. Во всеоружии этих качеств он едет обозревать политические судьбы Балкан. Он увидит ровно столько, сколько необходимо публике «Вестминстерской Газеты».
Параллельно нашему поезду бежит полоса старого конного и воловьего тракта из Белграда на Константинополь, через Семендрию и Читрию. Сейчас по тракту тянутся гуськом воловьи возы, тяжело нагруженные провиантом, а может быть, и боевыми припасами. Они кажутся неисчислимыми. Впереди и позади несколько верховых солдат. Все прилипают к окнам. В то время как поезд обгоняет – не слишком, впрочем, бойко – этот живописный транспорт, я считаю возы. Их 280. В водянисто-голубых глазах англичанина – не решаюсь называть его коллегой – смутно пробивается нечто вроде вопроса. Я объясняю ему, в чем дело. Он выслушивает с видом джентльмена, который делает мне небольшое дорожное одолжение, вынимает из зубов трубку, выдерживает музыкальную паузу и говорит:
– Мерси.
Потом вынимает записную книжку в сафьяне, делает в ней несколько иероглифов и снова погружается в Анатоля Франса и в трубку.
Ах, ты, чучело гороховое!
Солнце светит, яркое и благодатное. Земля, которую пересекаем, сплошь «балканится». Лес стоит на солнце зеленый, чуть прохваченный драгоценной желтизной осени. Хорошо… Очень хорошо, но – голодно. Поезд идет с убийственной медленностью, на станциях ничего нельзя достать. Давно небритый провинциальный аптекарь утешает нас тем, что дальше будет еще хуже. «Нужно было запастись в Белграде, messieurs, в Белграде можно решительно все достать!» – наставительно и укоризненно говорит нам г. начальник отделения. Уже двенадцать часов, как мы ничего не ели. Наконец, на одной из станций мы с корреспондентом «Франкфуртской Газеты» добываем в харчевне, неподалеку от вокзала, по куску колбасы. Можно ли питать к ней доверие? Полминуты колебания, и мы решаем, что доверие питать нет основания и нужно ее есть – без доверия. Я вхожу с добычей в купе. Англичанин невозмутимо сидит на своем месте, ни на кого не глядит, не делает никаких попыток добыть пищи (есть в купе!!!) и стоически преодолевает законы физиологии. Но мне кажется, что пробор его слегка увял.
Разложив на столике, на оберточной бумаге, тугой, пресный хлеб и не заслуживающую доверия колбасу, я стараюсь поймать взор англичанина – как в лондонском парламенте ловят взор спикера – и говорю в извинение своей человеческой слабости:
– A la guerre comme a la guerre. (Что поделаешь, война!)
Посланник из Вестминстера любезно улыбается и, чтобы не дать мне окончательно пасть духом, проявляет порыв разговорчивости; отставив на несколько большее расстояние трубку, он говорит;
– Oui, oui. (Да, да.)
Поезд идет убийственно медленно, становится темно, холодно и безразлично. Корреспондент «Франкфуртской Газеты», молодой швейцарский немец, – живой, нервный и остроумный, несмотря на это обстоятельство, – рассказывает свои триполитанские впечатления; мы обсуждаем снова со всех сторон балканскую проблему и жалуемся на голод.
Наконец, Ниш. Сквозь стекло можно различить в темноте огромные здания казарм: артиллерийскую, кавалерийскую, инженерную. В Нише – самый большой из сербских гарнизонов. Вчера тут было 100 тысяч солдат, но теперь они уже все на границе. Война здесь еще не объявлена – 5-го, в 7 часов вечера.
В Софию мы приезжаем на другой день, в 6 часов утра. Контраст между захолустным, невымощенным, грязным Белградом и чистой на немецкий лад, с высокими зданиями Софией – разителен. В отеле «Болгария», лучшем в городе, все полно. В вестибюле постоянный вихрь приветствий, восклицаний, распоряжений, перекрестных вопросов. Это господа журналисты со всех концов Европы. В теплых куртках военного покроя, в высоких сапогах или кожаных гетрах, некоторые с хлыстами, они выглядят чрезвычайно воинственно.
5 октября Фердинанд в Старой Загоре огласил манифест, повелевающий болгарскому войску «да навлезе в турските предели». В 8 часов утра начинается расклейка манифеста по улицам Софии. Яркое солнце. У листов манифеста собираются группы, слышится болгарская речь, такая близкая и в то же время такая чужая. В 10 часов молебствие в церкви Святого Краля. Мальчишки шныряют в толпе с полулистами «Утра» и «Речи» и звонко выкликают имена своих газет. В церкви тесно, и полицейские чины сердито наводят порядок. Толпа у церкви растет. Женщины, старики, подростки, иностранцы. Царицу в автомобиле и министров приветствуют громкими криками. К полудню толпа отливает, открываются магазины, хоть мало в них продавцов и почти совсем нет покупателей.
