Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого - Николай Александрович Бердяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы говорили о том, что наверху. Теперь нужно сказать о том, что внизу.[41] Страх лежит в основе жизни этого мира. Существовал terror antiquus, древний страх. Если говорить глубже, по-русски нужно сказать – ужас. К сожалению, по-русски нет слова, соответствующего немецкому Angst и французскому angoisse. Сама терминология, различающая между Angst и Furcht, идет главным образом от Киркегарда. В числе многих определений человека может быть определение его как существа, испытывающего страх. И это можно сказать про все живое. Страх животных ужасен. Тяжело смотреть в глаза животного, испытывающего страх. Страх связан с опасным, угрожаемым положением жизни в мире. И чем совершеннее, чем индивидуализированное жизнь, тем более она угрожаема, тем большим опасностям подвержена и тем более участь ее – смерть. Нужно все время защищаться от опасностей. Организм в значительной степени построен для защиты. Борьба за существование, которой полна жизнь, предполагает страх.

Неверно думать, что храбрость и страх совершенно исключают друг друга. Храбрость есть не столько отсутствие страха, сколько победа над страхом, и притом в определенном направлении. Человек может быть очень храбрым в одном отношении и трусом в другом: напр., очень храбрым на войне – и трусом перед собственной женой; быть героем, не бояться смерти – и испытывать страх перед мышью или гусеницей или заразной болезнью; быть необыкновенно храбрым в идейной борьбе – и испытывать страх перед материальными затруднениями; бывают люди очень храбрые физически и очень трусливые морально и наоборот. Человек может достигнуть высокого состояния храбрости в определенной сфере жизни, оставляя в состоянии страха другие сферы.

Но всюду и во всем духовной задачей остается победа над страхом, унижающим человека. Неисчислимое количество насилий и жестокостей в человеческой жизни есть порождение страха. Террор есть страх не только тех, на кого он направлен, но и тех, кто его практикует. Известно, что одержимый манией преследования не только испытывает страх, но и начинает преследовать других и ввергать в состояние страха. Самые страшные люди – это люди, одержимые страхом. Страх действует разрушительно. Страх неразрывно связан с временем, с тем, что будет будущее, что есть угроза от изменения во времени. В будущем может быть страдание и уже наверное будет смерть, самое страшное для жизни. Большая часть древних языческих верований и суеверий связана со страхом и сильным желанием.

Для Киркегарда и для следующего за ним в этом Гейдеггера Angst ставит перед бездной небытия.[42] Это есть событие на границе, на границе внешнего, примитивного мира и сверх-я. Для этих философов angoisses страх есть реакция перед кем-то и чем-то, что представляется нам угрожающим разрушить наше собственное Dasein. Angst же не вызывается чем-то определенным, оно нас ставит перед миром в чистом виде. У Гейдеггера Dasein убегает в das Man от неизвестного, чуждого. Страх есть томление, впавшее во внутренне мирское. Dasein для него есть забота, т. е. бытие, выброшенное в мир, в котором оно потеряно. Забота есть постоянная смерть. Принятие смерти есть нечто родственное amor fati Ницше. Нравственное сознание превосходит das Man и уничтожает его. Откуда это у Гейдеггера? Angst связано с ничто. Das Nichts selbst nichtet.[43] У Киркегарда Angst носит скорее психологический характер, у Гейдеггера же космический. Но ужас перед смертью и перед ничто может быть лишь в том случае, если есть личность, этот ужас существует лишь для личности.

У Гейдеггера все идет снизу, а не сверху, и никакого верха не существует. Остается непонятным, откуда берется высшее и судящее, которое у него все-таки есть. Это непонятно и у Ницше. В этом отношении положение Киркегарда лучше. Страх есть порождение богооставленности. Но покинут ли мир и человек Богом, или Бог покинут человеком и миром, во всяком случае богооставленность предполагает существование Бога. Я употребляю русское слово «страх» за отсутствием слова Angst, но в него для меня входит ужас. Человек поставлен перед бездной ничто, испытывает страх и ужас, потому что он отделен от Бога. Страх есть результат разорванности, раздельности, отчужденности, покинутости. Психологически страх есть всегда страх перед страданием. Человек испытывает страх-ужас, когда от страдания наталкивается на непреодолимую стену, за которой небытие, пустота, ничто. Это ничего общего не имеет с буддийской нирваной, которая есть выход и просветление.[44] Этот страх-ужас не следует также смешивать с тем, что Р. Отто называет Mysterium tremendum и что означает первичное чувство божественности.[45]

Парадоксальность положения в том, что как раз то, что освобождает от страдания, т. е. небытие, пустота, ничто, и вызывает наибольший ужас. Нужно различать страх животный, связанный с низшими состояниями жизни, и страх духовный, связанный с высшими состояниями. Есть страх от угроз со стороны низшего мира. И есть страх от насилия высшего мира, страх Божий, для которого нужно другое слово. Бог есть огонь опаляющий.

Эпикур думал, что он опровергает религию, когда говорил, что она есть порождение страха. Но страх есть гораздо более серьезное и глубокое состояние духа, чем он думал. Он еще не читал Киркегарда и многих других. Первые стадии откровения Божественного в мире связаны со страхом. Это определялось низким состоянием человека, его погруженностью в низменный мир, слабостью его сознания, темнотой, боящейся света. Первоначальное Mysterium tremendum смешивается со страхом. Страх Божий смешивается со страхом мира. Религиозная жизнь человека наполнена страхом, хотя можно было бы сказать, что цель религиозной жизни есть победа над страхом. Бог первоначально должен был вызвать страх, хотя он и есть та благая сила, которая должна освободить человека от смертельного испуга жизнью в мире. Лишь медленно происходило в самом христианском сознании освобождение от страха, от страха дьявола и страха ада, освобождение и очищение идеи Бога от искажающего страха. Великая духовная задача, стоящая перед человеком, есть освобождение от страха, от суеверий, от терзания дьяволом и демонами, от рабьего страха перед могуществом и властью, от страха беспощадного суда, от фанатизма и нетерпимости, от ненависти к врагам и мести, от объективации злого в себе. Страх есть всегда страх низшего и злого, и лишь по темноте сознания он может представляться страхом высшего.

Страх правит миром. Власть по природе своей пользуется страхом. Человеческое общество было построено на страхе. И потому оно было построено на лжи, ибо страх порождает ложь. Есть боязнь, что правда уменьшит страх и помешает управлять людьми. Чистая правда могла бы привести к падению царств и цивилизаций. Поэтому и христианство приспособилось к страху. Периодически управление страхом приводит к тоталитарному строю и к террору. Во всякий авторитет входит элемент страха. И противоположна страху свобода. Истина о свободе скрывалась из страха. Произошло приспособление истины и обыденности из страха. Страх всегда закрывает истину, и истина приоткрывается, когда опыт пережитого страха доводит до его преодоления, до освобождения. Страх связан не только с ложью, но и с жестокостью. Жестокими делаются не только те, которых страшатся, но и те, которые страшатся. Не только массами управляют через страх, но и сами массы управляют через страх. Страх в жизни общества есть недоверие в человеке. И страх всегда консервативен, хотя бы внешне был революционен. Страх ада в религиозной жизни и страх революции или потери собственности в жизни социальной все обесценивает. Человек живет в страхе жизни и в страхе смерти. Страх одинаково царит и в жизни индивидуальной, и в жизни социальной. Забота, необеспеченность жизни в конце концов порождают страх. Но вот что самое важное. Страх искажает сознание и мешает познавать истину. Человек стоит перед конфликтом страха и истины. Замученный человек боится истины, он думает, что правда его ранит. Бесстрашие перед истиной есть величайшее достижение духа. Героизм и есть бесстрашие перед истиной, перед истиной и смертью.

Религиозная жизнь была искажена страхом, которым пользовались для поддержания злых и несправедливых порядков. Когда античный мир кончался, его терзал страх демонов и духов природы. И он искал спасения в мистериях. Одним из величайших достижений христианства, которое должны признать и нехристиане, было освобождение от демонолатрии, от порабощавших человека страхов. Магия не помогала и означала зависимость от космических сил. Но древний страх вошел и в христианство, и христиан стали терзать старые демоны и их начальник дьявол. Страх низшего перемешался со страхом высшего, страх дьявола со страхом Божиим. Различие между Furcht (peur) и Angst (angoisse) стушевалось. На Бога были перенесены эмоции, вызванные низшими космическими и социальными силами. Это и есть то, что я называю космоморфизмом и социоморфизмом. Древний страх был кристаллизован в доктрину, и не так легко освободить христианскую доктрину от страха. Страх поставили выше доброты, которой боялись как слабости.

Христианскую теологию обвиняют в интеллектуализме, и справедливо обвиняют; интеллект никогда не может быть оторван от чувства и воли. Официальные теологические доктрины искажены эмоцией страха, и эта эмоция их гораздо более определяет, чем интеллект. Современная психопатология много делает для изучения страхов и всякого рода фобий. И этим она может оказать службу очищению и освобождению религиозного сознания от терзающих его страхов. В пределах этого феноменального мира, вероятно, невозможно окончательно освободиться от страхов, так как положение человека остается угрожающим. Но можно освободиться от перенесения этих страхов на религиозную жизнь и на отношение к Богу. Можно освободиться от смешения низшего страха с высшим состоянием ужаса и тоски. Киркегард определяет Angst как головокружение свободы. У него ничто, небытие, приобретает и положительное, а не отрицательное только значение. Это нельзя было бы сказать про страх. Но Гегель лучше всех понимал, что без небытия нет становления.

Страх всегда имеет отношение к страданию, он переживается как страдание, и он есть боязнь страдания. О страдании речь будет в следующей главе. Но нельзя оторвать страх от этого центрального явления человеческой жизни. Человек отрывается от высшего мира и подчинил себя низшему миру. Это неотвратимо вызывает страх и страдание. Но связанность с низшим миром так велика, что самый высший мир начинает представляться по образу низшего мира. Страх и страдание, порождаемые низшим миром, порабощающим человека, могут переживаться как порождаемые высшим миром, который должен его освободить. Я. Бёме хорошо говорит, что Божья любовь во тьме действует как обжигающий огонь. Страх унижает достоинство человека, достоинство свободного духа. Страх всегда считали постыдным на войне, он назывался трусостью. Военное преодоление страха человек достигал, он совершал чудеса храбрости, он делался героем. Но это с большим трудом распространялось на всю остальную жизнь, особенно на жизнь духовную. Нельзя достаточно часто повторять, что освобождение от страха есть главная духовная задача человека. Достижение бесстрашия есть высшее состояние человека. Речь идет о достижении, ибо никто не может сказать, что ему страх совсем неведом.

Явление страха связано с соотношением сознания с подсознательным и сверхсознательным, страх идет из глубины подсознательного, от древних истоков человека. Сознание может увеличивать страх, со страхом связана острота сознания. Лишь из сверхсознательного идет окончательная победа над страхом, это есть победа духа. Сказано, что совершенная любовь изгоняет страх. Но совершенная любовь так редка, что страх продолжает править человеческой жизнью. Очень силен страх в любви-эросе, он есть в глубине жизни пола. Страх извращает человеческое, и в этом сложность богочеловеческого процесса.

Глава V

Страдание

Я страдаю, значит, я существую. Это вернее и глубже декартовского cogito. Страдание связано с самим существованием личности и личного сознания. Я. Бёме говорит, что страдание Qual, Quelle, Qualitat есть источник создания вещей.[46] Страдание связано не только с беспомощным животным состоянием человека, т. е. с его низшей природой, но также с его духовностью, с его свободой, с его личностью, т. е. с его высшей природой. Отказ от духовности, от свободы, от личности мог бы облегчить страдание, уменьшить боль, но это означало бы отказ от достоинства человека. Да и ввержение человека в низшее, животное состояние ни от чего не спасает, потому что жизнь в этом мире не бережется и не охраняется. Ужасна расточительность жизни в мире, бессмысленна гибель неисчислимых жизней, обреченных вести мучительную борьбу за существование. Нет спасения от страдания в погружении в биологическую сферу существования. Страдание есть основной факт человеческого существования. Судьба всякой жизни в этом мире, достигшей индивидуализации, есть страдание. С мукой человек рождается, с мукой умирает, страдание сопровождает два самых значительных события человеческой жизни. Болезнь, самое, может быть, большее зло, постоянно подстерегает человека.

Не без основания говорят психоаналитики о травматизме рождения, об испуге и тоске, которые испытывает человек, появляясь в этом мире.[47] Будда учил, что всякое желание порождает страдание. Но жизнь есть желание. Принятие жизни есть принятие страдания. Свое беспокойство о страдании, сопровождающем жизнь, свое сострадание мы не должны ограничивать одним человеческим миром. Страх животных ужасен, и они более беспомощны, чем люди. Нет ничего нелепее декартовского учения о животных как автоматах. В христианстве недостаточно был раскрыт долг человека по отношению к животному миру, в этом буддизм был выше. У человека есть обязанности к космической жизни. На нем лежит вина. Когда умирал мой дорогой Мури, мой любимый кот, и в предсмертной агонии вскрикнул, я почувствовал мировое страдание, страдание всего живущего, и приобщился к этому страданию. Каждый разделяет или должен разделять страдания других и всего мира.

Страдание есть основная тема всех религий искупления, да и вообще основная религиозная тема. В страдании человек проходит через минуты богооставленности, и через страдание же он приходит к общению с Богом. Страдание может переходить в радость. Страшно несчастен человек на земле, страшно испуган, переживает ужас и агонию. И в таком же состоянии находится все живущее. Но человек обладает силой творить, совершать героические подвиги, переживать экстаз. Человек есть существо низкое и существо высокое. Это лучше всех понимал Паскаль. Невозможность энтузиазма, экстаза, есть источник страдания, есть раздвоенность, ослабление творческой жизни. Несчастье есть прежде всего разорванность, раздвоенность. Основной, самый важный вопрос человеческого существования: как победить страдание, как вынести страдание, как не быть раздавленным страданием, как уменьшить количество страдания для всех людей и для всей жизни? Еще до христианства были религии страдающего бога, Озириса, Диониса и др. Есть страдание самого Бога, и оно спасительно. С этим связана тайна христианства. Но теологические доктрины всегда боялись признать страдание в Боге и осуждали так наз. патропассионизм. Но и тут, как при всяком соприкосновении с тайной, все на острие, ибо страдание Сына Божьего, Богочеловека признается. Все тут в соединении страдания человеческого и страдания божественного, ибо в нем преодолевается разорванность и отчужденность человеческого и божественного.

