Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поющее сердце - Иван Александрович Ильин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И потом, когда проходит этот порыв, у него остается такое чувство, что он всегда веровал в этого Всеблагого-Всемогущего, всегда предполагал Его присутствие – каждым дыханием своим, и вот, только теперь впервые нашел Его. То, чего ему доселе недоставало, был душевный подъем к молитвенному вдохновению. Ему нужно было мужество сердца, чтобы противостать всем своим и чужим предрассудкам; нужна была цельность души, возникшая ныне из инстинктивного отчаяния; ему нужна была мудрость сердца, которая восторжествовала бы над глупостью ума; вдохновение, не посещавшее душу в пыли и грязи. Может быть, он уже и сам замечал это, ибо чувствовал себя расколотым и исцеленным. Может быть, он даже мучился этим, но не умел или не хотел преодолеть в себе внутреннюю раздвоенность, и потому «запрещал» себе молитву по соображениям «внутренней честности»… В этом обнаруживается вообще влияние нашей эпохи, «верующей» в ум, в анализ и культивирующей всяческое разложение… И только великие бедствия нашего времени дают людям способность преодолеть эти внутренние препятствия: они потрясают все наше существо до корня, смывают предрассудки, обнажают наше трепещущее чувствилище и превращают жизнь в действительную школу молитвы.

Дело в том, что настоящая молитва требует всего человека и захватывает его целиком. Она может излиться и в связных словах, но она может и не найти их, и молящийся будет вместе с Андреем Юродивым лишь восклицать в слезах: «Господи! Господи!! Господи!!!..» И это единое, сердцем насыщенное слово будет весить более, чем множество душевно-полупустых слов. Молитва может найти себе выражение и в благочестивых движениях и обрядах; но бывают и такие молитвы, при которых внешние движения и свершения отпадают совсем. Тяжело раненный не может даже перекреститься. Неподвижно лежащий в окопе не смеет даже пошевелиться. А люди, живущие в эпоху гонения на веру, во время церковного террора, вырабатывают в себе умение молиться внутренней молитвой сердца, которая горит внутренним огнем при совершенно неподвижном, ничего не выражающем лице.

Это пламя внутренней молитвы и есть важнейшее и драгоценнейшее в религии. Оно требует всю душу человека. Здесь все цвета сливаются в белый цвет; все способности души – в единую силу. Феофан Затворник описывает это состояние так: «собранный должен гореть». Здесь мысль не думает, не анализирует, не размышляет, не сомневается, но отдает свою пристальность, свою интенсивность в общий и единый огонь. Здесь нет отдельных волевых решений, но вся стремящая сила воли направлена целиком к единому Предмету. Сердце с его глубоким и нежным чувствилищем становится главным горном души; именно в нем сосредоточивается и сила созерцания, исходя из него и возвращаясь в него.

Вот почему молитва есть некий сердечный жар, который все вовлекает в себя, расплавляет и делает текучим. Она есть некий духовный свет, собирающий лучи, подобно увеличительному стеклу, в единый центр: в этом центре начинается горение. Неопытному человеку нередко кажется, что это горение есть его личное, субъективное состояние, которым все и ограничивается. Но на самом деле это горение вводит личную душу в сверхличное Пламя, отзывающееся на личный призыв и включающее в Себя лично-воз-горевшееся сердце. Человеческий огонь может и должен приобщаться в молитве Божьему Пламени – и в этом состоит таинственный смысл и благодатная сила молитвы. Сердце человеха воспламеняется божественным Огнем и уподобляется «неопалимой купине». Личный огонь растворяется в Божием и человек теряет себя в Его Огнилище. В настоящей молитве человек забывает и теряет себя: он уже не полнит, что он «есть», не ощущает своего земного естества; он видит и чувствует себя как бы в некоем огненном столпе, восходящем вверх, и слышит, как из души его восходят «неизреченные воздыхания» «самого Духа» (Рим 8:26)… И в этом свете и огне он остается дотоле, доколе выносят его сердце и дыхание.

Возвращаясь к себе после такой молитвы, человек чувствует себя так, как если бы он удостоился посетить свою исконную и священную родину; или еще, – как если бы обновилось самое естество (субстанция) его духовной личности; как если бы его смыл благодатный поток чистоты видения и ведения, утешения и покоя. Он удостоверился в том, что истинная благость и истинная Сила суть едино; он чувствует себя приобщившимся этой благодатной силе; он напился из источника жизни и любви.

После такой молитвы, – даже если она продолжалась всего единую минуту, – у человека остается в сердце некий неугасающий, сияющий угль, который разливает свое сияние через все внутренние пространства личной души и всегда готов снова вспыхнуть лично-сверхличным пламенем. Это можно было бы и так описать: от настоящей молитвы остается в душе тихое, тайное, бессловесное молитвова-ние, подобное немеркнущему, спокойному, но властному свету. Оно непрестанно излучается из глубины сердца, как бы желая осветить и освятить все жизненные содержания души. Это как бы тихое дуновение Божие, идущее из потустороннего мира. Это есть как бы незакрывающаяся дверь в алтарь, к священному месту Божьего присутствия. И отсюда у человека возникает это дивное чувство, будто Потустороннее стало посюсторонним для его сердца и совести.

А между тем, жизнь совершает свой неудержимый ход: и человеку иногда кажется, что не произошло ничего особенного, только, что в нем живет это сияние безмолвной, тихо-трепетной молитвы, ни о чем не просящей и ничего не домогающейся, и что он знает об этой открытой ему двери соединения, и знает, что она ведет к ключу целительной воды. Поэтому он может вершить свои жизненные дела, есть, пить и спать, напряженно работать и предаваться отдыху, а внутренний свет не покидает его: он будет мерою вспыхивать и очищать его душу, светить ему во всех его жизненных делах, освещая в них добро и зло, утверждая его в благе и отнимая у него возможность совершать злые, черствые, низкие и пошлые поступки. Человек может забывать про этот, тихо тлеющий в нем, угль безмолвной молитвы; но угль этот будет неосязаемо вершить свое великое дело – жизнеосмыслива-ющее, очистительное, освящающее и исцеляющее. И стоит только человеку опять постучать в эту дверь и воззвать к этому свету – и снова разгорится огонь, запоет сердце, заструится живая любовь, заговорит чистая совесть и раскроется перед ним дверь в потусторонний мир с дивной перспективой личного бессмертия. И опять он почувствует себя у брега земной жизни и услышит дыхание Божие в себе и в мире.