Совокупность всех этих простых, почти будничных действий; плакаты «към белгарския народ» за подписями Фердинанда и его министров; молебствие в церкви; золотой крест, поднятый над толпою со словами: «сим победиши»; крики «ура», – все это означает, что война объявлена, и что отступления больше нет.
Еще несколько часов дня и ночь – и уже приходят известия о первых стычках болгарского войска с турками, о взятии болгарами города Мустафа-Паши и Куш-Кале, о первых раненых и о первых награжденных «за храбрость». Но война, как факт, еще не вошла в мысль и чувство населения. Все живут еще настроением подготовительной эпохи: ждут. Нужно большое первое событие, чтобы война ввинтилась в общественное сознание и безраздельно покорила его себе…
В ожидании этого события, корреспонденты военные и политические – а их тут не менее ста человек – собираются в кафе «Болгария» и жалуются: на цензуру и на неизвестность. И трудно сказать, которая из этих двух хуже.
Нам розданы здесь книжечки, заключающие в себе правила хорошего поведения. Длинный ряд пунктов начинается словами: «Не може да се съобщава… Не се позволява… Забанява се…». И далее: «Не се позволява… не се позволява…». Кроме этой поучительной книжечки, существует цензурная комиссия с капитаном Атанасовым во главе. Капитан Атанасов – обаятельнейший человек, и его молодые помощники тоже обаятельнейшие люди. Написавши телеграмму, мы даем ее на просмотр капитану Атанасову. Капитан Атанасов внимательно читает нашу телеграмму, но в это время звонит телефон. Капитану Атанасову нужно разговаривать с комендантством. Он говорит: «Извините, пожалуйста» и кладет телеграмму на стол. Потом капитан Атанасов освобождается. Опять говорит: «Извините, пожалуйста» и читает телеграмму. При этом он делает к ней пояснения, начинающиеся словами: «Не се позволява… Не може да се съобщава». Когда корреспондент приводит свои резоны, капитан Атанасов с улыбкой говорит ему: «Но я прошу вас… mais je vous en prie, monsieur…». И уже после этих слов совершенно невозможно не уступить капитану Атанасову.
Корреспонденты ворчат. Но отставной полковник из Магдебурга, старый военный корреспондент, утешает их: «Это всегда так бывает, meine Herren, – даже на швейцарских маневрах».
Жалуются еще корреспонденты на неизвестность. Кого допустят на «театр военных действий», т.-е. с генеральным штабом, кому откажут, когда позволят ехать и как – ничего неизвестно. Отвечают: «Уж завтра, наверно, господа, уж поверьте на этот раз: совершенно и окончательно завтра», а день за днем, меж тем, уходит. «Что же мне, позвольте вас спросить, в третий, что ли, раз брюхо этой самой мечети описывать?» – негодует корреспондент венской «Reichspost». В. И. Немирович-Данченко,[75] настойчивости которого тут все дивятся, рвется на передовые позиции и угрожает, если не дадут сегодня ответа, завтра же уехать, бросив болгарскую армию, так сказать, на произвол судьбы.
Только магдебургский полковник спокоен. «Glauben sie mir, meine Herren (поверьте мне, господа), – говорит он, – на последних швейцарских маневрах нас этаким же вот образом до самого конца проводили. За два часа до „столкновения“ обеих армий уверяли, что никак не раньше завтрашнего утра. А на утро дали нам готовый отчет. Так всегда бывает»…
«День» N 12, 13 октября 1912 г.
Л. Троцкий. ВОЙНА ОБЪЯВЛЕНА…
Говорят, что завтра или, если хотите, сегодня – сейчас 12 часов ночи – в 6 часов утра нас разбудят пушечными залпами, которые должны возвестить объявление войны Турции. В ответ на коллективную ноту четырех балканских держав[76] Порта заявила вчера об отзыве своих посланников. Белградское министерство, как передают, обсуждало вчера вечером текст правительственной прокламации к народу и к войскам, и эта именно прокламация должна быть возвещена при пушечной пальбе. По-видимому, события приняли более быстрый оборот, чем ожидало правительство. По крайней мере, еще сегодня утром г. Пашич уверял, что в ближайшие часы и даже дни предстоит выработка новой коллективной ноты, а никак не прокламация о войне. Но сама Турция устала ждать и предпочла, по немецкому выражению, ужасный конец ужасу без конца. Война должна быть одновременно провозглашена и в Софии. Через день или два примкнут Афины.