Почему так страдает человек в этом мире? И возможно ли оправдание Бога при таком количестве страданий? Вот вопрос, который так мучительно задавал себе Достоевский. Радищев, отец русской интеллигенции, с малолетства потрясен был страданиями человеческими. Это очень русская тема. Жалость к страдающим, сострадание к невинным страдальцам сначала переживается как богооставленность, а потом ведет к богоборчеству. Основная тут тема – тема безвинного страдания. Она поставлена книгой Иова. И не дай Бог походить нам на утешителей Иова. Есть в мире страдание, которое не есть наказание за грехи. Наиболее ясна связь страдания с телом, которое ограничивает бесконечные стремления человека, болеет, стареет, умирает, с которым связана мучительная борьба за существование. Человек несет на себе проклятие тела, которое сулит преходящие и иллюзорные наслаждения и причиняет много страданий. Человек рождается, потому что есть пол, но потому же он и умирает. Есть моменты радости, но основной фон жизни есть забота и страдание. Греческий народ, который считается жизнерадостным, через величайшее свое творение, через греческую трагедию, говорит, что лучше было бы человеку не родиться. Гёте и Л. Толстой были самыми удачливыми и внешне счастливыми из гениальных людей, но один говорит, что за всю жизнь у него было всего несколько счастливых часов, другой же хотел покончить с собой.

Чем объяснить страдание? Современный индусский философ Aurobindo говорит, что страдание есть возражение Всего, Целого, ложной попытке Ego свести универсальное к границам возможности исключительно личной радости. Макс Шелер говорит, что страдание есть опыт жертвы части во имя целого, жертва низшей ценности во имя высшей, он связывает страдание с жертвой. Возможность страдания связана с раздором независимых частей и их функционального положения в целом.[48] Эти решения не могут удовлетворить человеческую личность, поставленную перед своей личной судьбой, они основаны на совершенном подавлении индивидуально-личного универсально-общим. Гораздо глубже мысль Киркегарда, что страдание человека связано с тем, что он одинок. Люди разделяются как бы на две расы: на тех, которые мучительно чувствуют страдания мира и людей, и на тех, которые к этому сравнительно равнодушны. В истории европейского человека за ряд столетий очень увеличилась чувствительность и невыносливость к страданию, по крайней мере это верно в отношении к известной более утонченной части человечества. Лишь с большим запозданием возникает сознание недопустимости пыток и казней, жестокого обращения с преступниками. И вместе с тем мы живем в эпоху очень жестокую, эпоху небывалых страданий.

Источник страдания нужно видеть в несоответствии природы человека и объектной мировой среды, в которую мы брошены, в неустанном столкновении «я» с чуждым и безучастным к нему «не-я», с сопротивлением объектности, т. е. в объективации человеческого существования. Если можно говорить о различии гармонических и дисгармонических человеческих типов и состояний, то еще глубже то, что человек по своему положению в мире находится в дисгармоническом состоянии. Мучительное, причиняющее страдание противоречие человека заключается в том, что он есть существо в нераскрытой глубине своей бесконечное и устремленное к бесконечности, существо, ищущее вечности и предназначенное к ней и вместе с тем, по условиям своего существования, конечное и ограниченное, временное и смертное. Человек натыкается на стену, которую нельзя пробить. В глубине человеческого страдания есть переживание непреодолимости, неотвратимости, безвозвратности.

Дуализм, в котором живет человек в этом мире, и есть источник неисчислимых страданий. Переживание страдания противоположно переживанию целостности. Нарушение целостности и гармонии с миром и вызывает страдание. Но это происходит потому, что человек встречается с миром объектов и лишь изредка прорывается к миру существ. Во мне самом есть много чуждого мне, не моего («Es» Фрейда). И это чуждое мне во мне самом есть источник страданий. Борьба за реализацию личности есть борьба против чуждого во мне, порабощающего меня. Во мне должен был бы присутствовать весь Божий мир, и вместо него присутствует «не-я», мертвящая объектность. Источник страданий человека двойной – в непреодолимой стене вне его и непреодолимой стене в нем самом, в унизительном рабстве от чуждости мира и еще более унизительном рабстве от самого себя, от того, что есть «не-я», но кажется человеку принадлежащим к его «я». Можно считать несомненным, что большая часть страданий и несчастий связана с поглощенностью своим «я», с ячеством. В пределе это ведет к сумасшествию, которое всегда есть поглощенность своим «я», неспособность выйти из него. Способность к выходу из «я», из поглощенности «я» есть условие реализации личности. «Я» не есть еще личность. Паскаль сказал, что «le moi est haïssable».[49] Этого нельзя было бы сказать про личность.

Физический и душевный организм человека лишь частично приспособлен к окружающей среде, которая ему всегда угрожает. И можно удивляться, что человек получает возможность устойчиво существовать в бесконечном феноменальном мире, в котором он находит лишь немногие точки опоры и лишь с немногим близким ему встречается. Когда он переживает целый космос как близкий ему, как божественный, то это не этот чуждый ему мир объектов, это уже иной «мир», лежащий за этим миром. Разобщенность же человека с первоисточником жизни, с другими людьми, с жизнью космической порождает страдание. Противоположны же страданию приобщенность, нахождение общности и близости. Смерть есть самое большое страдание, вероятно, потому, что она есть прохождение через момент как бы абсолютной разобщенности, разрыва и уединения. Страданию противоположно гармоническое состояние, т. е. нахождение близости, приобщенность. Величайшее таинство есть таинство Причастия. И оно есть не только человеческое, но и космическое таинство. Для нас остается непонятной судьба человека от рождения до смерти, непонятны выпавшие на его долю страдания. Но это лишь очень малый отрывок судьбы человека в вечности, его прохождения через многие миры. Если мы возьмем один день человеческой жизни, оторванный от предшествующих и последующих дней, то мы мало поймем в происходящем с человеком. Но вся жизнь человека от рождения до смерти есть короткий день в его судьбе перед лицом вечности.

У Гегеля были замечательные мысли о «несчастном сознании».[50] Несчастное сознание есть разделение, раздвоение. Через него нужно пройти к высшему сознанию. Но не есть ли всякое сознание несчастное? Сознание всегда предполагает раздвоение, распадение на субъект и объект и мучительную зависимость от объекта. Достоевский считал страдание единственной причиной возникновения сознания. Достоевский, Киркегард, Ницше наиболее интересны для этой темы. Борьба Ницше со страданием, со страшной болезнью и одиночеством, сопротивление страданию – самое значительное явление его жизни, которое сообщает его жизни героический характер. Античная этика, особенно классическая этика Аристотеля, видела в человеке существо, которое ищет счастья, блага, гармонии и может достигать их. Это остается и у Фомы Аквината, в официальной католической теологии. Но в действительности христианство надломило это понимание. Об этом важны свидетельства Канта, Шопенгауэра, Достоевского, Киркегарда, Ницше. Не случайно человек, чтобы ослабить боль, угасить страдание, хочет забыться, отказаться от сознания, притупить его остроту. Он хочет это сделать, то опускаясь до подсознания, напр. через наркотики, через экстаз от погружения в животную стихию, то поднимаясь до сверхсознания, до духовных экстазов, до слияния с божественным. Есть предел возможности выносить страдание. За этим пределом человек теряет сознание и этим как бы спасает себя.

Более всего страдают совсем не худшие люди, более всего страдают лучшие люди. Сила страдания может быть признаком большей глубины. Развитие мысли и утончение души сопровождается усилением страдания, большей чувствительностью к боли не только душевной, но и физической. Несчастье, страдание, зло не являются прямыми причинами пробуждения силы в человеке и духовного возрождения, но могут способствовать пробуждению внутренних сил. Без боли и страдания в этом мире человек опустился бы и животное в нем победило бы. Это заставляет нас думать, что страдание в этом мире не есть только зло, последствие зла и выражение зла. Совершенно неверно думать, что страдание выпадает на долю человека пропорционально его вине и греху, хотя это и является мотивом многих проповедей. Думая так, мы уподобляемся утешителям Иова. Но Бог оправдал Иова, не его утешителей. Книга Иова является великим свидетельством о существовании невинного страдания, невинного страдальца. Об этом свидетельствует и греческая трагедия. Эдип не был виноват, он жертва рока. Но всего важнее невинное страдание Сына Божьего, праведника Иисуса. Есть божественное страдание. Это божественное страдание вызывается несоответствием между Богом и состоянием мира и человека. Есть темное страдание к гибели и есть светлое страдание ко спасению. Христианство превращает путь страдания в путь спасения. Это страдание богочеловеческое, которое отвечает на мучительный вопрос теодицеи. Человеческая жизнь наполнена экзистенциальной диалектикой страдания и радости, несчастья и счастья.

В человеческом вопрошании о страдании наибольший интерес представляют буддизм, стоицизм и христианство. Эти три ответа и сейчас являются основными. Стоическая борьба со страданиями есть и у тех, которые ничего не знают о стоиках. Буддизм и стоицизм не принимают страдания, хотят уйти от него и этим уходом получить облегчение. Христианство принимает страдание, принимает крест и в просветленном перенесении страдания ищет освобождения и спасения. Буддизм не принимает мира, хочет победить желание, привязывающее к миру, и достигнуть нирваны, которая не есть небытие, как обычно думают западные люди, и лежит по ту сторону бытия и небытия, не есть ни существование, ни не-существование. Японский буддизм Zen истолковывает учение Будды не в смысле отрицания воли, а в смысле просветления, т. е. прежде всего победы над эгоцентризмом.[51] Это можно назвать модернизмом. Буддизм имеет большие преимущества перед браманизмом: сострадание, чувство зла мира, отсутствие ритуализма и невыносимой гордости иерархии браманов. Но буддизм уходит от человеческой и мировой жизни, не хочет, чтобы человек взял на себя ее бремя и нес крест. Стоицизм принимает мир и хочет согласовать жизнь человека с законом космического разума. Но он хочет достигнуть внутреннего освобождения от страдания через изменение отношения ко всему, что исходит от жизни мира и может приносить человеку страдание, достигнуть апатии. Ни буддизм, ни стоицизм не хотят изменить мир, преобразить его, они берут его таким, каков он есть, и борются со страданием, изменяя отношение к миру, то его отрицанием, то достижением равнодушия к нему. Стоическая мораль благородная, но стоическая апатия носит нетворческий, упадочный характер.

И в нашей христианской, совсем иной морали, и в нашем христианском отношении к страданию можно встретить буддийские и стоические элементы. Христос учит нести крест жизни. Значит ли это, что нужно увеличить страдание и искать его? Конечно, не таков смысл несения креста. Несение выпавшего на нашу долю креста значит просветленное переживание страдания, т. е. уменьшение страдания по сравнению с непросветленным, темным переживанием страдания.

В религиозной жизни немалую роль играют элементы садизма и мазохизма, и потому так сложна история христианства. Христос превратил страдание в путь спасения. Правда распинается в мире. Единый безгрешный праведник был распят. Но это не значит, что нужно искать страдания, истязать себя, ни то, что нужно причинять страдания другим для их спасения. Между тем как очень верующие христиане бывали очень жестоки именно из-за своей веры и во имя ее. На этой вере в спасительность страдания основана была инквизиция, пытка, оправдание смертной казни и жестокость наказаний. Св. Доминик был жестоким инквизитором. Св. Тереза жестоко обращалась с сумасшедшими. Иосиф Волоцкий был очень жесток и требовал истязания и казни еретиков. Феофан Затворник проповедовал жестокую политику. Христиане искали страданий, болезней, самоистязания и истязания других. Это связано было с извращенным чувством греха и ужасом. У инквизиторов могла соединяться личная доброта с садизмом. Первоисточник страшного, темного заблуждения был в том предположении, что страдание человека угодно и приятно Богу, т. е. в перенесении на Бога садических чувств. Прежние христианские души менее остро чувствовали страдание, чем современные души, и более остро чувствовали грех, поэтому они были менее чувствительны к страданию. Но жизнь человеческая зависит не только от степени необходимости, она еще более зависит от случая, который необъясним, от так называемого несчастного стечения обстоятельств. Задача, поставленная перед человеком, совсем не в том, чтобы объяснять страдания его жизни, бессмысленные случаи и давящую необходимость грехами и видеть в этом наказание. Ставится духовная задача достойного несения страдания, превращения темного страдания к гибели в просветленное страдание ко спасению.

Человек есть бессознательно-хитрое существо, и его плохо понимают, и он сам себя плохо понимает. Человек может усиливать свое страдание, чтобы меньше страдать. Это психологический парадокс. Это экзистенциальная диалектика страдания: страдая от одного, он утешает себя другим страданием. Человек способен совершить героический подвиг, чтобы меньше страдать. Он идет на войну и совершает чудеса храбрости, идет в монахи и совершает аскетические подвиги, чтобы отвлечь себя от страдания, вызванного несчастной любовью или смертью близкого человека. Или он начинает терзать место, которое у него болит, начинает увеличивать боль, чтобы уменьшить боль. Он не только убегает от того, что причиняет ему боль, но и влечется к боли и сосредоточивается на ней. Человеку очень присущ мазохизм. Мазохизм, как и садизм, есть извращение, порожденное страданием. И это имеет таинственную связь с полом, раненностью человека.