Но теперь он уже знает, что его начальная молитва, предпогибельная молитва ужаса и отчаяния – была лишь первым, беспомощным порывом, лишь первым шагом по новому пути. Теперь он молится уже по-иному: свободным воспламенением, непрерывным излучением, всецелым включением своей жизни. И эти виды молитвы суть высшие. Их бывает много, столько, сколько человеку доступно отдельных жизненных актов. Всех видов молитвы «столько, сколько в одной душе или во всех душах может порождаться разных состояний и настроений» (Иоанн Кассиан Римлянин). Есть молитвы благодарности, преклонения, смирения, покаяния и очищения. Молитва может внимать дыханию Божию, созерцать мудрость Творца и даровать человеку очевидность; молитва может сомневаться, вопрошать, отчаиваться, скорбеть и призывать. Коперник молитвенно внимал законам природы. Фехнер молился вместе с цветами и деревьями. Сегантини преклонялся перед горами, как перед алтарями Божиими. Ломоносов молился вместе с северным сиянием. Державин – созерцая бренность земного и бессмертие Божественного. Пушкин – каждым актом вдохновения. Лермонтов – с ландышами у ручья. Человеку дана от Бога великая молитвенная свобода, свобода превращать каждый акт своей жизни и своего труда в творческую молитву; наподобие той чудесной молитвы сеятеля, которую приводит Лесков в «Соборянах»: «Боже, устрой, и умножь, и возрасти, на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего, произволя-ющего, благословляющего и неблагодарного»…

Так, есть молитва изнеможения, произносимая со многими слезами и дающая укрепление: «Господи, не могу больше»…

И есть молитва без слов и без слез, мгновенная, созерцательно-лучевая: единый взгляд духовного ока, направленный горе – «Он есть, Он бдит, и я есмь Его орудие». Это молитва утешения и силы.

И есть молитва сердечного тепла, подобная этой: коснуться в самом себе Его неугасающего угля; и только.

А в путях и страданиях личной жизни всегда будет иметь судьбоносное значение молитва служения и одоления: «Вот я, перед Тобою, Господи, слуга Твой, ищущий только воли Твоей. Научи меня верно служить Тебе всяким дыханием и деянием моим. Пошли мне силы Твоей, мудрости Твоей, вдохновения Твоего. Не отдай меня на поругание врагам Твоим; изведи меня от угроз их. И соблюди мою свободу в жизни и творчестве, ибо свобода моя – в свершении воли Твоей».

И на этих путях жизнь становится школой молитвы, а молитва – истинным источником жизни и творческой силы.

18. О МИРОВОЙ СКОРБИ

Поистине, это один из основных законов нашего мира, что все существа и все вещи несовершенны и должны восходить к совершенству в борьбе и страдании. Значение этого закона так велико и глубоко в жизни и творчестве людей, что настоящая зрелость человека начинается лишь с того момента, когда он продумает и прочувствует этот закон во всех его последствиях и выводах. Все, что есть хорошего, значительного, непреходящего, а особенно гениального и божественного в человеческой культуре, – все могло быть создано человеком только в страдании, вседолжно было быть заслужено и оправдано им. Это и имел ввиду глубокомысленный чешский мистик Якоб Бёме, когда говорил, что качество родится из муки…[3]

Постигнуть этот закон значит получить некое благодатное облегчение в той духовной беспомощности, которая грозит всем людям на земле. Ибо это постижение как бы извлекает нас из мутного потока жизни и, подняв нас, хотя бы на миг, над страдающим миром, показывает нам его извне и сверху. И если человек дотоле жил как тварь среди твари, то отныне он приобретает способность выйти духом из ее состава, увидеть ее муку и поставить вопрос о смысле ее бытия и ее мучений. Доселе он только мучился в мире среди прочей твари; отныне он восходит на высшую ступень бытия, ибо ему дано страдать о страданиях мира, т. е. испытывать мировую скорбь.

Растение и животное страдают в мире, оставаясь в его составе и составляя его собою, но им не дано страдать о мире и за мир. Человеку дан высокий дар возноситься над тварною жизнью мира и болеть о судьбе всей твари, страдать за нее, страдающую. Поэтому человек призван понять и постигнуть, что все живое должно страдать. Человек должен прислушиваться ко вздоху и стону вселенной, включая сюда и человеческую тварь, внимать ей открытым сердцем и приобщаться мировой скорби через бескорыстное сострадание. Мы должны вчувствоваться в муку и жалобы стенающей природы и забывать в этом вчувствовании наше собственное страдание. Мы должны принять на себя страдание живых существ и понести его, как общий и единый крест мира; и попытаться постигнуть скрытый, но глубокий смысл этого мирового креста. Этим мы предаемся мировой скорби, т. е. страданию о страдании мира. И предаваясь этой скорби, наш дух возвышается и вступает в дивную близость к Богу…

Пока человек пленен и ослеплен своим собственным личным страданием, пока он мечется в беспомощности и сослепу не видит исхода, – он побежден своею тварнос-тью и не находит пути к Богу. Он должен выйти духом из себя, вознестись над собою и увидеть страдание ближнего, всех людей, всей твари. Сначала он ужаснется, и этот ужас перед мукою мира вызовет в нем возмущение, ропот и, может быть, даже восстание; и эти чувства и настроения поведут его не к Богу, а уведут его от Бога и, может быть, даже подвигнут его против Бога. Ибо слепое возмущение свойственно именно твари в ее отношении к другой твари; если же оно направляется вверх, против Бога, то оно не освобождает тварь от ее тварнос-ти, но оставляет ее в слепоте, доводит ее до ожесточения и делает ее восставшею тварью. Человек, ослепший от ужаса, не видит вдаль и вглубь, он противится свету и разуму и уходит в отвращение и отвержение. Созерцание мировой муки требует мужества, а этого мужества у него нет. Созерцание должно окрылить его, а он остается бескрылым. Тварный страх уводит его в темные погреба безнадежности, пессимизма и Бого-отрицания. И в этой тьме им постепенно овладевает аффектированный, вызывающий «демонизм» и упоенный ненавистью и гордостью сатанизм. И «скорбь» его становится безбожною, озлобленною и разрушительною. Именно такова была судьба всей «пессимистической» философии и литературы девятнадцатого века.

Только любовь освобождает и спасает человека. Ее первая и элементарная форма есть жалость к страдающему. Человек вчувствуется в чужую муку, со-испыты-вает ее и начинает проявлять живое, творческое участие. Он забывает о себе, живя чужим страданием, и этим освобождает себя от пребывания в собственной боли и личном горе. Его собственная тварность уже не связывает и не ослепляет его, но зато чужая тварность начинает овладевать им и заполнять его жизнь и душу. И если он не заметит этого вовремя и не преодолеет этот новый плен, то он скоро окажется пленником чужой тварной муки. Пока жалость остается последним словом или высшим проявлением его любви, всякое страдание живого существа кажется ему бедою или несчастьем, а в тварной муке он видит сущее «зло» (Лев Толстой). Он начинает верить, что высшая цель жизни состоит в избавлении человечества от страдания. Он уже не может видеть страдающее существо, и борьба против страдания становится для него главной задачей. Безболезненная жизнь кажется ему высшим земным благом.