Итак, события, по-видимому, сдвинулись с мертвой точки, и завтрашний салют вместе с объявлением войны возвестит полное банкротство европейской дипломатии с ее совещаниями, нотами, лоснящимися цилиндрами и лоснящимися формулами…
В 6 часов утра салюта не последовало. В 7 часов я сидел уже в вагоне поезда, направлявшегося в Софию. Приехал я сюда 6-го в 7 часов утра, война была объявлена царем накануне в Старой Загоре, ночью печатали военную прокламацию Фердинанда к болгарам, в 8 часов ее расклеивали по всем улицам, в 10 была открыта торжественная служба в церкви Святого Краля, толпы народа кричали «ура» царице и министрам, полицейские и жандармы наводили порядок, у церкви стоял живописный отряд «македонской армии», ярко светило солнце, группы читали торжественный манифест, несколько кавалеристов с цветами на форменных фуражках проехали куда-то, приветствуемые толпою, центральные улицы были переполнены, мальчики с газетными оттисками манифеста не давали проходу; потом толпа стала отливать, лавочники поднимали железные занавеси на своих окнах, рослые нарядные крестьянки продавали кур, поросят и паприку; покачиваясь, проходили цыганки в пестрых шальварах с цигарками меж белых зубов; журналисты мчались на телеграф, свободные от дел политики собирались в кафе при гостинице «Болгария», – война объявлена.
Война объявлена. Вы в России знаете это и верите этому, а я здесь, на месте, не верю. Это сочетание житейски-обычного, повседневно-человеческого: кур, цигарок, босоногих сопливых мальчишек – с невероятно-трагическим фактом войны не вмещается в моей голове. Я знаю, что война объявлена, уже началась, но я еще не научился верить в нее.
Мы пережили совсем недавно манчжурскую эпопею. Но там кровавые события развертывались за тысячи верст, в неведомой стране, и как ни велика была наша армия, но страна не ощущала ее отсутствия. А, ведь, здесь на театр войны выброшено 380 тысяч душ, почти десятая часть населения страны, пятая часть мужского населения, все работники, отцы, кормильцы, – становой хребет выдернут из общественного организма, – а события развертываются тут же, сейчас, в нескольких часах езды, где каждое географическое название есть живое понятие…
Отвлеченная гуманитарно-моралистическая точка зрения на исторический процесс есть самая бесплодная точка зрения. Я это очень хорошо знаю. Но та хаотическая масса материальных завоеваний, навыков, привычек и предрассудков, которую мы называем цивилизацией, гипнотизирует всех нас, внушая нам ложное ощущение, будто главное уже сделано, – и вот приходит война и показывает, что мы все еще не выползли на четвереньках из варварского периода нашей истории. Мы научились носить подтяжки, писать умные передовые статьи и делать шоколад «милку», а когда нам нужно всерьез решить вопрос о сожительстве нескольких племен на благодатном полуострове Европы, мы бессильны найти другой способ, кроме массового взаимоистребления.
Балканская война есть попытка кратчайшим путем разрешить вопрос о создании новых государственно-политических форм, более приспособленных для экономического и культурного развития балканских народов.
Основная точка зрения европейской демократии, – восточной, как и западной – в этом вопросе совершенно ясна: Балканы – балканским народам! Нужно отстаивать для них возможность самим устраиваться – не только по воле и разуму их, но и по силе их – на той земле, которую они населяют. Это означает для европейской демократии борьбу против всяких попыток подчинить судьбы полуострова притязаниям великих держав. Выступают ли эти притязания в голой форме колониальной политики или прикрываются фразами о племенном родстве, – они в одинаковой мере грозят самостоятельности балканских народов. Великие державы могут искать для себя места на полуострове только в одной форме – в форме свободного торгового соперничества и культурного воздействия.
Балканы – балканским народам! Но, ведь, это точка зрения невмешательства. Она означает не только отпор территориальным притязаниям великих держав, но и отказ от поддержки балканского славянства в его борьбе с турецким владычеством. Не есть ли это политика узкого национально-государственного эгоизма? И не означает ли она отказа демократии от самое себя?
Нисколько. Демократия не имеет ни политического, ни морального права препоручать устроение балканских народов тем силам, которые стоят вне ее контроля. Ибо неизвестно, когда и на чем они остановятся, – а остановить их демократия, вручившая им мандат своего политического доверия, не сможет.
Балканы – балканским народам! Это означает не только то, что великодержавные руки не должны протягиваться к балканской границе, но и то, что в рамках этой границы балканские народы должны устраиваться сами – по силе своей и по разуму своему – на той земле, которую они населяют.
По своему историческому смыслу балканская война бесспорно ближе к освободительной итальянской войне 1859 года,[77] чем, например, к итало-турецкой войне 1911 – 1912 годов.[78] Нападение Италии на Триполитанию явилось актом голого капиталистического бандитизма. Тогда как в нынешней балканской войне находит свое выражение стремление разрозненных частей балканского славянства так или иначе сблизиться между собою и создать более широкую базу для своего экономического и политического развития. В основе своей это стремление неотразимо, исторически-прогрессивно и не может не вызывать сочувствия к себе со стороны народных масс как Западной, так и Восточной Европы.