Человек есть больное существо, и потому самые большие психологические открытия сделала психопатология. Он легко склоняется то к мании преследования, то к мании величия. Обе мании так связаны между собой, что человек, одержимый манией преследования, легко начинает преследовать других. Человеческая борьба против страдания сплошь и рядом имеет патологический характер. Сумасшествие может иногда быть выходом из неразрешенных конфликтов жизни, давать облегчение. Самое ужасное в человеческой жизни – это автономия и изоляция разных сфер душевной жизни, отрыв от центра, подчиняющего высшему смыслу, и образование изолированных миров. Так, автономия и изоляция сексуальной жизни ведет к чудовищному миру, изображенному маркизом де Садом.[52] Для де Сада человек, естественно, злой, жестокий и сладострастный. Он думает, что для Провидения равноценны порок и добродетель. Но также ужасно образование и других автономных и изолированных душевных миров, напр. мира властолюбия и честолюбия, или мира наживы и обогащения, или мира ненависти. Человек, одержимый страстью, образовавший свой автономный мир, сам страдает и причиняет страдание другим. Изолированная, неодухотворенная страсть вызывает бесконечное, невыносимое алкание. Оно порождается разрывом с духовным центром человека и разрывом самого центра с первоисточником всякой жизни в мире, т. е. в конце концов все сводится к разрыву богочеловечности.

Страх смерти есть страх самого сильного страдания. Смерть есть прохождение через разрыв души с телом, разрыв с миром и людьми и разрыв с Богом. Самое большое страдание есть страдание от расставания и разлуки. Но еще большее страдание от угрызений совести, от острого переживания вины, от безвозвратности и непоправимости. Это есть как бы предвосхищение адских мук. Человек ищет восстановления и сохранения в памяти пережитого, и сладки для него многие воспоминания, но еще больше ищет он забвения, забвения о дурном и унизительном. И если бы память непрерывно держала в нем все прошлое, то человек не вынес бы этого. Также не вынес бы он знания и предвидения будущего, будущих страданий и часа смерти. Человек и мир неотвратимо проходят через распятие и смерть. И это должно просветленно принять. Смерть есть не только потому, что человек в этом мире есть смертное существо, но и потому, что он есть бессмертное существо, которое не может осуществить полноту и вечность жизни в условиях этого мира.

Это идея лишь экзотерическая, что страдание есть наказание за грех. Демонические перерождения христианства связаны были с тем убеждением, что страдание есть заслуженное последствие греха, Божье наказание. Отсюда можно было сделать вывод, что нужно причинять как можно больше страданий. Во Франции и Англии в средние века отказывали осужденным в исповеди, чтобы к мукам агонии присоединить уверенность в вечном аде. Садическому извращению христианства, бесчувственности и безжалостности противостоит необыкновенная высота христианской панихиды и погребения.

Есть два страдания. Есть страдания, которые устраняются и побеждаются изменением социального строя и развитием научного знания. Необходимо вести борьбу с социальными причинами страдания и со страданиями, зависящими от невежества людей. Уничтожение социального рабства, куда входит и рабство в капиталистическом строе, обеспечение права на труд и на достойное существование, распространение просвещения, знаний технических и медицинских, победа над стихийными силами природы – все это может уменьшить количество страданий. Но нельзя организовать счастья, как нельзя организовать истины. Счастье дается лишь как благодатное мгновение, истина дается лишь исканием и устремлением в бесконечность, дается путем и жизнью, она спорна. Организовать можно лишь низшее, не высшее. Есть таинственность моментов переживания счастья как воспоминания о рае и предчувствие рая.

Но есть страдание, которое связано с трагической основой жизни и имеет глубокий источник. Оно не есть порождение дурного социального строя и не может быть устранено его улучшением. Есть страдание, которое есть наша трагическая судьба в мире, как рок, и рок этот преодолим лишь преодолением этого мира. Некоторые марксисты-коммунисты приходят к новому гуманизму и претендуют окончательно победить рок, не прибегая к мифам (христианство, по их мнению, побеждает рок через миф). Они хотят победить источник страдания и организовать всеобщее счастье человечества. Неверно думать, что марксизм есть социальная утопия. Очень многое, чего хочет марксизм, социально реализуемо и даже должно быть реализовано. Но марксизм есть духовная утопия, основанная на непонимании духовных условий человеческого существования. Нельзя социально победить того основного трагического конфликта, что человек есть духовное существо, заключающее в себе устремленность к бесконечности и вечности и поставленное в ограниченные условия существования в этом мире. Страдания от смерти, страдания от любви, от конфликтов любви с политическими и религиозными убеждениями, страдания от загадочности жизни, непонятности собственной судьбы, страдания от злой воли к могуществу и насилию, страдания от ревности, страдания от самолюбия, зависти, раненности тем, что человек не играет роли, которую хотел бы играть, и от понижения его положения в обществе, от страхов перед жизнью и смертью, от бессмысленных случаев, от разочарований в людях, от измены друзей, от меланхолического темперамента и мн. др. – не устранимы никаким новым социальным строем. Когда социальный вопрос будет решен и все люди поставлены в условия достойного существования, когда не будет страданий от необеспеченного положения в обществе, от голода, холода, невежества, болезней, несправедливостей, тогда, именно тогда усилится чувство и сознание непреодолимого трагизма жизни, тогда не избранных только, а многих охватит духовная тоска. Социальная борьба со страданием отвечает на тему о страдании вообще, а не о страдании конкретных существ. Закон общества может быть гарантией против социальных проявлений жестокости, но не может уничтожить жестокости в человеческом сердце, которое всегда найдет несоциальные формы своего проявления. Также и создание социального строя с гарантиями свободы человека и гражданина не избавит еще человека от возможности рабства.

Отсюда, конечно, не следует, что не нужно делать социальных изменений, самых радикальных, для уменьшения человеческих страданий и человеческого рабства. Наоборот, нужно все сделать и освободить духовные задачи человека от искажающих социальных влияний. Оптимистическая теория прогресса XIX века была проникнута верой в уничтожимость страданий и поступательный рост счастья. Эта вера надломлена катастрофическими событиями мира. Старая идея прогресса неприемлема. Но в ней есть и христианская правда, есть неосознанная устремленность к Царству Божьему. Необходимо допустить существование иррационального начала в мировой жизни, не поддающегося рационализации ни в каком прогрессе. И никакой прогресс, никакое социальное переустройство не может победить смерти, главного источника страдания, и уничтожить страха будущего. Это лучше всего понимал Н. Федоров.[53]

Интенсивность страдания связана с интенсивностью жизни, с выраженностью личности. Отказ от интенсивности жизни, отказ от личности может ослабить боль. Человек уходит в себя от мира, который полон страданий и причиняет ему страдания. Но, уходя в себя и изолируясь, человек начинает испытывать новые страдания, и у него является потребность уйти от себя, победить мучительную самопоглощенность. Страдающий человек разными путями ищет победы над страданием, облегчения. И не всегда он обращен к высшему, не всегда это искание свидетельствует о высоте человека. Ищут победы над страданиями через слияние с социальной группой, с коллективной жизнью; ищут через равнодушие, апатию, через установление меры в жизни, ищут через погружение в обыденность и пошлость; ищут через забвение в мгновении, хотят победить страдания через ослабление остроты сознания; через возврат к подсознательному и редко ищут облегчения и освобождения через подъем к сверхсознательному и сверхчеловеческому. Собственное страдание облегчается, когда человек начинает испытывать сострадание к другому. Наиболее, может быть, побеждается страдание созерцанием креста.

Но человек настолько странное существо, что он не только ищет освобождения от страдания, он ищет и страдания и готов истязать себя, как истязать и других. Это лучше всего понимал Достоевский. И в религиозной жизни, в высшей ее форме – в жизни христианской, мы видим не только освобождение от страдания, которое она обещает человеку, но и усиление страдания, проповедь самоистязания и истязания других. У людей есть потребность в убийстве и истязании во имя идеи и веры. Новое христианское сознание должно освободить человека от этих кошмаров. Отвратительны не только внешние, физические пытки, но и внутренние, духовные пытки. Это прежде всего освобождение богосознания и богопознания от перенесения на Бога садических и мстительных инстинктов. Наиболее садическая жестокость образуется у людей власти, всякой власти, религиозной, национальной, политической, экономической, семейной, и она получает идейное обоснование. Власть сводит с ума, она есть бесконечное вожделение. Некоторые римские императоры обнаруживали безумие жестокости. Есть режимы, которые представляют кристаллизацию садической жестокости.

Очень разно переживает человек страдания, в зависимости от того, принимает ли он страдания во имя своей веры и идеи – тут он выносит пытки – или страдает от несчастного стечения обстоятельств и бессмысленной жестокости окружающих людей и режима, в котором живет. Есть различие между страданием, в котором человек считает себя виновным, униженным, дурным, и страданием, в котором он героически претерпевает гонения и преследования. Нельзя сравнивать и измерять страдания, как нельзя сравнивать и измерять радости и счастье. Разно переживается страдание женщинами, людьми интеллектуального творческого труда, людьми из простого народа и т. д. Современному усложненному, утонченному и физически ослабленному человеку трудно понять, что можно вынести страдание, которое вынес какой-нибудь протопоп Аввакум или Стенька Разин. И в цивилизованном человеке от древних времен остается жажда крови, потребность в жестоких зрелищах, в бое гладиаторов, бое быков и пр. Мефистофель говорит: «Blut ist cin ganz besonderer Saft».[54] В крови есть что-то таинственное. Древние помещали в кровь душу. С ней связано и прекращение жизни. Огромным нравственным прогрессом было, когда было преодолено убеждение первобытных, что несчастные оставляются богами и должны быть покинуты. Страдание побеждается любовью, но и любовь может быть источником новых страданий. Я сейчас говорю не о любви-эросе, а о любви каритативной, любви жалости и сострадания. Человеку очень трудно переживать страдания одному и ни в чем его не выразить. Одиночество – один из источников страдания. В известном смысле можно сказать, что творец всегда одинок и всегда проходит через страдание. Потребность сообщить свое страдание другим выражается в жалобе, плаче, крике. Этим человек как бы просит помощи. Но есть скрытные люди, которые гордо несут свое страдание в себе, стараясь ничем его не обнаружить. И потому нужно всегда думать, что люди очень несчастны и страдают, но мы этого не замечаем. К каждому человеку следовало бы относиться как к умирающему. Нет ничего мучительнее сопоставления силы, расцвета, радости избыточной жизни и ослабления жизни, увядания, умирания. Но такова судьба жизни, судьба всякой развитой индивидуальности. Страдание и смерть связаны с любовью, которая должна победить и страдание, и смерть.

Счастье не есть сознательная цель человеческой жизни, и было уже сказано, что счастье нельзя организовать. Блаженство можно мыслить как достижение полноты совершенства, которого нет на земле. Тут возможны лишь отдельные мгновения. Но можно и должно стремиться к уменьшению количества страданий. Сострадание есть абсолютная заповедь. Никто не должен увеличивать для себя количества страданий, истязать себя, но должен переносить ниспосылаемые страдания просветленно, как имеющие смысл в его судьбе. Мучительная проблема страдания не разрешима окончательно в пределах этого феноменального мира. Противоречие между природой человека и условиями его конечного существования в природном мире неразрешимо и предполагает необходимость трансцензуса, конца. Может ли добро спасти от страданий? Не спасет и не может спасти, и потому нужно искупление и Искупитель, нужна не человеческая только, но и Божья любовь. Есть бессилие человека перед злом и страданием. Но есть бессилие и самого Бога как Творящей Силы. Лишь Бог, ставший человеком, принявший на себя страдания человека и всей твари, может победить источник зла, порождающий страдание. Никакие теологические системы, никакие авторитеты не могут прекратить человеческого страдания и муки. Прекратить их могут лишь религиозные первореальности, лишь богочеловеческая связь, лишь богочеловеческая любовь. Человек, окончательно порывающий эту богочеловеческую связь, становится перед бездной небытия, и страдания его делаются нестерпимыми.

Всякая любовь несет с собой новые страдания, и вместе с тем лишь любовь побеждает страдания, побеждает богочеловеческая любовь. Любовь-эрос заключает в себе бесконечное страдание, в ней есть ненасытимость. Любовь-агапе, любовь нисходящая, а не восходящая, не заключает в себе бесконечного алкания.[55] Поэтому обе любви должны быть соединены. Иначе не достигается полноты. Страдание побеждается также творчеством человека, хотя творчество знает свои страдания. Смысл страдания в том же, в чем и его причина. Если бы не было страдания при несоответствии между высшей природой человека и условиями его существования в этом мире, человек мог бы опуститься до жалкого состояния. И все же страдание остается для нас тайной. Это и есть тайна искупления.

Самое слово слишком связано с очень антропоморфическим и социоморфическим понятием выкупа. Унизительно и для Бога, и для человека понимать искупление как выкуп, данный Богу, чтобы угасить гнев Его. Это предполагает, что Богу угодны и приятны страдания людей в мире. Но возможно более глубокое и достойное понимание. Страдание есть испытание человека, духовных сил человека в путях свободы. Богу угодны не страдания человека, а духовное просветительное испытание сил человека в неотвратимых результатах, известным образом направленной свободы, свободы по источнику своему еще предмирной. Ударение всегда должно быть сделано на просветлении и преображении.

Глава VI

Зло

Страдание и зло связаны между собой, но не тождественны. Страдание может и не быть злом, может быть даже добром. Существование зла есть величайшая тайна мировой жизни и величайшее затруднение для официальной теологической доктрины и для всякой монистической философии. Рационалистическое решение проблемы зла так же затруднительно, как и решение проблемы свободы. Можно утверждать, и с большим основанием, что зло не имеет положительного бытия и соблазнять может лишь тем, что крадет у добра.[56] Но тем не менее зло не только есть, но и преобладает в мире. То, что можно именовать небытием, может иметь экзистенциальное значение. Ничто имеет большое экзистенциальное значение, хотя неверно было бы сказать, что оно существует.[57] Одна из попыток разрешить проблему зла и согласовать его с возможностью теодицеи заключалась в том, что зло присутствует лишь в частях, в целом же есть лишь добро. Так думал Бл. Августин, Лейбниц, да в конце концов и большая часть теодицей, ибо они допускают, что Бог пользуется злом для целей добра. Но такого рода доктрина основана на отрицании безусловного значения всякой личности, и она характерна скорее для античной, чем для христианской морали. Это означает преобладание эстетической точки зрения над этической.