Это означает, что сострадательный человек нашел своего ближнего; и это очень хорошо. Но смысл страдания он не постигнул и назначение человека ему не открылось. Любя человека, он любит в нем не поборающего и освобождающегося «ангела», скрытого в глубине страдающей души, но вздыхающую и стенающую тварь; и на себя он берет не помощь «ангелу», а служение твари; и цель его не в том, чтобы страдающий дух очистился и победил, а в том, чтобы облегчить мучение твари. Вот почему жалостливый человек все еще подавлен страхом и ужасом; он все еще проклинает страдание и не постигает ни его смысла, ни его благодатности; он все еще боится муки и не знает ничего о ее творческом преодолении и просветлении. И потому его «мировая скорбь» не возводит его к Богу: он остается в пределах «гуманности» и «сентиментальности», и луч Божий не озаряет ее. А как помочь страдающей твари, борющейся, ищущей и взывающей к Богу – он не знает.

Любовь только тогда освобождает, когда человек воспринимает в человеке сына Божия, страдающего, одолевающего и очищающегося страданием. Каждый из нас есть Божие дитя, странствующее по земле в образе человеческой твари. Но именно человеческая тварность возлагает на каждого из нас тот способ земной жизни, со всеми его несовершенствами, трудностями и противоречиями, который неизменно и непременно присущ каждому человеку. Поэтому каждый из нас должен спокойно, достойно и терпеливо принимать все обусловленные этим боли и страдания, «нести свой крест» и учиться творческому преодолению посланного. Нам не следует приходить в чрезмерный ужас при виде страдающей твари. Нам не подобает спасаться любой ценой от боли и горя. Мы должны постигнуть необходимость страдания, его высшую духовную целесообразность и одухотворяющую силу, и раз навсегда усвоить его мировой смысл.

В отделении или даже удалении от Бога человеческая тварь должна страдать. Это страдание зовет ее к Богу и ведет ее к Богу; для этого страдание и посылается; в этом его назначение; таков его высший смысл. Растение и животное подвержены этому элементарному мировому страданию в его низшей «потенции» и не умеют претворять его в борьбу и просветление. Но человек имеет высшее призвание: он должен принять посланное ему страдание как «посланное» ему, как призыв к очищению, как свободную, личную борьбу за творческое просветление личности.

Божие дитя страдает на земле потому, что это страдание возводит его к Отцу: в борьбе и одолении оно стремится к своей блаженной первородине. Мучение твари ужасно, если она не понимает высшего смысла своего страдания и не находит своего восходящего пути: тогда оно является с виду бессмысленной мукой. Но если тварь находит и смысл и путь, и если этот высший смысл страдания исполняется и осуществляется, тогда не следует ужасаться и роптать, и тогда сентиментальная жалость не является словом земной мудрости. Тогда страдание осмыслено и оправдано; и мы должны воспринимать его как зов и благословение.

Тогда перед нами открывается великая творческая мистерия мира и мы можем воспринимать ее и сердцем, и взором, и разумом. Душа наша наполняется мировой скорбью; и эта скорбь действительно возводит нас в «пространства», близкие к Богу.

Бог есть первый и высший источник живой любви. Поэтому он не может не страдать, видя, как созданная им живая тварь вздыхает и стенает в ожидании. Первоначально Он страдает не в мире, а о мире, ибо вздохи и стоны твари восходят к Его престолу. Но потом Он нисходит в мир, приемлет тварный образ, кровь и плоть, дыхание и муку. Он приобщается жизни мира и страдает в составе мира, вместе со страдающей тварью. Он принимает на Себя иго и бремя человека, чтобы открыть ему и даровать божественное искусство освобождающего, избавительного, духовно-творческого страдания. Бог становится человеком, чтобы избавить отпавшего и слепого человека от обреченности бессмысленному страданию; Бог становится человеком, чтобы возвести человека к Богу.

Человеку открывается новый путь; он должен увидеть его, свободно признать его и свободно избрать его. Тогда он преодолевает страдание в мире и превращает его в повод, в исходный пункт, в источник творческого очищения и просветления. Сначала он научается этому в самом себе и на самом себе; потом он пытается научить этому других людей. Тогда он постигает смысл мирового страдания и поднимается до истинной, до творческой мировой скорби. Он видит, как страдает и борется человеческая тварь. Он видит, что Бог принимает на Себя ее иго и бремя. И он несет вместе с тварью и вослед за Господом творческое страдание мира.

Таков истинный образ мировой скорби. Усвоив его, человек молится уже не о том, чтобы мир избавился от бед и страданий, но о том, чтобы страдание мира стало осмысленным, возводящим, творческим и просветляющим – о том, чтобы оно было облегчено, чтобы оно достигло своей высшей цели, чтобы оно совершилось и завершилось на Божиих путях.

19. ГОРЫ

В безмерной дали веков, вскоре после сотворения мира, когда земля ощутила впервые свою первозданную форму и свои пределы, она опечалилась и воскорбела: ибо она увидела себя отверженной и униженной, оторванной от света и отдаленной от неба, вровень приглаженной, голой, пустынной и беспомощной… И стала она вздыхать и роптать: и возмутилась, и поднялась, и восстала мятежом. Это было буйное восстание, страшное и хаотическое. Но оно шло из последней глубины; оно было искренне, и искры его летели к небу: оно было пламенное, и пламя его молилось Творцу; и от этого огня плавились утесы, и первобытные камни текли потоком… Это был великий подъем глубин, жажда света, стремление к небу, извержение творческой воли… Восстала мечта о новых, совершеннейших формах, о новом богатстве бытия, о приближении земли к небу… И это восстание было влечением к Богу, ропщущей молитвой, мольбой о неотвержении отвергнутого…

И увидел Господь в своей вечной благости – это воздыхание и эту бунтующую мольбу; и великий подъем глубин нашел Его благоволение: ибо косная пассивность и рабская покорность никогда не были угодны Ему, а всякий искренний порыв и молитвенный ропот приемлются в небесах, как молитва тоскующей твари. Потому благословил Господь это восстание земли и не позволил ему распасться в ничтожество, но повелел ему сохраниться навеки: возноситься к небу молчаливой молитвой, пробуждаться с благодатной зарею и блаженно расцветать в последних лучах уходящего солнца. А человеку Господь повелел созерцать эту таинственную запись прошлого и постигать ее сокровенный смысл.

И созерцая ее, мы называем ее ныне горами.

Когда я вижу снежные горы, поднимающиеся вдали к облакам, – сердце мое трепещет от нежданного счастья: в нем просыпаются какие-то угасшие древние воспоминания… как если бы я уже созерцал когда-то эти видения и потом всегда тосковал по ним, как если бы начинали исполняться самые дивные и священные обетования… Я стою захваченный и потрясенный и не знаю, можно ли верить этим призракам… Как легок, как смел этот взмах к небесам. Как нежны, как призрачны очертания. И как могущественны скрытые за ними земные массы. Я вижу землю, восходящую к небу, я вижу небо, ее обнимающее, я вижу, как земля теряется в небе, сливается с ним, – может быть, сама становится небом? Не сон ли это? Или, может быть, это видение есть сущая реальность, а плоская жизнь повседневности – всего-навсего тягостный сон? Откуда во мне эта блаженная тревога, это чувство приближающейся родины?.. Как если бы это издали светящееся великолепие, это обетованное будущее – возникло из моего интимного прошлого, из моего довременного бытия… Или, может быть, душа моя настолько «ветха деньми», что я и в самом деле мог присутствовать при образовании миров? Или, может быть, эти далекие горы повествуют мне о том, чем я сам был, и что я есмь, и чем я буду, и какое великолепие ожидает меня впереди?..