Но эта борьба за экономическое и национально-культурное самоопределение балканских народов ведется в насильственно-искусственных условиях, созданных не балканскими народами, выросших не на балканской почве, а навязанных теми европейскими силами, которые считали и считают этот благодатный и злополучный полуостров наследственным объектом своих дипломатических экспериментов. Смешанный состав населения сам по себе представляет бесспорно большие трудности для создания государственных условий сожительства, сотрудничества и развития. Но создание таких условий возможно. Об этом свидетельствует не только политический разум, но и исторический опыт. Соединенные Штаты Северной Америки и Соединенные Штаты Швейцарии являются в этой области лучшим опровержением всякого мнимо-реалистического скептицизма.
Но дело в том, что трудности, в тисках которых бьются и мечутся балканские народы, определяются не этнографической картой полуострова, – по крайней мере, не ею непосредственно, – а своекорыстной работой европейской дипломатии, которая перекраивала Балканы с таким расчетом, чтобы их отдельные, искусственно обособленные части взаимной борьбой нейтрализовали и парализовали друг друга. Европейская дипломатия воздействовала и воздействует не только извне. Она здесь, на этой кровью и слезами напоенной почве, создала свои ремизы, свои передаточные станции в лице балканских династий и их политических орудий. На этой шахматной доске короли и министры не столько игроки, сколько главные фигуры, – подлинные игроки глядят на доску сверху, и если игра принимает нежелательный для них оборот, они замахиваются над доскою бронированным кулаком.
Война сейчас здесь несомненно крайне популярна, армия – а здесь мобилизованная армия есть действительно народ – хочет войны. Но какой характер примет война, и к чему она приведет, это зависит прежде всего от государственных ремиз. Будет пролита человеческая кровь, очень много крови, будут срыты и разрушены свежие, кристаллические образования культуры, будут расхищены, пущены на воздух и в землю зарыты накопления трудовой человеческой энергии, – а результаты? – мы их не можем ни предвидеть, ни предопределить.
Балканы – балканским народам! Этот лозунг здесь принимают все, и крайне левые, и династические политики; но большинство политических деятелей, с полным правом отказывая большим державам в каких бы то ни было претензиях на Балканах, хочет в то же время, чтобы Россия помогла – вооруженной рукою помогла – балканским народам устроиться на Балканах так, как эти руководящие политики считают наилучшим. Эта надежда или это требование может стать источником величайших ошибок и величайших бедствий. Мы уж не говорим про то, что такая постановка вопроса превращает балканскую войну в сознательное провоцирование европейского соразмерения сил, которое может означать не что иное, как европейскую войну. А как бы нам ни были дороги судьбы молодых балканских народов, как бы пламенно мы ни желали им наилучшего культурного устроения на их родной почве, одно мы должны сказать ясно и честно им, как и самим себе: мы не хотим и не можем ставить на карту наше собственное культурное развитие. Бисмарк когда-то сказал, что весь Балканский полуостров не стоит костей одного померанского гренадера. Мы же можем сейчас сказать: если балканские руководящие партии, после всего тяжкого опыта европейских вмешательств, не видят другого пути для устроения балканских судеб, кроме нового европейского вмешательства, результатов которого никто не может предопределить, тогда политические планы их поистине не стоят костей одного курского пехотинца. Это может звучать жестоко, но только так обязан поставить этот трагический вопрос каждый честный демократический политик, который думает не о сегодняшнем лишь, а и о завтрашнем дне.
«Киевская Мысль» N 285, 14 октября 1912 г.
Л. Троцкий. НАБЛЮДЕНИЯ И ОБОБЩЕНИЯ
I
Под окном моим военный оркестр играет русский гимн, – после болгарского и сербского. Если б из звуков можно было сделать эпиграф, – русский гимн был бы самым подходящим эпиграфом для политики болгарских и сербских правящих кругов. Ибо, – и этим позвольте начать мое первое письмо, – несмотря на победы балканских союзников, надежды руководящих здесь политических групп устремлены на благожелательное и, по возможности, неотложное вмешательство России. И на это имеются свои причины.
– Каковы политические цели войны? – спрашивал я и в Белграде, и здесь, в Софии, сегодняшних, вчерашних и завтрашних министров. Общая формула была одна и та же: «Улучшение участи наших христианских братьев в Турции».
– В какой форме должно, однако, выразиться это улучшение? Создание Велико-Сербии и Сан-Стефанской Болгарии?[79] Автономия Старой Сербии и Македонии? Их государственная независимость? Или только широкие административные реформы?