В действительности верно, что в этом эмпирическом мире нет доброй божественной целесообразности, да ее и не может быть в мире, который признается падшим. Можно было бы сказать, что целесообразность есть для отдельных групп явлений, но не для целого мира феноменального, не для связи этих явлений во имя добра. Традиционное учение о Промысле принуждено отрицать зло и несправедливость в мире, и оно выходит из затруднения тем, что вместо зла признает лишь существование греха. Существует в нашем мире непреодолимый конфликт индивида и рода. Необычайно хрупка и угрожаема индивидуальная жизнь, человеческая и животная, но необыкновенно производительна сила родовой жизни, все вновь порождающая жизнь. Доктрина, которая видит зло лишь в частях и не видит его в целом, находится во власти рода и равнодушна к индивиду. Гений рода хитер и всегда подсказывает несчастному человеку лживые оправдания, которыми держит его в рабстве. Поэтому историческая и социальная жизнь основана на таком количестве лжи. Ложь может быть самообманом, когда человек делается игралищем социально-родовых сил жизни. Ложь может быть также формой защиты жизни от нападения на жизнь. Вопрос о правде и лжи есть основной моральный вопрос.

От мучительного вопроса о зле человек хочет укрыться в сферу нейтрального и этим хочет прикрыть свою измену Богу. В более глубоком смысле нейтрального нет, нейтральное находится на поверхности. Можно было бы даже сказать, что дьявол нейтрален. Ошибочно думать, что дьявол есть полюс, противоположный Богу. Полярно противоположный Богу полюс есть Бог же, другое лицо Бога, – крайности сходятся. Дьявол, князь мира сего, укрывается в нейтральном. В религиозной жизни вообще и в христианской жизни огромную роль играла вера в демонов и в дьявола. Это было одно из решений проблемы зла. Когда дьявола признают источником зла, то происходит объективация внутренней драмы человеческой души. Дьявол есть экзистенциальная реальность, но совсем не объективная предметная реальность, подобная реальностям природного мира, это реальность духовного опыта, пути, через который идет человек. Идеей дьявола социально очень злоупотребляли, запугивали ею людей и до огромных размеров расширили царство дьявола, присоединяя к нему все новые и новые области. Так создался настоящий духовный террор. Освобождение души от терзающих ее демонов возможно лишь в очищенной духовной религии. Демонология и демонолатрия были лишь в пути человека к царству духа, к царству свободы и любви, к Царству Божьему.

Борьба против зла легко сама приобретает характер зла, заражается злом. Есть зловещая моральная диалектика манихейского дуализма. Слишком большие враги зла сами делаются злыми. Это парадокс борьбы со злом и злыми: добрые для победы над злыми делаются злыми и не верят в другие способы борьбы со злыми, кроме злых способов. Доброта вызывает к себе пренебрежительное отношение и кажется неинтересной и пресной. Злость же импонирует и кажется интереснее и красивее. Люди борьбы думают, что злость умнее доброты. Проблема тут в том, что, в сущности, нельзя осуществлять целей добра, добрых целей. Это слишком легко ведет к злу, к злым средствам. Нужно быть в добре и излучать добро. Только Евангелие преодолевает это перерождение борьбы со злом в новое зло, признает осуждение грешников новым грехом. Нужно человечно, с добротой относиться и к дьяволу. Существует диалектика отношения к врагу и злому. Вы начинаете бороться во имя добра с врагом и со злом. Но вы кончаете тем, что сами проникаетесь злом. Основная моральная проблема нашего времени есть проблема отношения к врагу. Врага перестают считать человеком, к нему не должно быть человеческого отношения. В этом произошло наибольшее отступничество от евангельской истины. Я не думаю, чтобы существовали безнадежно демонические натуры, т. е. натуры, над которыми тяготеет фатум демонической одержимости, как не думаю, чтобы существовали демонические народы. Существует лишь демоническое состояние людей и народов. Поэтому ни над кем не возможен окончательный суд.

Как существует диалектика отношения к врагу, в силу которой борющийся со злым врагом во имя добра становится злым, так существует и диалектика смирения, в силу которой оно превращается в пассивность перед злом, в приспособление к злу. Также есть диалектика наказания за преступление, которое само превращается в преступление. У людей есть непреодолимая потребность в козле отпущения, во враге, который виновен во всех их несчастьях и которого можно и даже должно ненавидеть. Это могут быть евреи, еретики, масоны, иезуиты, якобинцы, большевики, буржуазия, международные тайные общества и т. п. Революция всегда нуждается во враге для своего питания и выдумывает врага, когда его уже нет. То же самое и контрреволюция. Когда найден козел отпущения, то человек чувствует себя лучше. Это есть объективация зла, выбрасывание его во внешнюю реальность. Государство прàво бороться с преступлениями и со слишком сильными внешними проявлениями зла, но оно само совершает преступления и делает зло. Как самое холодное из чудовищ (выражение Ницше), оно совершает преступление и творит зло бесстрастно и отвлеченно. Поддерживая право, государство хранит добро, но оно создает и свое особенное зло. Объективируется злая потребность испытать радость жестокости, коллективное удовлетворение от причинения боли, от права наказывать и присутствовать при наказании.

Отношения между добром и злом не просты, и в них есть сложная экзистенциальная диалектика. Добро может перерождаться в зло, зло может перерождаться в добро. Самое различение между добром и злом было уже болезненным раздвоением и несло печать прохождения через падшесть.[58] Есть что-то рабье в понимании греха как преступления, нарушающего волю Божью и вызывающего судебный процесс со стороны Бога. Преодоление этого рабьего понимания означает движение внутрь, в глубину. Грех есть раздвоенность, ущербленность, неполнота, разобщенность, порабощенность, ненависть, а не непослушание и не формальное нарушение воли Божией. Невозможно и недопустимо строить онтологию зла. Поэтому нелепа и зла идея вечного ада. Зло есть лишь путь, испытание, срыв. Грехопадение есть прежде всего испытание свободы. Человек идет к свету через тьму. Это глубже всех раскрыто Достоевским.

Зло объясняют свободой. Это самое распространенное объяснение зла. Но свобода есть тайна, не поддающаяся рационализации. Школьно-традиционное учение о свободе воли статично и очень мало раскрывает тайну возникновения зла. Остается непонятным, как из доброй природы человека и самого дьявола, из райской жизни в лучах Божьего света, благодаря свободе твари, которая понимается как высший дар Божий и знак богоподобия, возникли зло и злая жизнь человека и мира, напоминающая ад. Нужно допустить существование несотворенной свободы, предшествующей бытию, погруженной в иррациональную и меоническую сферу, то, что Бёме называет Ungrund, но чему он давал несколько иной смысл. Признание такой добытийственной свободы, дотварной, домирной свободы, ставит перед человеком творческую задачу продолжения миротворения и самое зло делает путем, тяжелым опытом, а не онтологическим началом, переходящим в вечность (ад). Свободу нужно понимать динамически, в диалектическом процессе. Существуют противоречия свободы и разные ее состояния и законы. Зло остро ставит проблему эсхатологическую, и оно снимается, преодолевается лишь эсхатологически.

Со злом нужно вести борьбу, и зло должно быть окончательно преодолено. И вместе с тем прохождение через опыт зла было путем не только вниз, но и вверх, не самое зло было путем вверх, а духовная сила пробужденного им сопротивления и порожденное им знание. Зло бессмысленно, и оно имеет высший смысл. Также свобода противоположна необходимости и рабству, и она может перерождаться в необходимость и рабство, переходить в свою противоположность. Человек должен пройти через испытание всех возможностей, пережить опыт познания добра и зла, и самое зло может стать диалектическим моментом добра. И зло может быть имманентно преодолено, т. е. должно произойти то, что Гегель называл Aufhebung, когда преодолевается отрицательное и все положительное входит в следующую стадию. Так и атеизм может стать диалектическим моментом богопознания. Это судьба человека – пройти через атеизм, через коммунизм и мн. др., чтобы имманентным обогащающим преодолением выйти к свету. Нужно не истребление «злых», а просветление «злых». Зло можно победить лишь изнутри, а не одним насильственным недопущением и истреблением. И вместе с тем должны быть положены внешние пределы проявлениям зла, истребляющим жизнь. Со злом должна быть духовная и социальная борьба. Социальная борьба не может не прибегать к силе в условиях этого мира. Духовная же борьба может быть лишь просветлением и преображением, а не насилием.

Опыт зла сам по себе не может обогатить, если ему отдаться, обогатить может лишь та положительная, светлая духовная сила, которая обнаруживается в преодолении зла. Свет предполагает тьму, добро предполагает зло, творческое развитие предполагает не только «это», но и «другое». Это лучше всего понимали Я. Бёме и Гегель. Зло господствует в этом мире. Но не ему принадлежит последнее слово. Зло может быть диалектическим моментом в развертывании твари, но потому только, что через него обнаруживается противоположное, добро. Идея же ада и адских мук была увековечиванием зла, бессилием перед ним. Зло предполагает свободу, и свободы нет без свободы зла, т. е. при принудительности добра. Но зло направлено против свободы, хочет ее уничтожить и воцарить рабство. По Киркегарду, человек делается «я» через грех. Лишь сходящий в ад знает небо. И кто далек от Бога, тот может быть ближе к Богу. Для Киркегарда рождение детей есть изначальный грех. Баадер говорит, что жизнь рождается в боли и появляется лишь после схождения в ад. Есть блеск на границе мира тьмы и мира света. Зло сначала обращается с нами как с господином, потом как с сотрудником и, наконец, само делается господином. Все мысли динамические, предполагающие противоречие и возникающий из противоречия процесс.

Две противоположные причины вызывают зло в человеке. Или образовавшаяся в душе пустота вызывает притяжение зла. Или страсть, ставшая idée fixe и вытеснившая все остальное, перерождается в зло. Таковы, напр., страсти честолюбия, скупости, ревности, ненависти. Страсть сама по себе не есть еще зло, но она легко перерождается в зло и ведет к потере внутренней свободы. Возможна и страсть смерти.[59] Человеку, в котором уже образовалось нравственное и религиозное сознание, трудно совершить первое преступление. Но одно преступление легко порождает второе преступление, и человек входит в магическую преступную атмосферу. Это замечательно изображено Шекспиром в «Макбете». Трудно вступить на путь террора, но потом трудно остановиться, прекратить его. Зло есть прежде всего потеря цельности, отрыв от духовного центра и образование автономных частей, которые начинают вести самостоятельное существование. Добро же в человеке есть внутренняя цельность, единство, подчинение душевной и телесной жизни духовному началу. Зло посюсторонне и не может быть перенесено на потустороннюю жизнь при апофатическом понимании Божества. Идея ада была не победой над злом, а увековечением зла. Перед мучительной проблемой зла одинаково неверен и оптимизм и пессимизм. Нужно быть более пессимистом в признании зла в этом феноменальном мире, в котором царствует князь мира сего, и более оптимистом в его отрицании в мире потустороннем. Конкретное знание жизни, видение ее подноготной есть очень горькое знание. Наступление лучшей жизни символизуют в переворотах революционных или религиозных, но лучшей жизни не наступает, совершенно новый человек не появляется. Всегда вновь обнаруживается самое низкое явление человеческой жизни – гонение, преследование, будь оно религиозное, национальное, политическое, классовое или идеологическое. Коллективный энтузиазм легко кончается созданием гестапо или чека. Жизнь человека в цивилизации имеет непреодолимую тенденцию к разложению, развращению, падению в пустоту. Тогда является желание спастись обратным движением к природе, к деревне, к труду, к аскезе, к монашеству. Но и это движение легко приводит к окостенению или разложению.

Поразительно, что когда люди каются, то обыкновенно не в том, в чем им нужно было бы каяться. Торквемада не каялся в своем действительном, инквизиторском грехе и уверен был, что служит Богу. Христиане хотят не столько реального изменения и преображения своей природы, сколько отпущения грехов. Религиозные идеологии и верования делаются предметом для новой ненависти и вражды. Религия любви и прощения становится предметом борьбы за власть. Государства и общества всегда наступательны и агрессивны, личность же человеческая принуждена всегда защищаться. Женская любовь может иметь искупительное, спасительное значение (в «Летучем Голландце», Сольвейг в «Пер Гюнте», у Жуандо в «Veronique»). Тут всегда как бы предстоит образ «Божьей Матери». Но женская любовь гораздо чаще может быть и источником гибели. Умилостивительные кровавые жертвы должны были иметь искупающее значение. Но они же выражали жестокость и кровожадность человека. И доныне приносятся кровавые человеческие жертвоприношения во имя идей и верований, которые представляются высокими. Все это горькое знание о жизни не есть последнее знание, не есть знание о последнем. За всей мировой и человеческой тьмой скрыт свет. И свет этот в иные минуты так силен, что ослепляет нас. Человек должен прямо в глаза смотреть на зло, не делать себе иллюзий, но никогда не быть подавленным злом. Истина лежит по ту сторону оптимизма и пессимизма. Мировая бессмыслица не есть отрицание существования смысла, ее обличение предполагает существование смысла. Зло мира предполагает существование Бога, без этого Его нельзя узнать.

Благородство, то, что я называю истинным аристократизмом, требует от человека сознания своей вины. Глубина совести, которая часто бывает закрыта и задавлена, всегда есть сознание вины. Нужно как можно больше вины брать на себя и как можно меньше возлагать ее на других. Аристократ не тот, кто гордо сознает себя первым, привилегированным и охраняет это свое положение. Аристократ тот, кто сознает вину и греховность своего первого, привилегированного положения. Чувство же постоянной обиды есть как раз плебейское чувство. Но слишком легко обличать ressentiment угнетенных и последних по своему положению в обществе. Очень несправедливо это делал М. Шелер с точки зрения ницшеанизированного христианства.[60] Ressentiment, в которое привходит зависть, бесспорно, не благородное чувство. Но оно может иметь слишком большое основание. И не тем заниматься обличениями, кто виноват в ressentiment униженных. Самое глубокое все же не сознание своей греховности, которая может оставаться в морально-психологической сфере, а метафизическое сознание положения человека в мире, который имеет бесконечные стремления и поставлен в условия конечного, сдавленного существования. В этом падшесть человека. И в этом источник образования непросветленными страстями иллюзорных ложных миров.