Нежные видения. Пророческие образы. Божии сны…

Но вид исчез. Воздушные призраки скрылись в земном тумане и в небесных облаках. И только сердце шепчет мне о возможности невозможного…

А потом горы принимают меня в свою среду и несут меня вверх, спокойно и благостно позволяя мне попирать их ногою и карабкаться по их крутым обрывам. Их спокойствие передается мне, и я иду все выше и выше. Медленно взбираюсь я; торопиться нельзя и незачем; много времени нужно, чтобы одолеть высоту, чтобы привыкнуть к ней, чтобы не закружилась голова от этого дремлющего горного мятежа, чтобы не пресеклось дыхание от этой стихийной молитвы… Вот я уже устал, но с усталостью я не могу и не хочу считаться. Таинственная сила зовет меня кверху. Во мне проснулось некое влечение, как если бы меня захватил мощный довременный подъем, которому нельзя противостоять, – вверх, вверх, все выше, – и только исчерпав последние силы можно отпасть и отказаться от восхождения… но и тогда в душе осталось бы чувство, будто я постыдно изнемог в великом деле… Нет, это невозможно, надо идти и дойти, чтобы пережить смысл и судьбу древнего восстания, чтобы научиться мятежной молитве гор…

И каждый миг все вокруг меняется: новые провалы, невиданные глубины, вознесшиеся высоты. Каждый поворот открывает непредвиденное. Каждый обрыв говорит о страшных событиях прошлого и о предстоящих новых оформлениях. Самое дикое – прекрасно. Самое ужасное – закончено… Вот что снилось земле тогда, в предвечной давности; вот какое богатство новых возможностей и новых форм предносилось ей тогда… И душу охватывает счастье от того, что ей позволено увидеть и пережить эту древнюю мистерию бытия.

И потом – этот воздух, которым мы дышим… Сначала – благоуханный и цветочный, потом – смолистый и разреженный, и наконец, – режущий холодом, ледяной и жгучий. Там, у нас, внизу, воздух густой и пыльный, вязкий и липкий; люди привыкают к нему и не замечают, что они вдыхают и глотают. Но здесь он струится сверху, как вода ледяного ключа, как небесный дар, как Божие благословение. Он кажется резким и колючим, и мнится, что его «мало», что тебе его не хватит. Но это надо побороть, к этому можно привыкнуть. Надо помнить, что близость к небу непривычна для человека, что ты переживаешь борьбу и судьбу первобытной земли, возжелавшей горней чистоты и приближения к Богу… А близость к Богу – требует иных способностей и новых усилий от грешной твари…

И вот, наконец, подъем закончен. Я наверху, в суровом уединении гор. Все исчезло – аромат цветов и гигантские сосны, стада и хижины. В строгом спокойствии смотрит на меня древний Хаос. Величаво молчат серо-желтые, голые утесы. В тяжелых сновидениях лежат обрывающиеся ледники, засыпанные сверху черной каменной пылью. И повсюду – захватывающая душу, потрясающая тишина, от которой слышны удары собственного сердца и в ушах начинает звенеть…

Да, все, что есть в мире великого, живет в молчании. И говорит тишиною. Если закрыл глаза, то кажется, что вокруг законченная пустота, полное отсутствие бытия. А если открыть их, то дивишься совершенному беззвучию этого обилия, этих каменных масс, этих грозных глыб… Горы не любят шума: они как бы ушли в себя, в свою сокровенную жизнь; и таят про себя свои издревле зреющие помыслы. И только обвалы и лавины, не выдержав этого молчаливого величия, с грохотом и прахом свергаются вниз; да потоки вод, скатываясь в долину, выдают своим кипеньем и журчаньем тайные замыслы горных вершин. Но самые горы вещают только высочайшей тишиною, только своими незавершенно-завершенными очертаниями, только таинственной сопринадлежностью своих линий и масс…

Молчаливая красота. Строгая благость. Скромное величие… И все вместе – подобно вечным гимнам. Царство беззвучных симфоний.

Стоишь и слушаешь это беззвучие. И учишься блюсти в высоких сферах жизни целомудренную тишину. Учиться блюсти свое достоинство, ни на что не притязая; и постигаешь, что истинное величие облекается в смирение. В борьбе за высоту, восхождении к Богу не нужно шума; надо, чтобы вся жизнь стала тихой молитвой, и тогда она вознесется хвалой и светлым благодарением…

В далекие, предвечные времена восскорбела земля о своей судьбе и возроптала к Богу великим восстанием. И осталась в этом смятении. И застыла в своем мятеже. И мятеж ее был молитвою, а молитва ее была творческим хаосом. И вот этот хаос покорился Божьему слову, и восстание превратилось в гимн благодарности. Вдохновенный подъем смирился под Божиим благословением, а вознесенные скалы сдружились с лучами небесного света.

И горы почили в своей тишине, приемля некое бого-подобие и раскрывая людям свой таинственный смысл в поучение и преображение.

IV. ПОСЕЩЕНИЕ

20. СОЗЕРЦАЮЩИЙ ПОЭТ

Мы, созерцающие поэты, уверены в том, что все, сущее на земле и на небе, может быть узрено или услышано нами, и что все ждет от нас изображения и истолкования… Все, даже самое нежное, лишенное чувственного образа; беззвучное, незримое и сокровенное… Мы не знаем сами, почему мы в этом уверены, как это нам удается и что мы делаем для этого. Никакая преднамеренность тут не поможет. И никакого «метода» мы указать не умеем. Нельзя же назвать «методом» – наше самозабвенное мечтание, наше созерцающее «погружение», наше сосредоточенное «отсутствие» и забвение окружающей жизни. Мы не хуже других знаем, что мечта есть мечта, что сновидение есть сновидение, что фантазия может разойтись с действительностью и что поэт – плохой свидетель в делах повседневности: уж очень часто он, по слову мудрого Гераклита, «присутствуя отсутствует»…

«Мечта»… «Сновидение»… «Фантазия»… Но разве все это так бессильно и ничтожно? Разве созерцающий мечтатель и вправду не более, чем «сочинитель», как говорили в эпоху Гоголя? Неужели его созерцания так-таки ничего и не стоят? А может быть – наоборот? Может быть, именно созерцающий поэт, этот мечтающий сновидец – и есть ясновидец и мастер в делах истинного бытия? Я разумею, конечно, не ночные сны нашей повседневности, где всегда видишь только себя самого во всевозможных чужих обли-чиях, сам на себя удивляешься, возмущаешься и сам себя соблазняешь всевозможными страстями… Нет, я имею в виду видения созерцающего поэта. А это совсем иное.