Человек с трудом выносит, что он в этом мире есть смертное существо и смертно все, что в нем и с ним происходит. Поэтому проблема зла есть прежде всего проблема смерти. Победа над злом есть победа над смертью. Зло есть смерть, победа над злом есть воскрешение жизни, возрождение к новой жизни. Убийство, ненависть, месть, измена и предательство, разврат, рабство есть смерть. Богочеловеческая победа над последним врагом – смертью есть победа над злом. Это есть победа любви, свободы и творчества над ненавистью, рабством и инерцией, победа личности над безличностью. Последний враг – смерть имеет и положительный смысл. Трагическое чувство смерти связано с острым чувством личности, личной судьбы. Для жизни рода ничего трагического в смерти нет, жизнь рода всегда возобновляется и продолжается, она находит себе компенсацию. Смерть поражает более всего наиболее совершенные и индивидуализированные организмы. С острым чувством личности связано и острое чувство зла. Положительный смысл смерти в том, что ее неизбежность для личного существования свидетельствует о недостижимости бесконечных задач жизни и неосуществимости полноты жизни в пределах этого мира и этого времени.[61]

Смерть, это предельное зло, есть один из путей к вечности. Бесконечная жизнь в условиях нашего ограниченного существования была бы кошмаром. Прохождение через смерть также нужно для нашей личной судьбы в вечности, как нужен конец мира для свершения его вечной судьбы. Противоречия и задачи человеческой и мировой жизни неразрешимы в этом эоне, и потому нужен переход в иной эон. Поэтому возможен не только ужас перед смертью, но и притяжение смерти. Мысль о смерти иногда утешает человека, когда противоречия его жизни становятся непереносимыми, когда зло вокруг него слишком сгущается. Фрейд признал инстинкт смерти не только более высоким, чем инстинкт половой, но и единственным высоким в человеке.[62] Гейдеггер принужден также признать смерть более высоким, чем Dasein, погруженное в обыденность, в das Man.[63] Последнее слово в его философии принадлежит смерти. Интересно, что в германском духе есть вообще притяжение смерти, победы и смерти. Музыка Р. Вагнера была проникнута пафосом победы и смерти. Ницше проповедовал волю к могуществу и экстатическую радость жизни. Но в его безысходно трагическом чувстве жизни самым глубоким и последним было amor fati. В германском духе была глубина, но не было сил воскрешающих.

Эти воскресающие силы есть в духе русском. Н. Федоров был вершиной выражения этих воскресающих сил. И не случайно в русском православии главный праздник есть праздник Воскресения Христова. Так понимается христианство. Источник победы над злом жизни в этом мире не в смерти и не в рождении, а в воскресении. Опыт мирового зла губит, но творческие силы воскресения побеждают зло и смерть. Христианская этика в отношении к злу и злым может быть лишь парадоксальна. В Христе-Богочеловеке и в богочеловеческом процессе уготовляется преображение всего космоса. О зле и связанной со злом свободе нельзя мыслить онтологически-статически, а лишь динамически, на языке духовно-экзистенциального опыта.

Глава VII

Война

Война есть основное явление нашего мирового эона. Это факт не только человеческой, социальной и исторической жизни, но и жизни космической. Гераклит говорил, что война носит всеобщий характер и что все разрешается через раздор. Космический характер войны вытекал для него из того, что мир есть движение и объят огнем. Гоббс утверждал первоначальное состояние войны. Война есть не только на земле, но и на небе, ангелы и демоны ведут войну. Мировая история в очень большой степени была войной, была историей войн. Краткие мирные периоды, напр. последняя четверть XIX века, давали ложное представление, что для истории нормален мир, а не война. У гуманистов XIX века были в этом отношении ложные перспективы.

Происходит война людей, война семейств, война классов и сословий, война внутри социальных групп и политических партий, война наций и государств. Наконец, есть не меньшая склонность людей к войнам вероисповедным и идеологическим. В сущности, никогда не было стабилизированного порядка, всегда была внутренняя война. Война есть предельное выражение всякого пути к реализации своих целей посредством силы. И всякий человек, проникнутый целостной идеей, которую он хочет во что бы то ни стало реализовать – осуществить господство христианской церкви, создать великую империю, сделать великую революцию, выиграть войну, – может проявить героизм, но и легко превращается не только в насильника, но и в дикого зверя. Война есть потому, что есть «это» и есть «другое», что всякая активность встречает сопротивление, что есть противоречие как сущность жизни мира. Люди не могут ужиться друг с другом, не могут ужиться ни в каких группировках: семейных, хозяйственных, государственных, социальных, религиозных или идеологических. Два друга, два возлюбленных, родители и дети, два единоверца, два единомышленника легко переходят в состояние войны. Эгоизм, самоутверждение, зависть, ревность, самолюбие, интерес, фанатизм легко ведут к войне.

Есть экзистенциальная диалектика единства и разделения. Люди проповедуют братство людей, но не может быть братского единства между сторонниками братства людей и народов и его противниками. И сторонники братства поднимают войну против противников братства. Люди проповедуют свободу, но в отношении опасных противников они принуждены применять насилие и отрицать их свободу. Люди борются со злом во имя добра и начинают творить зло в отношении к представителям зла. Люди и народ проникаются пацифической идеей уничтожения войны и для этого принуждены объявить войну сторонникам войны. Получается порочный круг. Психология фанатизма, фанатической и исключительной приверженности какой-либо идее, религиозной, национальной или политико-социальной, неизбежно ведет к войне. Действовать – значит встречать противодействие, бороться и в конце концов воевать. У людей есть глубокая потребность драться, есть неискоренимые военные инстинкты. Очень пацифические индусы в своей великой религиозной поэме Багават-Гита оправдывают войну и убийство на войне.[64] Война создает свой тип общества, и всякое государство носит на себе символику войны. В войне обильно проливается человеческая кровь. Но пролитие крови имеет совсем особенное и таинственное значение. Пролитие крови отравляет целые народы и порождает все новые и новые кровопролития. Признавая убийство грехом и преступлением, люди все же любят идеализировать известные формы убийства: дуэль, войну, смертную казнь, маскированное убийство политических преследований. И кровь всегда порождает кровь. Поднявший меч от меча погибает. Пролитие крови не может не вызывать трепета. В древних оргийных культах связаны были кровь и пол.[65] И эта таинственная связь существует. Пролитие крови перерождает людей.

Трудность решения проблемы войны связана с ее двойственностью. С одной стороны, война есть зоологическая стадия в развитии человечества, есть грех и зло, с другой стороны, войны выводили из принижающей обыденности, возвышали над мещанской жизнью. Война делала возможными героические подвиги человека, она требовала храбрости, мужества, жертвенности, верности, отказа от безопасности. Но войны же разнуздывали самые низшие инстинкты человека – жестокость, кровожадность, насилие, грабеж, волю к могуществу.[66] Самый героизм может быть не только положительным, но и отрицательным. Соблазн военной славы носит антихристианский характер. С войной связана потребность обоготворения цезарей, полководцев, вождей, обоготворение антихристов, что нужно отличать от почитания гениев и святых. Две участи подстерегают человека: или война, насилие, кровь и героизм, переходящий в ложный соблазн величия, или мещанство, довольство, наслаждение жизнью, власть денег. Люди и народы колеблются между этими состояниями и с трудом достигают третьего, высшего состояния.

Война, говорю о настоящей войне, есть крайняя форма господства общества над личностью. Если это выразить иначе, то она есть явление гипнотической власти коллектива над личностью. Люди могут воевать лишь при ослаблении личного сознания и усилении сознания группового, коллективного. Развитие и усовершенствование способов ведения войны есть все большая ее объективация.[67] Усовершенствованная техника войны ведет к тому, что она все более отходит от рыцарской войны, в которой сильно было начало личной доблести и благородства. Огнестрельное оружие начало разрушать рыцарскую войну. Прежние войны, которые велись профессиональными армиями, были локализованы, не захватывали целиком страны и народы. Но усовершенствованная и объективированная война сделалась тоталитарной, от нее некуда укрыться. Очень сложное искусство войны есть все-таки искусство убивать.[68] Война есть великое зло, вернее, она есть выявление зла, которое клокотало в глубине при внешнем мире. Но тоталитарная война становится тоталитарным злом.

Обличение великого зла и греха войны не должно вести к отвлеченному пацифизму при всех условиях. При злом состоянии нашего мира война может быть меньшим злом. Если война захватная и поработительная есть абсолютное зло, то война защитительная и освободительная может быть не только оправданной, но и священной. То же нужно сказать о революции, которая есть форма войны. Революция всегда жестока, но она может быть и благом. Терпение есть добродетель, но она может превратиться в зло и потворствовать злу. Добро действует в конкретной мировой среде, сложной и темной, и действие добра не может быть прямолинейным. Добро принуждено иногда добиваться наименьшего зла. Окончательное прекращение войн связано с изменением духовного состояния человеческих обществ и социального строя. Капиталистический строй неотвратимо порождает войны. Преодоление войны также означает преодоление суверенитета государства и национализма. Преодоление же войн-революций требует радикального социального реформирования человеческих обществ.

Оправдывать войны и даже восторгаться ими и отрицать оправданность и допустимость революций есть ложь. В революциях льется кровь, но еще больше крови льется в войнах. Революция, которая всегда сопровождается ужасами, может быть меньшим злом, чем бесконечное терпение в отношении к рабству. Так необходимы иногда бывают маленькие революции в семье или в учреждении государственном, общественном или хозяйственном. Война и революция – судьи людей и народов, живущих в разрыве богочеловеческих связей, в изоляции не только человеческого вообще, но и отдельных частей человеческого. Прудон думал, что война будет преодолена, когда она будет превращена в революцию. Но это все-таки утопия думать, что вопрос об устройстве человеческих обществ может быть разрешен вне глубинного духовного изменения человека. Война всегда носит с собой варваризацию. Есть конфликт между цветущей культурой и военной силой. Так, например, более культурные народы вытесняются турками. В древнем мире наиболее воинственные и наиболее варварские ассирийцы побеждали всех. Нет основания оптимистически связывать силу в этом мире с правдой. Хотя ведение войн за освобождение и за правду может быть связано с настоящим духовным подъемом и может обнаруживать силу правды.

Единственным до конца последовательным пацифистом был Лев Толстой. Его учение о непротивлении злу насилием, его отрицание закона этого мира во имя закона Бога глубже, чем думают, его плохо понимают. Л. Толстой поставил перед изолгавшимся христианским миром проблему: можно ли небесными средствами достигнуть блага на земле? Может ли дух и во имя духа действовать силой и насилием? Есть ли в человеке божественное начало, которое сильнее всех насилий, совершаемых людьми? Можно ли управлять человеческими массами через Божью Правду? Л. Толстой был великим пробудителем уснувшей совести. Он требовал, чтобы люди, верующие в Бога, жили и действовали иначе, чем в Бога не верующие. Он был ранен тем, что христиане, люди, верующие в Бога, живут и устраивают свои дела на земле так, как будто бы Бога нет, как будто бы не было Нагорной проповеди. И христиане, как и нехристиане, живут по закону мира, а не по закону Бога. Но закон мира есть война и насилие человека над человеком. Л. Толстой верил, что если перестать противиться злу и злым насилиям, то будет непосредственное вмешательство Бога и добро победит. Человеческое насильственное противление мешает действию Бога в людях. Эту точку зрения можно характеризовать как квиетическую мистику, примененную к истории и к общественной жизни. У Толстого была большая критическая правда. Но ошибка его коренилась в том, что он не понимал тайны богочеловечности, т. е. двух природ различных, но соединяющихся. Он был монистом, стоявшим ближе к индусской религиозной философии и к буддизму, чем к христианской религиозной философии. Он с огромной силой обличал историческое зло, но у него не было чувства метафизического зла. Он был прав, когда думал, что насилием нельзя победить зла в человеке. Но его исключительно интересовал тот человек, который будет совершать насилие в борьбе против зла и злого, и как будто не интересовала судьба человека, над которым злые совершают насилие и которого нужно защищать, положив границу внешнему проявлению зла. Поэтому защитительная, освободительная война для него не отличается от войны захватной и поработительной. Л. Толстой хочет, чтобы царствовал закон Бога, а не закон мира, закон любви, а не закон насилия. В этом он свято прав. Но как этого достигнуть? Окончательное торжество того, что он называет законом Хозяина жизни, означает преображение мира, конец этого мира, этой земли и начало нового мира, новой земли. Но Толстой остается великим пробудителем для христиан.

Метафизическая проблема войны есть проблема о роли силы в условиях этого феноменального мира. Когда Л. Толстой учит, что не в силе Бог, а в Правде, то он русскую идею противопоставляет германской идее, он противостоит Гегелю и Ницше. Настоящее величие Л. Толстого было в его обличении неправды и ничтожества всякого величия в этом мире. Ничтожно и жалко всякое величие мира: величие царской власти, знатного рода, величие военное или величие богатства, роскоши, величие Юлия Цезаря и Наполеона. Это есть величие падшего феноменального мира, не возвышающегося до нуменального значения. Историческое величие слишком связано с ложью, со злобой, жестокостью, насилием и кровью. «Великие» исторические события – инсценировки, за которыми скрыта совсем иная реальность. Любовь человеческой массы, ее водителей к церемониям, к условной символике, орденам, мундирам, торжественно-риторическим речам, к полезной лжи свидетельствует о состоянии мира и человека в мире и учит, как ложью нужно управлять миром. Не только религиозно-нравственные трактаты Л. Толстого, но и «Война и мир» полна обличениями лжи этого мира, лжи истории и цивилизации.[69] Ничто так не свидетельствует о низости человека, как трудность для него вынести испытание победы. Человек находил в себе героические силы вынести гонение, но он не мог выносить победы, после победы он делался низок, совершал насилия и гонения. Христиане были подвижниками во время гонений. Когда они победили, они сами стали совершать гонения. Нет большего испытания, чем испытание победы. И можно было бы сказать: горе победителям в этом мире. Есть парадокс диалектики силы и победы. Победа предполагает силу, и нравственную силу. Но победа легко перерождает силу в насилие и уничтожает нравственный характер силы. Все это приводит к центральной проблеме об отношении духа и силы.

Подавляющее большинство людей, и в том числе христиан, материалисты, они не верят в силу духа, верят лишь в материальную силу, силу военную или экономическую. И напрасно негодуют против марксистов. Самое противоположение духа и силы условно и неточно. Понятие силы многозначно. Его производят от опыта мускульного усилия и способности воли что-то реализовать. Но философия силы есть натуралистическая метафизика. Философия жизни, тоже натуралистическая, ведет к апофеозу силы. Натуралистическое понимание силы было перенесено и на социальную жизнь, и даже на церковную жизнь. Церковь постоянно прибегала к силе государства, т. е. к материальной силе. Но можно говорить не только о силе материальной, но и о силе духовной. Христос говорил как власть имеющий, т. е. с силой. Это был образ иной силы. Мы говорим – сила любви, сила духа, сила подвига и жертвы, сила познания, сила моральной совести, сила творческого подъема. Мы говорим о силе правды, силе свободы, о силе чуда, опрокинувшего власть силы природы.

Настоящее противоположение есть противоположение силы и насилия. Но и тут противоположение сложнее, чем обыкновенно думают. Кроме явного, бросающегося в глаза физического насилия есть менее заметное психическое насилие, которому постоянно подвергаются люди. Психическое насилие бывает даже ужаснее насилия физического. Тут есть сложная градация ступеней насилия. Насилием может быть воспитание, религиозное запугивание, семейные нравы, пропаганда, ежедневное внушение газеты, власть политических партий, власть денег, совершающая величайшие насилия, и мн. др. Человека насилуют не только физические акты, но и психические акты, держащие человека в страхе. Режим террора есть не только материальные действия – аресты, пытки, казни, но прежде всего действие психическое, внушение страха и содержание людей в страхе. Так, в средние века запугиванием адскими муками совершали страшное психическое насилие над людьми. Психическое насилие существует всегда, когда во влиянии не действует внутренняя свобода. Дурная сила всегда связана с отрицанием свободы другого. Насильник любит свободу для себя, но отрицает ее для другого. Сторонники деспотических режимов все любят свободу для себя, они позволяют себе слишком большую свободу движения, ее следовало бы ограничить.

Сила сама по себе не есть ценность, сама по себе не есть добро. Высшие ценности в этом мире слабее низших ценностей, духовные ценности слабее материальных.[70] Пророк, философ или поэт слабее полицейского или солдата. Самая большая сила в падшем эмпирическом мире есть сила денег и сила пушек. Пушками можно уничтожить величайшие духовные ценности. Римские воины были сильнее Сына Божьего. Поэтому культ силы как силы безбожен и бесчеловечен. Культ силы есть культ низшей материальной силы, есть неверие в силу духа и в силу свободы. Но ложному культу силы, очевидно, противополагается не защита слабости и бессилия, а дух и свобода, в социальной жизни право и справедливость. Закон этого природного феноменального мира есть борьба индивидуумов, семейств, родов, племен, наций, государств, империй за существование и преобладание. Это закон войны. Демон воли к могуществу терзает людей и народы. Но в этот страшный мир может втереться начало духа, свободы, человечности, милосердия. Христос против первых, т. е. сильных. Христианство глубоко противоположно культу силы, оно против натуралистического подбора. Культ силы не русский культ.

Война ставит еще острее вопрос об отношении к врагу. Диалектика войны ведет к тому, что врага перестают считать человеком, в отношении к нему все дозволено. Рыцарство требовало и рыцарского отношения к врагу. Это еще долго оставалось. Врага хоронили с воинскими почестями. Но война перестала быть рыцарской, и именно потому, что стала тоталитарной. Жестокость разрешается и поощряется в отношении к врагу. Когда бывает жестокость в отношении к близким, то они делаются врагами. Диалектика войны, совершенно ее перерождающая и сообщающая ей все менее и менее человеческий характер, связана с необычайным ростом техники войны. Чудовищные по размерам разрушения и убийства, направленные на целые народы, приведут в конце концов к самоотрицанию войны. Новые орудия, газы и атомная бомба перерождают войну в новое явление, для которого еще нет имени. Орудия разрушения так страшны, когда они попадают в руки злых сил, что это с особенной остротой ставит вопрос о духовном состоянии человеческих обществ. Романтическая идеализация войны связана с культом героизма и героев. И это соответствует чему-то очень глубокому в человеческой природе. Но культ героев есть античный, греко-римский культ. В христианском мире он перерождается в рыцарство. В буржуазных цивилизациях рыцарство исчезает. Но величие продолжают связывать с войной. Последняя мировая война, впрочем, обнаружила необыкновенный героизм наряду с необыкновенным зверством. Но границы, которые рыцарское сознание ставит в отношении к врагу, нарушены. Преображенный христианский героизм очень мало имел возможности проявлять себя. Н. Федоров верил в возможность прекращения войны и направления неискоренимых воинствующих инстинктов человека на другую область, на борьбу со стихийными силами природы. Это свидетельствует о высоте нравственного сознания Н. Федорова, но также и недооценке им силы зла в человеке и мире.

Война, повторяю, есть зло, но не всегда самое большое зло, иногда меньшее зло, когда освобождает от самого большего зла. Война как мировое явление есть потому, что нет достаточных сил духа. Не верят в силу духа, верят лишь в дух силы. Вместо того чтобы видеть цель в духовной жизни и культуре, видят ее в государстве и росте могущества. Цели жизни подменяются средствами жизни. Подмена целей жизни средствами, превращение средств в самодовлеющую цель есть один из самых тяжких по своим последствиям процессов в истории. Это всегда означает умаление духа. Преклонение перед силой есть ложный оптимизм и ложный монизм. Раздававшийся в мире крик победителей был слишком часто свидетельством, что мир во зле лежит. Разрешение сильным проливать кровь не от Бога исходит и скорее означает разрыв с Богом. Этот мир остается слишком равнодушным к тому, что правда распинается. Господство войны и военной силы в мире есть выражение неверия в силу самой истины, в силу духа, в силу Божию. Если дух есть сила, и величайшая сила, то в другом смысле, чем та сила, которая в мире почитается. Это сила, которая могла бы сдвинуть горы с места. В мире возможны прорывы духа, и этими прорывами жив был человек и двигалась история к сверхисторической цели, к Царству Божьему.

Возможна ли в условиях нашего мира победа человечности? Человечность должна утверждаться даже в страшных условиях войны. Но окончательная ее победа есть выход за пределы этого мира. Война во всех ее проявлениях есть порождение разрыва богочеловеческой связи, безбожной автономии самоутверждающихся мировых и человеческих сил. Победа над злом войны, как и вообще над злом, предполагает радикальное изменение человеческого сознания, преодоление объективации как ложного направления сознания. Враг есть существо наиболее превращенное в объект, т. е. экзистенциально наиболее разобщенное. Воевать только и можно с объектом, с субъектом нельзя воевать. Но мы живем в мире объективации, в мире разобщенном, и потому в нем господствует война. Мир человечности, духовности, красоты, бессмертия есть иной мир, чем мир страхов, страданья, зла и войны, на котором я останавливался.

Глава VIII

Человечность

Еще нет настоящей религиозной и метафизической антропологии. Ни антропология святоотеческая, ни антропология схоластическая, ни антропология гуманистическая не может нас удовлетворить. Традиционное христианское учение о человеке не раскрыло творческой природы человека, оно было подавлено сознанием греха. С другой стороны, понимание человечности, гуманности не было углублено до метафизических и религиозных основ. Подлинная человечность есть богоподобное, божественное в человеке. Божественное в человеке не есть «сверхъестественное» и не есть специальный акт благодати, а есть духовное в нем начало как особая реальность.[71] В этом парадокс отношений между человеческим и божественным. Для того чтобы походить вполне на человека, нужно походить на Бога. Для того чтобы иметь образ человеческий, нужно иметь образ Божий. Человек сам по себе очень мало человечен, он даже бесчеловечен. Человечен не человек, а Бог. Это Бог требует от человека человечности, человек же не очень требует. Совершенно так же это Бог требует, чтобы человек был свободен, а не сам человек. Сам человек любит рабство и легко мирится с рабством. Свобода есть не право человека, а обязанность человека перед Богом. То же нужно сказать и о человечности. Реализуя в себе образ Божий, человек реализует в себе образ человеческий, и, реализуя в себе образ человеческий, он реализует в себе образ Божий. В этом тайна богочеловечности, величайшая тайна человеческой жизни. Человечность и есть богочеловечность. Человек гораздо более реализует в себе образ звериный, чем образ Божий. Зверечеловечность занимает безмерно большее место, чем богочеловечность.

Образ звериный в человеке совсем не означает сходства со зверем, прекрасным Божьим твореньем. Ужасен не зверь, а человек, ставший зверем. Зверь безмерно лучше звереподобного человека. Зверь никогда не доходит до такого страшного падения, до какого доходит человек. В звере есть ангелоподобие. Он также несет в себе искаженный образ ангела, как человек несет искаженный образ Бога. Но в звере никогда не бывает такого страшного искажения своего образа, какое бывает в человеке. Человек ответствен за состояние зверя в этом мире, зверь же не ответствен. И это определяется тем, что человек есть микрокосм и имеет свободу, которой в такой степени не имеют другие части космоса. Если Бога нет, то человек есть усовершенствованное и вместе с тем ухудшенное животное. Богочеловечность есть двойная тайна – тайна рождения Бога в человеке и человека в Боге. Есть не только нужда человека в Боге, но и нужда Бога в человеке. Монизм, монофизитство отрицают двойную истину и отрицают самостоятельность человека. Есть два движения: движение от Бога к человеку и движение от человека к Богу. Человек нужен для божественной жизни, для ее полноты. И потому только есть божественная и человеческая драма. Отношения между Богом и человеком не судебные, а драматические.

Рождение человека в Боге есть процесс теогонический. Человек по своей вечной идее вкоренен в богочеловечестве и связан с Богочеловеком. И потому можно сказать, что существует предвечная человечность в Боге, существует предвечный Человек, которого каббала называла Адам Кадмон. Человечность существует в вечности и должна реализоваться во времени. Это тайна парадоксального отношения между вечностью и временем. Саму вечность нужно понимать динамически, а не статически, в ней абсолютный покой совпадает с абсолютным движением. Человечность не есть то, что называют гуманизмом или гуманитаризмом, она есть богочеловечность человека. Христологический догмат символически выражает истину о богочеловечности. Но он не распространил еще этой истины на всего человека, потому что он человек, т. е. потенциальный богочеловек. Этого нельзя понять рационально. При рациональном понимании всегда уклоняются то к монизму, то к дуализму. Рационально очень легко истолковать ту истину, что образ человека есть образ Божий, в духе монизма. Но тут есть тайна двуединства, богочеловечности, двойного движения. Из учителей церкви, может быть, один только св. Григорий Нисский защищал свободу и достоинство человека как образа Божьего.[72] Его антропология есть лучшее, что было в христианской мысли о человеке.

Наше понимание человека вообще и каждого конкретного человека очень запутывается тем, что человек имеет сложный состав и не так легко привести этот сложный состав к единству. Личность в человеке есть результат борьбы. Множественный состав человека делал возможным древние понятия, допускавшие существование тени, двойника человека. И трудно решить, что было главной реальностью. В человеке, несомненно, есть двойное «я» – истинное, реальное, глубокое – и «я», созданное воображением и страстями, фиктивное, тянущее вниз. Личность вырабатывается длительным процессом, выбором, вытеснением того, что во мне не есть мое «я». Душа есть творческий процесс, активность.[73] Человеческий дух всегда должен себя трансцендировать, подниматься к тому, что выше человека. И тогда лишь человек не теряется и не исчезает, а реализует себя. Человек исчезает в самоутверждении и самодовольстве. Поэтому жертва есть путь реализации личности. Человек не бывает совсем один. В нем есть голос δαίμων’a. Греки говорили, что δαίμων – податель благ. Ευδαίμων – тот, кто получил в удел хорошего δαίμων’a. Этим еще увеличивается сложный состав человека. Юнг утверждает, что persona есть маска коллективной реальности.[74] Но этого никак нельзя распространить на метафизическое ядро личности. Существует несколько «я», но есть «я» глубинное. Человек поставлен перед многими мирами в соответствии с разными формами активности: миром обыденной жизни, миром религиозным, миром научным, миром художественным, миром политическим или хозяйственным и т. д. И эти разные миры кладут печать на формацию личности, на восприятие мира. Наше восприятие мира всегда есть выбор, ограничение, многое выходит из поля нашего сознания. Таков всякий наш акт, напр. чтение книги. Амиель верно говорил, что каждый понимает лишь то, что находит в себе.

Человек и очень ограничен и бесконечен, и мало вместителен и может вместить вселенную. Он потенциально заключает в себе все и актуализирует лишь немногое. Он есть живое противоречие, совмещение конечного и бесконечного. Также можно сказать, что человек совмещает высоту и низость. Это лучше всех выразил Паскаль. Раздельное состояние эмоций, волений, интеллектуально-познавательных процессов существует лишь в абстрактном мышлении, в конкретной действительности все предполагает всю душевную жизнь. Синтезирующий творческий акт создает образ человека, и без него было бы лишь сочетание и смешение кусков и осколков. Ослабление духовности в человеке, утрата центра и ведет к распадению на куски и осколки. Это есть процесс разложения, диссоциации личности. Но жизнь эмоциональная есть основной факт и фон человеческой жизни, без эмоциональности невозможно и познание.[75] Карус, антрополог и психолог романтической эпохи, думал, что сознательное индивидуально, бессознательное же сверхиндивидуально.[76] Это верно лишь в том смысле, что в глубине бессознательного человек выходит за границы сознания и приобщается к космическим стихиям. Но ядро индивидуальности лежит глубже сознания. С горечью нужно признать, что естественно, чтобы люди ненавидели и убивали друг друга, но сверхъестественно, духовно, чтобы они любили друг друга, помогали друг другу. Поэтому нужно было бы утверждать не естественное право, не естественную мораль, не естественный разум, а духовное право, духовную мораль, духовный разум. Ошибочно было бы относить целостность и свободу человека к примитивному, натуральному, к истокам в мире феноменальном, в то время как отнесено это может быть лишь к духу, к миру нуменальному. Все определяется актом духа, возвышающимся над естественным круговоротом. Равессон противополагает passion (причина вне существа, его испытывающего) и action (причина в самом существе [77]). Но action принадлежит примат над passion, ибо то, что идет извне, есть проекция, выбрасывание вовне того, что внутри самого существа.