Мы все могли бы согласиться в том, что сущность мироздания, его таинственная «самосуть», или, как говорят, «мировая душа» – остается сокровенною и не открывается людям легко, быстро или, тем более, исчерпывающе. Мы, поэты-мечтатели, решительно не знаем, как другие люди узнают о ней хоть что-нибудь; очень возможно, что они и в самом деле ничего о ней не знают; иногда они и сами открыто признаются в этом. Что же касается нас, то мы склонны допустить, что мир погружен в некий таинственный «сон»: он ушел в себя, погрузился в свою собственную глубину и скрыл свою настоящую сущность от посторонних взглядов; а мы… Мы следуем за ним, мы пытаемся настигнуть его на его собственных путях и воспринять его живую самосуть.

Когда поэт предается творчеству, то он уже не «спит». Но чтобы настигнуть ушедшую от него тайну мира, он вослед за нею тоже как бы «засыпает». В нем засыпает его трезвое и беспомощное дневное сознание, с его близоруким восприятием и с его по-видимому столь «умными» рассудочными мыслями. Этот ограниченный, подслеповатый «субъект» погружается в дрему, растворяется в некой душевной сумеречности и «исключается» как орган познания. Этим он освобождает место новому, с виду «сонному», на самом же деле вдохновенному и проникновенному духовному созерцанию. Тогда в душе просыпаются иные, окрыленные силы и перед нею раскрываются иные пространства. Словно разверзаются пол и потолок; они как бы свертываются и исчезают. Как во время ветра, дующего с гор, воздух становится прозрачным, далекое кажется близким, незримое становится зримым и глаз начинает видеть первозданную красоту и глубину; так и поэт видит звезды при полном дневном свете, как если бы он смотрел из глубокого колодца; он слышит в ночном мраке таинственные голоса мира и касается сокровенных сил его самосути. Вдохновенный поэт внемлет, по слову Пушкина, «неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье»… Он вступает в иной мир, или, может быть, новый мир вступает в него и овладевает им. Он пребывает в этом мире, он непосредственно приобщается ему, созерцает его, слышит его, живет его таинственным естеством. Он теряет себя в ткани этого мира, в сокровенной и существенной, первозданной стихии бытия. Он «засыпает» и «спит» вместе с миром и видит его «сновидения»: он созерцает его творчески-движущую, священную Идею – Божию Идею мироздания. Он живет в мировой душе, владеющей всеми вещами и тварями и приобщается к ее творческому действию…

Если посмотреть на дело извне и выразить его на обыденно-трезвом языке – то это «сон наяву», «поэтическое мечтание», «полет фантазии», а может быть, даже «бессмыслица»… Но в действительности это не сон, а «пробуждение»: поэт просыпается для внут-реннейшего и реальнейшего в жизни, ему открывается живая самосуть бытия…

И то, что он «слышит» и «видит», есть нечто совсем иное по сравнению с тем, что нам несут обычные чувственные восприятия. Солнце поет ему величественный гимн; звезды несут ему знамения и пророчества; он видит, как молятся горы; он слышит, о чем мечтает ручей; море зовет его и обещает ему живую бесконечность; тихий, чистый снег несет ему дивное утешение. Вся вселенная полна дремлющей любви и молчаливого пения. Цветы таят свои помыслы и настроения. Птицы знают о многом неведомом и могут предсказывать. Гордые замыслы зреют в деревьях и потоках. И никто не поверит поэту, если он попытается рассказать о том, что ему принес ветер…

Пока поэт тонет в этом сновидящем бодрствовании, он не может «творить», «сочинять» или создавать новые образы и формы. Но это состояние не может и не должно слишком долго продолжаться; иначе поэт может не вернуться больше в жизнь… Оно прекращается и исчезает; и он вновь возвращается к повседневной обстановке. Он возвращается обычно слегка «ошалевшим», утомленным и беспомощным, но обогащенным и счастливым. Он приносит с собой целый заряд, сокровище, которое он никогда не сможет исчерпать описанием и оформлением. А сколько он, может быть, еще растеривает «по дороге», забывает, не находит… И потому то, что ему удается сберечь и принести, кажется ему самому не то оскудевшим, не то поредевшим, не то искаженным… Иногда у него бывает такое ощущение, как в сказке, где царевич, только что изнемогавший от богатства, видит перед собою одни черепки и пытается их зачем-то подсчитать…

И все-таки, все-таки – он приобщился сокровенному естеству мира и воспринял его священную самосуть. И вот все собранное и сбереженное желает найти себе верное выражение, глубокое истолкование, прекрасное обличив, художественную форму…

Лучше не спрашивать нас, как мы находим это истолкование и эту форму… У кого хватит силы, чтобы выговорить Божии Идеи? Кто найдет для них верные и точные выражения? В смиренной беспомощности помышляет об этом поэт; им то и дело овладевает сознание своего бессилия и робкая растерянность. И только сила внутреннего заряда, только вдохновенное восстание самих сбереженных богатств заставляет его приступить к делу.

Один выражает узренное в звуках и пении. Другой рисует. Третий ищет художественно точных слов. Иные лепят или строят; иные пытаются найти верные телодвижения в танце. Но все, что они создают, – эти созерцающие поэты, – все идет не от них самих, а через них. Все создания их больше их самих: ибо они сами служат лишь орудием, лишь голосом для таинственной самосути мира.

А у того, кто верно слышит их пение, трепещет сердце и радуется дух; и постепенно слагается новое чувство, новая уверенность в том, что он прикоснулся к иному миру: «Нет, это не поэтический вымысел поэта. Это древне, как мир… И в то же время – ново и юно, как сегодняшний день… То, что я воспринял, было существенно, как хлеб жизни, и драгоценно, как откровение… Я коснулся сокровенной правды мира и был счастлив»…

А те, кому не дано услышать голос созерцающего поэта, те пожимают плечом и отходят; им это «не нравится», они обзывают нас «выдумщиками» и «фантазерами» и корят нас за самоуверенность и притязательность… Тогда мы смущаемся, и смолкаем, и сконфуженно уходим в наш угол; потому что мы ничего не умеем «доказать», мы можем только «показывать», а поднимать спор о видениях потустороннего мира – непозволительно и неприлично…

21. ОГОНЬ

Я могу часами сидеть перед камином и смотреть в огонь. На душу сходит дивная тишина и кажется, что видишь необычайные дали и глубины. Радостно играет свет. Капризно и причудливо ложатся тени. Ласково струится дыхание тепла. И мне чудится, будто в душе моей просыпаются забытые мечты моих предков; встают передо мною величавые образы; я постигаю какие-то древние законы, вечные истины; я ухожу в прошлое и теряю чувство времени. Радость и грусть борются в моем сердце; и где-то, в последней глубине пробуждается щемящая тоска по утраченной, но блаженной родине. Тогда я чувствую, будто знаю гораздо больше того, чем доселе предполагал; будто мне открывается самая сущность мироздания; будто я касаюсь края ризы Божией…

Но сначала надо вызвать огонь к жизни: «приди, таинственная сила, посети и освети мой темный очаг и прими в свою власть чающее тебя древо». И вот вспыхивает первый синеватый огонек, осторожно, робко, как будто осматриваясь, вправду ли его зовут, можно ли ему довериться, готова ли для него пища?.. И потом, отзываясь и доверяясь, огонь все охотнее, все с большим увлечением вступает в жизнь, радуясь благоговейному призыву и расцветая в гостеприимном воздухе. Длинными языками охватывает он поленья, лаская и забирая их, и превращаясь в вольное пламя; легким хрустом, тихим шипением отвечают они ему, принимая и не принимая его игру, и медленно накаляясь от его жгучего дыхания. А потом уже начинается общий праздник: свет и радость, вспышки и треск, искры и обвалы, угольное тление и дымные струи. И благодатное, всепроникающее тепло… А я сижу и смотрю, как прикованный, созерцаю эту чудную стихию и вижу через нее жизнь человечества и строй мироздания. И кажется мне, что время уже не властно надо мною.

Так сидели у домашнего очага наши далекие предки, и смотрели в огонь и размышляли о своей суровой жизни и об ее опасностях, предвидели новые вторжения врагов и готовились к отпору. Ибо вся история России протекала в борьбе, и душа русского человека всегда нуждалась в жертвенной готовности. И вот то, что человек подолгу и неотрывно созерцает, предаваясь и вчувствуясь, – то становится его даром, его живым прообразом, источником силы и воодушевления. Душа человека незаметно отождествляется со своим любимым символом… И от созерцания огня души наших предков сами становились огнеподобными: живыми, легкими, интенсивными, ясными, светящимися и сильными. Недаром восток создал религию «огнепоклонников»; недаром он видел в пламени символ Божества, дарующего очищение и очевидность…

Но огонь учил наших предков еще свободе и единению. Ибо там, где живет древнее пламя домашнего очага – там личная оседлость человека, там его собственный дом, его неприкосновенное, свободное жилище. Пусть мала его хижина, пусть невелика его домашняя власть, но в этих пределах он желает быть свободным хозяином и имеет право на это. Домашний очаг был у всех народов первым священным приютом свободы и самостоятельности. У очага собиралась вся семья и чувствовала свое единство; люди рассказывали друг другу о заботах и о горе, об удачах и о радостях; они советовались друг с другом о нуждах и опасностях. Они зажигали лампаду перед иконою и читали священное писание. Здесь рассказывались сказки и былины. И когда огонь угасал, легкие призрачные тени скользили по стенам, быль и небывальщина смешивались воедино и мир фантазии населял трезвую и суровую жизнь людей…

Какое счастье – вновь очутиться в этой первой школе бытия, снова предаться созерцанию древней стихии и по-новому внять опыту, и скорби, и мудрости предков!

Как воздушно, как легко бытие этой таинственной силы. Пламя, подобно ветру, есть самое легкое и подвижное существо мира… Его жизнь есть вечное бодрствование, вечное распространение, вечное поглощение. Где огонь вспыхивает, там он утверждает свою власть и празднует свою победу. Вот почему он является символом радостного преодоления, естественного триумфа, победоносного танца.

Да и могло ли быть иначе? Ведь огонь есть величайшая сила мира. Он есть источник жизни и судьба вселенной – живое дыхание Божие. Он светит и показывает; поэтому без огня нет ни очевидности, ни откровения. От него идет тепло и жар: поэтому ни жизнь, ни любовь невозможны без пламени. Он несет нам очищение и зовет нас к новым формам бытия: кто жаждет чистоты, тот должен готовиться в духе к огненному очищению, а кто ищет прекрасной формы, тот должен сам возгореться внутренним пламенем. Огонь имеет власть преобразить и уничтожить: вот почему во всяком живом существе живет влечение к огню и страх перед огнем.

Пламенно горит солнце в середине мирового вращения – и земля кружится вокруг него в священном трепете и тихом блаженстве. Пламя живет и в глубине нашей планеты – и все земное ощущает благодатность этого сокровенного жара, и содрогается от ужаса, когда это пламя обращается к нам, сотрясая под нами землю. И где бы у нас ни загорался огонь – всюду тотчас же собираются люди, влекомые его видом, и жаром, и силою, и дивятся, как прикованные, и никак не могут наглядеться, вчувствуясь и трепеща, словно желая войти в него, слиться с ним и загореться; но берегутся огня, и готовы бежать от него, ибо то, что земной огонь захватит в свою власть, он сожжет, испепелит и уничтожит…

Так, вся тварь стремится к огню – и пугается, как только он вступает в свою полную силу и развертывает все свое великолепие… Как ужасно было бы, если бы огонь совсем угас в мире и навеки воцарились мрак и холод… Какой страх объял бы вселенную, если бы пламя овладело всем сущим и испепелило его до конца.

Но мир создан в благом порядке. Благостно и мудро распределены среди твари дары огня. Каждое существо приобщается ему лишь в меру своих сил и способностей, приемля лишь столько от его света, от его напряжения, от его могущества, сколько оно в состоянии вынести. И все, что приемлет от огня, приемлет как бы искру Божию – чтобы достойно отвечать самому Творцу и Его дивному миру из глубины своего естества.

Вот откуда этот таинственный отблеск, испускаемый драгоценным камнем, этот слепящий луч алмаза, этот мягкий и бархатный огонь рубина, этот пламень желтого топаза, это сверкание изумруда и аквамарина, этот глубокий и скрытый огонь альмандина и хризоберилла…

А у растения – дано цветку, с его невинно-сияющим ликом, воспроизводить черты мирового светила и непосредственно обращаться к нему за теплом и светом…

А у животного свет сосредоточен в глазу, с его необузданным и неистовым, а потому страшным сверканием.

Но у человека, существа мыслящего и созерцающего, свет глаза преодолевает свою животную неистовость и лучится одухотворенно в обращении к миру и молитвенно в обращении к Творцу.

И так повсюду: где огонь светит, там он требует ответа и наслаждается в этом ответном луче своим собственным светом…

Эта встреча двух огней – мирового и личного – осуществляется всего совершеннее в человеке. Ибо здесь огонь становится пламенеющим духом, и все его дары и способности проявляются в их высшей и превосходнейшей потенции. Ибо внешний, материальный огонь был вызван к жизни дуновением Божиим лишь в качестве живого прообраза самого Духа. И даже самый наивный, первобытный человек предчувствует, предвосхищает это высшее значение огня. Вот почему наши отдаленные предки, наивно-мудрые первочеловеки, молились земному огню, как живому символу Господа, поклонялись в нем чистому дыханию Творца, праздновали его явление, как начальное откровение Божие. Они поклонялись огню, а разумели Дух Божий. И это символическое поклонение столь же древне, как человеческий род; и продолжает жить в каждом из нас. Так и Гераклит греческий, пророк огня, света и разума, знал, что он говорил, когда воспевал в лице Огня божественную первостихию мира и когда утверждал, что Пламя есть Разум, а Разум есть Огонь…

Что сталось бы с нами, людьми, если бы мы лишились духовных даров этой родины? Чем были бы мы без жара в сердце, без огня в молитве, без озаряющей очевидности в познании, без пламенной интенсивности в воле и в делах, без повелевающей, вдохновенной силы в очах? Но не значит ли это, что все наше лучшее достояние – самое благородное, самое прекрасное, самое мощное, что в нас есть, – произошло от Огня?..