Мучительность и драматизм человеческого существования в значительной степени зависят от закрытости людей друг для друга, от слабости той синтезирующей духовности, которая ведет к внутреннему единству и единению человека с человеком. Эротическое соединение, в сущности, оставляет страшную разобщенность и даже вражду. Подлинное соединение людей между собой свидетельствует о богочеловеческой связи. Люди могут быть соединены лишь в богочеловечестве, а не в человечестве. Существует единство человечества, но это есть единство духовное, единство судьбы. Когда пытаются решить вопрос о совершенной человеческой жизни, погружаясь в путь индивидуального нравственного и религиозного совершенствования, то видят, что необходим путь социального изменения и совершенствования. Когда решают этот вопрос, погружаясь в путь социального изменения и совершенствования, то чувствуют необходимость внутреннего совершенствования людей.

Есть истинная и ложная критика гуманизма (гуманитаризма). Основная его ложь в идее самодостаточности человека, самообоготворении человека, т. е. в отрицании богочеловечности. Подъем человека, достижение им высоты, предполагает существование высшего, чем человек. И когда человек остается с самим собой, замыкается в человеческом, то он создает себе идолов, без которых он не может возвышаться. На этом основана истинная критика гуманизма. Ложная же критика отрицает положительное значение гуманистического опыта и ведет к отрицанию человечности человека. Это может вести к бестиализации, когда поклоняются бесчеловечному богу. Но бесчеловечный бог нисколько не лучше и даже хуже безбожного человека. В истории христианства очень часто утверждался бесчеловечный бог, и это и привело к появлению безбожного человека. Но нужно всегда помнить, что отрицание Бога и богочеловечности в поверхностном сознании не означает отсутствия в человеке действительной богочеловечности. В христианстве заложена высшая человечность, так как оно опирается на богочеловечность и на христианский персонализм, на признание высшей ценности всякой человеческой личности. Но в истории христианского мира можно было бы установить три стадии: бесчеловечность в христианстве, человечность вне христианства, новая христианская человечность. Внехристианская человечность легко может означать не отношение к конкретному человеческому существу, а отношение к отвлеченному человеку и человечеству. Это всегда может кончаться сотворением себе идолов из общества, из человечества, из идеи справедливости и пр. и пр. Но живое конкретное существо, вот этот человек, выше по своей ценности, чем отвлеченная идея добра, общего блага, бесконечного прогресса и пр. Это и есть христианское отношение к человеку.[78] Настоящий парадокс в том, что это и есть высшая идея человечности и персонализма.

Только христианство требует человеческого отношения к врагу, любви к врагам. Но христиане продолжали практиковать бесчеловечность в войнах, в революциях и контрреволюциях, в наказаниях тех, которых почитают преступниками, в борьбе с иноверцами и инакомыслящими. В жизни обществ человечность зависела от уровня нравственного развития обществ. Абсолютная христианская правда применялась к сфере относительной и легко искажалась. С другой стороны, моралистический нормативизм и легитимизм легко может делаться бесчеловечным. У Канта, который имел большие заслуги в нравственной философии, безусловную ценность имеет не столько конкретный человек, сколько нравственно разумная природа человека.[79] Моралистический формализм всегда имеет плохие последствия и искажает непосредственное, живое отношение человека к человеку. То же приходится сказать и о морализме Л. Толстого. Социологическое миросозерцание, которое заменяет теологию социологией, может выставлять на своем знамени человечность, но в нем нельзя найти никакого отношения к конкретному человеку. Утверждается примат общества над человеком, над человеческой личностью.

Очень интересна та экзистенциальная диалектика, которая вытекала из учения Ж.-Ж. Руссо об изначально доброй природе человека, искаженной обществами и цивилизацией. Прежде всего нужно сказать, что вследствие слабости общего философского миросозерцания Руссо противники получили возможность его легко критиковать. Но критика эта всегда допускала ошибку. Добрая природа у Руссо есть природа до грехопадения. Это есть воспоминание о рае. Состояние цивилизованного общества есть падшесть. Ведь и св. Фома Аквинат считал природу человека доброй. Отсюда у него огромная роль естественного разума, естественной морали, естественного права. Зло происходит не от природы, а от воли. Руссо начинает с восстания против устройства обществ как источника всех зол, как угнетателя человека. Но кончает он тем, что заключает социальный контракт о новом устройстве общества. Это новое государство и общество по-новому будет угнетать человека. Отрицается неотъемлемое право и свобода человека, и прежде всего свобода совести. Руссо предлагает изгнать христиан из нового общества. Это дало свои плоды в якобинстве, которое носит тоталитарный характер. Л. Толстой был более последователен и радикален. Он не хочет заключать никакого социального контракта, он прямо предлагает остаться в божественной природе. Но, с другой стороны, учение о греховности человеческой природы легко понималось как унижение человека и бесчеловечность. В классическом кальвинизме и в современном бартианстве человек унижен, его почитают за ничто. Но и там, где экзальтируется дерзновение человека, как у Ницше, человек отрицается и уничтожается, он исчезает в сверхчеловеке. О диалектике человеческого и божественного у Ницше было уже говорено. Так же и Маркс начинает с защиты человека, с гуманизма, и кончает исчезновением человека в обществе, в социальном коллективе. И Ницше, и Маркс в разных направлениях приходят к отрицанию человечности, к разрыву и с евангельской и с гуманитарной моралью. Но Маркс в гораздо меньшей степени отрицает человечность и открывает возможность неогуманизма. Все творчество Достоевского было полно эмоциональной диалектики отношений между богочеловеческим и человекобожеским. Человечность не может быть взята отдельно, в отрыве от сверхчеловеческого и божественного. И самоутверждающаяся человечность легко переходит в бесчеловечность.

Для построения религиозной антропологии большое значение имеет понимание роли пола в человеческой жизни. Проклятие пола тяготеет над человеком. Человек не цельное существо. Цельное существо было бы андрогином. Человек есть существо половинчатое, т. е. половое существо. Он тоскует и стремится к восполнению, к достижению цельности, никогда ее не достигая или достигая лишь в мгновения. Нет сферы жизни, в которой накопилось бы столько уродства и пошлости, как вокруг пола. Человек скрывает свой пол, как стыд. Пол переживается не только как источник жизни и возможного жизненного подъема, но и как унижение и рабство человека. Мир проходит через кризис рода, и он очень болезнен. Кризис этот связан с обострением личного сознания. Человек не может больше жить старой родовой жизнью. Это связано с ролью машины. Вхождение в человеческую жизнь машины производит страшную революцию.[80] Органичность заменяется организованностью, космичность заменяется социальностью.

Нельзя смешивать сексуальное и эротическое, это начала переплетающиеся, но различные. Соединение полов – биологически-животное начало; семья – начало социальное, связанное с рождением детей; любовь – метафизически-личное начало. Для первого нужно было бы установить ограничивающую аскезу, и даже совершенно преодолевающую аскезу; для второго – свободное товарищество и братство, для третьего невозможны никакие нормы, потому что любовь носит свободно-мистический и неповторимо-индивидуальный характер, не подчиненный законам мира, иногда требующий свободной жертвы. Расизм, античеловеческий и антихристианский, весь основан на принципе биологической наследственности, который очень сомнителен с биологической точки зрения.[81] Это есть крайний антиперсонализм и рассматривание человека как породы животных. Ошибочно думать, что через расовый подбор, очень напоминающий скотоводство, создается аристократическая раса. Такой подбор, биологический и социальный, есть принцип плебейский, ибо желание пробраться в первые ряды есть плебейское желание. Аристократизм может быть лишь изначальным. Аристократизм есть дух, материя всегда плебейская. Настоящий аристократизм есть аристократизм нисхождения, жертвы, в основании его должны лежать чувства вины и жалости. Две идеи борются в мире: 1) подбор сильных, лучших, породистых, аристократов крови и расы, господство одних людей над другими и 2) братство людей, достоинство и ценность каждой человеческой личности, признание духовной основы личности. Для первой идеи человек есть лишь природа, для второй идеи человек есть дух. Человек связан со второй идеей, первая идея бесчеловечна.

Но есть диалектика первых и последних. Последние становятся первыми, и все остается в безвыходном кругу. И до сих пор родовая мораль определяет нравственные оценки, до сих пор призрачные чувства владеют людьми. Мораль племени еще сильна. С этим связано ложное понимание чести – чести семьи, племени и нации, сословия и войска – вместо истинного понимания достоинства личности. До сих пор плохо понимают христиане, что унижает человека исходящее от него, а не входящее в него. Идеализированные инстинкты мести и до сих пор владеют христианами. Мораль человечности наталкивается на моральное противоречие и парадокс. Когда человек стремится к чистоте и совершенству, когда он ранен злом мира и исповедует моральный максимализм, то это не только не гарантирует человечности, но может вести и к бесчеловечности. Примеры монтанистов, манихейцев, катаров, пуритан, янсенистов, якобинцев, толстовцев, фанатически верующих коммунистов и мн. др. показывают, как сложно и трудно достижение человечности. Моральный парадокс в том, что мытари и грешники могут впереди идти в Царство Небесное. Оригинальность христианства в любви к грешникам. У чистых, сохраняющих свои белые одежды, может не быть милосердия. Ошибочно и даже лицемерно выделять себя из мира как чистых. Отсюда бывает монашеское презрение к миру и людям, пуританская оценка людей. Такова экзистенциальная диалектика стремления к собственной чистоте.

Наиболее трудно защищать и утверждать человечность в жизни обществ. Между тем как человечность есть основа должного, желанного общества. Мы должны бороться за новое общество, которое признает высшей ценностью человека, а не государство, общество, нацию. Человеческой массой управляли и продолжают управлять, бросая хлеб и давая зрелища, управляют посредством мифов, пышных религиозных обрядов и праздников, через гипноз и пропаганду и всего более кровавым насилием. Это человеческое, слишком человеческое, но не человечное. В политике огромную роль играет ложь и мало места принадлежит правде. На лжи воздвигались государства, и на лжи они разрушались. И часто говорят, что без лжи все погибло бы в этом мире и наступила бы полная анархия. Макиавеллизм не есть какое-то специальное направление в политике Ренессанса, но есть сущность политики, которую признали автономной и свободной от моральных ограничений. Макиавеллизм практикуют консерваторы и революционеры. И не было еще революции, которая была бы сделана против неограниченной власти политики во имя человека и человечности. Человек не должен выносить надругательства над человеческим достоинством, насилия и рабства. В этом моральное оправдание революции. Но не все средства, практикуемые революцией, могут быть оправданы. Революция может сама совершать надругательства над человеческим достоинством, насиловать и порабощать. Меняются одежды, но человек остается старым. И человечность не торжествует. Человечность требует более глубокой, духовной революции. Слишком часто понимали несение своего креста как покорность злым, как смирение перед злом. В этом была одна из причин восстания против христианства. Но очищенный смысл христианского смирения совсем иной. Он означает внутренний духовный акт преодоления эгоцентризма, а не рабскую покорность. Люди постоянно совершают мифотворческие акты, чтобы тешить свой эгоцентризм. Они создают мифы о себе, о своих предках, о своей родине, о своем сословии и классе, о своей партии, о своем деле, чтобы повысить свое положение. Почти нет людей свободных от этого мифотворчества. Вот тут нужны внутренние акты смирения. Но их как раз менее всего требуют.

Смирять нужно в себе и в других веру к могуществу.[82] Обоготворение людей власти, царей, полководцев, вождей, есть антихристианская, античеловеческая ложь, порабощающая человека. Это есть культ силы, а не правды. Культ святых имеет другой смысл и имеет положительное духовное значение. Но и он может принимать идолопоклоннические формы. В отличие от почти обоготворения людей власти и силы, почитание действительно великих, гениальных, творческих людей – пророков, апостолов, реформаторов, философов, ученых, изобретателей, поэтов, художников, музыкантов и пр. – означает благородное почитание духовного и творческого величия, постоянно гонимого в мире.[83] Вспомним судьбу величайшего философа Индии и религиозного ее возродителя Шанкары, которого отлучили как еретика и отказались даже хоронить его мать. Необыкновенные, гениальные люди, с одной стороны, одиноки, непоняты, не подчиняются влиянию окружающей среды и времени, но, с другой стороны, они не замкнуты в себе, они выражают дух универсального движения, упреждая свою эпоху. Но совершенно ложно образование замкнутой и гордой элиты. Наиболее замечательные и творческие люди выступают не группами, а индивидуально, но индивидуально связаны с глубиной народной жизни. Наиболее творческие индивидуальности прорываются через порабощающий круг объективации к подлинному существованию. Пределом объективации было бы превращение человека в муравья и общества в муравейник. Объективация покоится на законе и норме, не знает тайны индивидуального. Если бы существовал только закон, то жизнь человека стала бы невыносимой. Должна существовать и сфера внезаконная, сфера неповторимо индивидуальная.

Но склонность человека к объективации с трудом преодолима, на ней покоились все царства в мире, на ней покоились все языческие религии, связанные с племенем и государством-городом. Человечность противостоит объективации. Человечность есть не социализация, а спиритуализация человеческой жизни. Социальный вопрос есть вопрос человечности. Мировая и социальная среда не только влияет на человека, но она и проецируется человеком изнутри. Из глубины идет выразительность, экспрессивность, и она определяет и общность, общение людей. Человек прежде всего должен быть свободен, и это гораздо глубже, чем право человека на свободу. Из рабских душ нельзя создать свободного общества. Общество само по себе не может сделать человека свободным, человек должен сделать свободным общество, потому что он свободное духовное существо. Происходят колебания между старым режимом, тоталитаризмом, навязывающим обязательные верования (век Августа, век Людовика XIV), отсутствием свободы, подчинением личности обществу и государству, и легкостью, поверхностью демократий, безверием и скептицизмом режимов либеральных. Правда в третьем, в творческом трудовом обществе. Человек есть творческое существо не только в космическом, но и в теогоническом смысле. Но противоречие и двойственность проходят через всю жизнь. Кейзерлинг верно говорит, что творчество есть также разрушение и принятие жизни есть также принятие смерти. По сравнению с античным миром христианство очень усилило, развернуло и утончило внутреннюю жизнь человека, но вместе с тем вызвало большое беспокойство о судьбе человека. Это вполне обнаружилось не в средние века, а в века нового времени. В прежние века чувство было прикрыто церемониями, символами, внешними украшениями, оно стало более искренно в XIX и XX веках. Чувствительность Руссо, меланхолия Шатобриана, Сенанкура, Амиеля была новым явлением в истории европейской души, еще более новым явлением был трагизм Киркегардта, Достоевского, Ницше.