И мы, христиане, знаем этот великий религиозный символ; им живут наши мысли и чувства. Вот почему мы именуем Христа Спасителя «Светом истинным» (Ин 1:9) и крещаемся от Него «Духом Святым и огнем» (Мф 3:11; Лк 3:16). Мы называем себя «сынами Света» (Ин 12:36) и чаем Духа Святого в образе «языков огненных» (Деян 2:3). А когда мы читаем эти слова: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся» (Лк 12:49) – то в сердца наши нисходят пламя и свет, и мы знаем, коего мы духа…

Но огонь в моем камине на исходе. Он гаснет и меркнет; и надо проститься с ним. «Иди на покой, благое и чистое пламя, и будь благословенно за все, за твой свет, за твое тепло и за твое утешение»…

22. У МОРЯ

Давно я уже мечтал выбраться из этого душного города. Давно я уже томился в этой давящей, оглушающей уличной жизни, в этом городском существовании, полном горя и грязи, где все напрягает, выматывает и на каждом шагу ранит сердце. Туда, туда, на вольный простор, где все пределы снимаются и где даль раскрывает свои блаженные пространства… Как я мечтал о море…

И наконец – это состоялось… Тогда, давно, первый раз в жизни, когда я приобщился этому счастью.

То, о чем я мог только мечтать, – встало предо мною, как живое видение. Далекий, уходящий, исчезающий простор; он так тихо раскрывается, так легко дается, так ласково зовет. Взор впивается в него, ищет его предела и не находит; и радостно предчувствует, что и там, дальше, где предел глазу – нет предела простору. Здесь нет границ, а ведь каждая граница есть запрет и разочарование… Здесь нет стен; а ведь каждая стена есть обида и угроза… О, как мы привыкли сидеть в клетках! Как мы связаны, подавлены, запуганы в нашей жизни! Как мало мы можем, как немного мы видим, как урезаны наши горизонты, как скудна наша жизнь! Сколь многого мы лишены – и даже не замечаем этого!

Но здесь… Здесь – праздник пространства, здесь царит Беспредельное, здесь дышит воздух, здесь живут бесконечные возможности. Я упиваюсь этим воздухом, я глотаю его. И сердце мое раскрывается, становится огромным и блаженным, и наслаждается потоком этой разрешающей, зовущей любви… Как если бы мир хотел сказать мне великое и благостное слово приятия, прощения и примирения…

И только потом, насладившись простором, помню, я заметил внизу огромное, тихое, но подвижное поле воды. Спокойно, мощно катило море свои гребни – куда?.. темно-синее, задумчивое, погруженное в свои и в небесные мысли… Как будто – вялое, с виду – утомленное; и в то же время – играющее, легкое, не знающее тяжести, не ведающее труда. Огромная живая равнина. С виду – обильное, неисчислимое множество: на самом деле – единое, дышащее существо. Странное – и приветливое; такое многосложное – и такое простое. Само величие – в царственной тишине; сама стихия, излучающая кротость и благость. Всем; и мне, и для меня... За что же мне? О, незаслуженная благодать… О, нежданная милость…

В сердце родится тихая грусть… Укор? Раскаяние? Почему мне всегда было «некогда»? Почему я впервые приобщаюсь к этому счастью? Боже мой, как скудна была доселе моя жизнь! Как много я упустил! Какое богатство я утратил!.. Я вижу, я понимаю: это благостное лоно могло прожить без меня еще целую вечность… И все же… Оно как будто бы ждало меня, готовило мне дары, оно согласно принять меня и осчастливить. И ныне прощает мне – и мое долгое отсутствие, и мой поздний приход… Мне будет все представлено, все открыто, все даровано – если только я открою ему мое сердце, и буду внимать и созерцать…

Какое странное чувство охватывает человека у самого края воды… Плещущая волна как будто хочет сказать: «досюда и ни шагу дальше» – и тем самым она пробуждает в душе потребность, настойчивое желание переступить этот предел и проникнуть дальше указанного… Она манит и дразнит – и не пускает… Нет, она, конечно, пускает и даже приглашает; но только эта нежная влага слегка расступится, ласково охватит меня и вымочит… Кто робок от природы, тому надо беречься; тут уже не избежишь, не спасешься, сухим не выйдешь; краткий, плещущий набег – и кончено, попался… И сразу – робости как не бывало… Какое бережливое прикосновение, какая гостеприимная встреча, какое любовное обхождение. Упоительно и радостно… Успокаивает и возбуждает… Единственное в своем роде наслажение. Но теперь предел перейден, дело сделано – и хочется перейти его еще раз и еще раз… проверить первое ощущение, повторить ласковый прием… И – отдаться этой дивной стихии: трогать ее, гладить; ласкать, будоражить, дразнить, разбрызгивать, плыть, нырять, глотать ее, исчезнуть в ней, – и наслаждаться ею. И все время испытывать ее жизнь и ее привет: воспринимать ее любовь и отдавать ей свою… Пока не наступит полное единение, совершенная близость: пока из блаженной игры не возникнет светлая дружба…

Одеваюсь и ложусь, утомленный, у самого берега в тени старой пинии и прислушиваюсь к голосу моря. Оно как будто хочет успокоить меня, погасить мое возбуждение, может быть, – усыпить меня, чтобы я отдохнул от непривычного счастья: от этой глубокой дали, которая раскрыла и подготовила мое сердце, и от этой ласковой игры, которая его наполнила и опьянила. Я закрываю глаза и предаюсь вниманию. Множество струящихся и лепечущих голосов шепчут мне о чем-то едином: сначала я слышу как будто тихие упреки, но они тают в дыхании ласкового прощения; потом я различаю нежные утешения: от них исчезает последняя тень грусти и исцеляется скорбь моего сердца, а потом идут надежды и обетования: они сходят из некой древней, мирозабвенной глубины и повествуют мне о райской жизни и о ее дивной невинности…

Сердце наполняется сладостным, непонятным счастьем – легким, зовущим и ни к чему не обязывающим. Хочется без конца внимать, только благодарить и ничего больше не желать. И каждый миг набегает тихий шорох волны: она булькает и ласково шепчет, как будто понимает меня и хранит мой покой; она пенится и замирает, словно ворожит надо мной; нежно вскипает, шелестит и дышит на меня, будто хочет вызвать во мне несказуемые видения – и погрузить меня в блаженные сны, и уверить, удостоверить меня, что это не сны, а пророчества и обетования…

Я и доселе не знаю, что я тогда, убаюканный шепотом волн, спал или бодрствовал? или, может быть, я проснулся во сне к новой жизни? То, что было – исчезло, и никогда больше не появилось. Но я чувствовал, что вечное и благое лоно мира приняло меня в свою тихую любовь и раскрыло мне свои чистейшие пространства… Мне было позволено взглянуть в эти тайные недра бытия, коснуться тех мест, где мы все обитали некогда в доверчивой невинности, где нас и доселе ждет Божие прощение и Божия любовь… И с тех пор я ношу в сердце непоколебимую уверенность, что все страдания человека осмысленны и необходимы; что он должен выстрадать себе свободный и целостный возврат к Богу; и что всех нас ожидает любовное прощение, благостный покров, исцеление к невинности и мудрость блаженного созерцания…

Когда я пришел в себя, солнце заходило, исчезая в море, и я не знал, долго ли я был в отсутствии. Я лежал на берегу под пинией и все испытанное мною казалось сном. И только поток счастья владел всем моим существом. Это счастье было подобно свету, а свет испытывал-ся как любовь, а любовь дарила исцеление и упоение. И я чувствовал, что приобщился некой неизмеримой, неистощимой благости, для которой землерожденные еще не нашли верных слов, а то, что я сам мог выразить в словах, казалось мне только преддверием святыни, только папертью узренного мною храма…

Мое лицо было влажно. Не слезы ли это? Но тогда это слезы исцеленного, слезы счастья и благодарности… Или, может быть, это был привет моей новодревней первородины? Тогда я хотел бы сберечь его на всю жизнь и передать его другим людям, чтобы они испытали испытанную мною радость прощения и обновления.

И теперь, если меня посещает горе или овладевает мною тоска, и слезы появляются на глазах, то это уже другие, новые слезы, которые я не умею отличить от блаженной влаги моей первородины… Ибо я посетил некий божественный берег и знаю наверное, что для сердечной боли есть мера, а для любви и прощения – меры нет; и еще, что всякая боль и всякое горе есть только подготовление к блаженству, есть только первая ступень к просветлению духа…

23. О СТРАДАНИИ

Как только ты почувствуешь себя страдающим, телесно или душевно, – вспомни сейчас же, что не ты один страдаешь, и что всякое страдание – всякое, без исключения – имеет некий высший смысл. И тотчас же придет облегчение.

Ты страдаешь не один, потому что страдает вокруг тебя весь мир. Надо только открыть свое сердце и внимательно присмотреться, и ты увидишь, что приобщен страданию вселенной. Все страдает и мучается – то в беззвучной тишине, скрывая свою боль, замалчивая свою скорбь, преодолевая страдание про себя, то в открытых муках, которых никто и ничто не может утолить… Томясь в любви, вздыхая от неудовлетворенности, стеная в самом наслаждении, влачась в борении, в грусти и тоске – живет вся земная тварь, начиная с ее первого беспомощного деяния – рождения из материнского лона и кончая последним земным деянием, таинственным уходом «на покой». Так страдает и человек вместе со всею остальною тварью – как член мирового организма, как дитя природы. Страданий нам не избежать; в этом наша судьба, и с нею мы должны примириться. Естественно желать, чтобы они были не слишком велики. Но надо учиться страдать достойно и одухотворенно. В этом великая тайна жизни; в этом – искусство земного бытия.

Наше страдание возникает из свойственного нам, людям, способа жизни, который дан нам раз навсегда и которого мы изменить не можем. Как только в нас просыпается самосознание, мы убеждаемся в нашей самостоятельности и беспомощности. Человек есть творение, призванное к «бытию о себе», к самодеятельности и самоподдержанию; и в то же время он служит всей природе как бы пассивным средством или «проходным двором». С одной стороны, природа печется о нем, как о своем детище, растит его, строит, присутствует в нем, наслаждается им, как существом, единственным в своем роде, а с другой стороны, она населяет его такими противоположностями, она развертывает в нем такой хаос, она предается в нем таким болезням, как если бы она не знала ни целесообразности, ни пощады. Так, я призван и предопределен к самостоятельному действованию, но горе мне, если я уверую в свою полную самостоятельность и попробую предаться ей до конца… Я – свободный дух, но этот свободный дух всю жизнь остается подчиненным всем необходимостям природы и ограниченным всеми невозможностями естества… Во мне живет некая обобщающая сила сознания, охватывающая миры и разверзающая мне необъятные духовные горизонты, но эта сила всю свою жизнь замурована в стенах своего единичного тела, она слабеет от голода, изнемогает в переутомлении и иссякает при бессонице… Я обособлен от других людей, замкнут в своей душе и в своем теле и обречен вести одинокую жизнь, ибо никто никого не может ни впустить в себя, ни вместить в своих пределах; и в то же время другие люди терзают мне душу и могут растерзать мое тело, как если бы я был их игрушкой или рабом… Таков я; таковы мы все, каждый из нас в отдельности, – однодневные цветы, распустившиеся для страдания, мгновенные и беззащитные вспышки вселенского огня…

«Жизнь ваша, смертные, столь тленный дар богов:Цветете миг один, живые исполины»…

(Илличевский)

Да и все ли «цветем»? Мы, вечные «пациенты» природы, покорные «приемники» мировых волн, чувствительнейшие органы сверх-природы… Что-то царственное и рабствующее; нечто от Бога и кое-что от червя (Державин). Так много. И так мало. Свободные – и связанные. Цель мира – и жертва вселенной. Порабощенные ангелы. Создания божественного художества, отданные бактериям в пищу и чающие могильного тлена…

Вот почему нас так часто и так легко настигает страдание; вот почему мы должны примириться с ним. Чем утонченнее человек, чем чувствительнее его сердце, чем отзывчивее его совесть, чем сильнее его творческое воображение, чем впечатлительнее его наблюдательность, чем глубже его дух – тем более он обречен страданию, тем чаще его будут посещать в жизни боль, грусть и горечь. Но мы часто забываем об этом, мы не думаем о нашей общей судьбе и совсем не постигаем, что лучшие люди страдают больше всех... И когда на нас самих изливается поток лишений, муки, скорби и уныния, когда, как ныне, весь мир погружается в страдание и содрогается во всех своих сочленениях, вздыхая, стеная и взывая о помощи, мы пугаемся, изумляемся и протестуем, считая все это «неожиданным», «незаслуженным» и «бессмысленным»…

Только медленно и постепенно догадываемся мы, что все мы, люди, подчинены этому закону земной твари. Сначала в нас просыпается смутное ощущение, глухое предчувствие того, что на земле гораздо больше страдания, чем нам казалось в нашем детском чаянии. Это предчувствие тревожит нас; мы пытаемся проверить наше ощущение – и постепенно, путями неописуемыми, в почти не поддающихся оформлению интуициях – мы убеждаемся в том, что нам действительно открылся закон существования, общий способ жизни, владеющий всею земной тварью, – что нет бытия без страдания, что всякое земное создание по самому естеству своему призвано страдать и обречено скорби. А человек с нежным сердцем знает не только это: он знает еще, что мы не только страдаем все вместе и сообща, но что мы все еще мучаем друг друга – то нечаянно, то нарочно, то в беспечности, то от жестокости, то страстью, то холодом, то в роковом скрещении жизненных путей… И может быть именно Достоевский, этот мастер терзающегося сердца, был призван пролить свет на эту земную трагедию…



Поделиться книгой:

На главную
Назад