Человечность связана с любовью и жалостью. Человечный человек есть человек любящий и жалеющий. В этом мире нет начала выше жалости. Но, как и всякое начало в этом мире, жалость не может быть началом исключительным, она должна соединяться с чувством свободы и достоинства. В любовь-эрос должна входить и жалость, иначе она делается демонической и истребляющей. Спорят об отношении между любовью-эросом и любовью-агапэ. Этот вопрос особенно остро поставлен в книге Нигрена.[84] Эрос есть желание, томление, есть чувство недостатка. В этом смысле боги не могут любить, у них нет недостатка. Эрос эгоистичен. Любовь-эрос любит в человеке божественное, не самого человека. Таков платонизм. Нигрен склонен наделять эрос отрицательными свойствами. Но любовь-эрос не может не привходить в настоящую любовь, ибо в любви есть способность к восхищению и порыв вверх к божественной высоте. Границы же платоновского эроса в том, что сам по себе он есть любовь не столько к человеку, сколько к божественному, любовь к Богу в человеке, а не к самому человеку. В этом недостаточная человечность эроса. Для Нигрена агапэ есть творческая любовь, а вместе с тем любовь немотивированная. Такова любовь самого Бога, у которого не может быть любви-эроса. Но, вопреки Нигрену, и у Бога может быть тоска по любимому, по ответной любви. Непонятно, как может быть любовь-агапэ у человека, она делается как бы привилегией Бога.

В действительности должно быть сопряжение любви-эроса и любви-агапэ. Человеческая любовь сложнее схемы этих двух типов любви. Любовь-жалость, сострадание, caritas, не покрывается ни эросом, ни агапэ, ибо она есть любовь к твари в ее богооставленности. Опыт любви есть самый потрясающий опыт человека, в котором происходит настоящее трансцендирование имманентного круга этого мира. Любовь связана с личностью и есть отношение личности к личности.[85] Любовь человечна, когда она есть любовь не только к Богу в человеке, к совершенству и красоте в нем, но и к человеку в Боге, к неповторимо-индивидуальному, дорогому мне, независимо от совершенства. Любовь должна быть одухотворена, проникнута духовным началом, но она не может быть исключительно духовна, она духовно-душевна и даже духовно-телесна. Она непременно имеет отношение к неповторимо-индивидуальному. Любовь богочеловечна, и лишь тогда она человечна. Любовь побеждает смерть, в ней открываются перспективы бессмертия. В опыте любви приоткрывается Царство Божье. Будьте человечными, будьте жалостливыми и любящими, и тогда раскроется путь к бессмертию. Основное различие между людьми есть различие между любящими и жалеющими и нелюбящими и нежалеющими. Это и есть различие между людьми «хорошими» и людьми «дурными». Не менее важно различие между людьми настоящими, подлинными, и ненастоящими, неподлинными, между людьми правдивыми и неправдивыми.

Происходит гуманизация не только самого человека, т. е. раскрытие его человечности, но и гуманизация природной и социальной среды. Происходит также гуманизация человеческой идеи Бога, что как раз означает освобождение от ложного антропоморфизма. Парадоксально нужно сказать, что наложение печати человечности есть не печать антропоморфизма, а печать теоморфизма. Ибо человечность божественна, не человек божествен, а человечность божественна. Человечность есть целостное отношение к человеку и к жизни, не только к человеческому миру, но и к миру животному. Человечность есть раскрытие полноты человеческой природы, т. е. раскрытие творческой природы человека. Эта творческая природа человека должна обнаружить себя и в человеческом отношении человека к человеку.

Иногда говорят о том, что должен появиться новый человек. Это христианская терминология. Христианство было извещением о явлении нового Адама, о победе над ветхим Адамом. Человек должен вечно делаться новым, т. е. осуществлять полноту своей человечности. Нет совершенно неизменной человеческой природы, как это представлял себе Аристотель, св. Фома Аквинат, Кант, хотя и по-иному, как это представляет себе теология в господствующих формах и вместе с ней многие философы рационалистического типа. Человек меняется, он прогрессирует и регрессирует, сознание его расширяется и углубляется, но также суживается и выбрасывается на поверхность. И возможны еще более глубокие изменения человеческого сознания, при которых мир предстанет иным. Верно лишь динамическое понимание человека. Но при этом Божий замысел о человеке остается тем же. Есть замысел вечной человечности, полноты человечности. Человек никогда не будет заменен сверхчеловеком или духом других иерархий, как думают теософы и оккультисты. Человек наследует вечность в своей человечности, он призван к жизни в Боге, он идет от вечности, через время, к вечности. Новый человек может быть творческим обогащением и осуществлением полноты человечности, но может быть изменой и извращением идеи человека, может быть явлением не богочеловечности, а зверечеловечности, т. е. отрицанием человечности.

Новый человек может быть также стоянием перед бездной небытия, притяжением небытия.[86] Современный человек, утомленный падшим и разлагающимся бытием, пленяется небытием. Перед самым краем небытия он хочет испытать последний экстаз: то экстаз героизма во имя ничто, то экстаз творчества, возникающего из его собственного ничто. Ницше подошел уже к бездне. В своем гениальном творческом порыве он пришел не к новому человеку, а к уничтожению человека, к замене его совсем другим, нечеловеческим существом, в котором человечность исчезает. К измене человечности могут приходить и революционные социальные движения. В Богочеловеке, Сыне Божьем и Сыне человеческом, зачинается новый человек, человек новой и вечной человечности.

Богочеловечность по традиционной терминологии соответствует соединению благодати и свободы. Отсюда идет и новая этика, противоположная ветхой родовой этике, этике, основанной на идеализации древних инстинктов мести, ревности, собственности, рабской покорности перед силой и властью, на ложном понимании сословно-классовой чести, на ложных чувствах к коллективным реальностям, на смешении веры с фанатизмом и исключительностью. Этика человечности, этика персонализма, должна быть построена на отношении к человеку, к личности как высшей ценности, к неповторимо-индивидуальному, а не безлично-общему.[87] Новая этика нового человека будет прежде всего этикой творчества, а не закона, но творчества человека и человеческого, а не творчества существа, которое не есть уже человек. Человечность связана с духовностью.

Глава IX

Духовность

Завоевание духовности есть главная задача человеческой жизни. Но духовность нужно шире понимать, чем обыкновенно понимают. Духовность нужна и для борьбы, которую ведет человек в мире. Без духовности нельзя нести жертвы и совершать подвига. Радость солнечного света есть духовная радость. Солнце духовно. Форма человеческого тела, лицо человека духовно. Большую духовность может иметь и человек, который по состоянию своего поверхностного сознания, часто по недоразумению считает себя материалистом. Это можно сказать про Чернышевского. Если может быть построена философия духовности, то она ни в коем случае не будет отвлеченным школьным спиритуализмом, который был формой натуралистической метафизики. Дух не есть субстанция.[88] Дух есть не только иная реальность, чем реальность природного мира, но и реальность в другом смысле. Дух есть свобода и свободная энергия, прорывающаяся в природный и исторический мир. Необходимо утверждать относительную правду дуализма, без которого не понятна независимость духовной жизни. Но это не есть дуализм духа и материи, или души и тела. Это есть прежде всего дуализм свободы и необходимости. Дух есть свобода, а не природа. Дух есть не составная часть человеческой природы, а есть высшая качественная ценность. Духовная качественность и духовная ценность человека определяется не какой-либо природой, а сочетанием свободы и благодати.

Дух революционен в отношении к миру природному и историческому, он есть прорыв из иного мира в этот мир, и он опрокидывает принудительный порядок этого мира. Основной факт мировой жизни – освобождение от рабства. Но роковой ошибкой эмансипаторов было думать, что освобождение идет от материи, от природы. Свобода идет от духа. Еще более роковой ошибкой защитников духа было думать, что дух не освобождает, а связывает и подчиняет авторитету. И те и другие ложно думали о духе и готовили погром духовности. Дух есть не только свобода, но и смысл. Смысл мира духовен. Когда говорят, что жизнь и мир не имеют смысла, то этим признают существование смысла, возвышающегося над жизнью и миром, т. е. судят о бессмыслице мировой жизни с точки зрения духа. Ясперс верно говорит, что дух занимает парадоксальное положение между противоположностями. Дух и духовность перерабатывают, преображают, просветляют природный и исторический мир, вносят в него свободу и смысл.

Происходит объективация духа, которую рассматривают как воплощение и реализацию. Но объективированный дух есть дух, от себя отчужденный и теряющий свою огненность, свою творческую молодость и силу, он приспособлен к миру обыденности, к среднему уровню. Нельзя говорить об объективном духе, как говорил Гегель. По-настоящему существует лишь субъективный дух или дух, стоящий по ту сторону субъективного и объективного. Объективная духовность есть бессмысленное словосочетание. Духовность всегда «субъективная», она лежит вне объективации. Объективация есть как бы иссякание и омертвение духа. Духовность вне феноменального объективированного мира, она не из него развивается, она лишь прорывается в него. Нельзя верить в прогрессирующее торжество, в развитие духа и духовности в истории, как верил Гегель. Вершины духовности в мире не могут производить впечатление результата постепенного развития духа в истории.

Достижение духовности есть освобождение от власти мировой и социальной среды, есть как бы прорыв нумена в феномены. Рост духовности в человеке не есть закономерный эволюционный процесс. Где действует свобода, там нет необходимого процесса, где действует творчество, там нет эволюции в натуралистическом смысле слова.[89] Духовность есть задача, поставленная перед человеком в отношении к жизни. Парадокс в том, что рост духовности осуществляется заключенной в человеке духовной же силой, этот рост не может быть результатом недуховных состояний. Высшее никогда не получится из низшего, не заключающего в себе никаких зачатков высшего, никаких его потенций. Духовное развитие есть актуализация возможного. Опыт жизни, как будто не заключающий в себе ничего духовного, может пробудить духовные силы в человеке, напр. страдание от болезни, от нужды, от несправедливости или измены. Но пробуждение духовной силы предполагает, что она в скрытом, непробужденном состоянии всегда была. Свобода, которая противополагается природе, всегда есть дух. Ошибка натуралистической эволюционной теории заключалась в предположении, что низшее само по себе порождает высшее, что материальное в силах создавать духовное. Духовная сила в человеке есть изначально не человеческая только, но богочеловеческая. Духовность есть богочеловеческое состояние. Человек в духовной своей глубине соприкасается с божественным и из божественного источника получает поддержку.

Нет необходимой эволюции в духовной истории мира, как думал Гегель и за ним многие. В истории мира мы видим объективацию духа. Но объективация духа есть его умаление. Объективация противоположна трасцендированию, т. е. движению к Богу. Но ошибочно было бы считать процесс объективации духовности, который выражается в эволюции цивилизации, лишь отрицательным. В условиях этого феноменального мира он имеет и положительное значение. Происходит преодоление животной, дикой, варварской природы человека, подлинно возрастает сознание человека. Но это элементарный процесс, и им не достигаются вершины духовности. Впрочем, мы никогда не можем точно определить, где обнаруживается подлинная духовность, она может обнаружиться совсем не на вершинах цивилизации. Очень важно еще понять, что духовность совсем не противополагается душе и телу, она овладевает ими и преображает их. Дух есть прежде всего освобождающая и преображающая сила. Человек с сильно выраженной духовностью совсем не есть непременно человек, ушедший из мировой и исторической жизни. Это человек, пребывающий в мировой и исторической жизни и активный в ней, но свободный от ее власти и преображающий ее. Духовность, отворачивающаяся от множественного мира, как, напр., некоторая форма духовности Индии, Плотина, монашеской аскезы, не может быть признана христианской, она противоречит богочеловеческому характеру христианства и завету Христа о любви к ближнему. Христианская духовность есть не только восхождение, но и нисхождение, и только такая духовность человечна. Возможна и бесчеловечная, враждебная человеку духовность. И такой уклон часто бывал. Но человек должен принять на себя ответственность не только за свою судьбу и судьбу своих ближних, но и за судьбу своего народа, человечества и мира. Он не может выделить себя из своего народа и мира и гордо пребывать на духовных вершинах. Опасность гордыни подстерегает на духовном пути, и об этом было много предостережений. Эта опасность есть результат все того же разрыва богочеловеческой связи. Пример такой гордыни являли брамины, претендовавшие быть сверхчеловеками. Она свойственна и некоторым формам оккультизма. Стремиться нужно к человеческой духовности, которая и есть богочеловеческая духовность.

Существуют разные типы духовности. Есть не только христианская и внехристианская духовность, но и в самом христианстве есть разные типы духовности, напр. духовность православная и духовность католическая.[90] Но есть универсальные и вечные основы духовности. Очень глубока духовность индусская. Мистики всех времен и народов между собой перекликаются. Вечное значение имеет молитва. Человек есть существо молящееся, и в молитве имеют потребность и те, которые не считают себя верующими. В чем сущность молитвы? [91] Молитва вызывается потребностью почувствовать себя не целиком зависящим от царствующей в мире необходимости, от роковых сил этого мира. Молитва есть разговор с Существом, возвышающимся над мировым круговоротом, над неправдой, в которую погружен мир. Христианская духовность отличается от внехристианской тем, что в ней всегда утверждается личность, свобода и любовь. Нужно признать нехристианской духовность, в которой исчезает неповторимая личность, нет свободы человека и любви к человеку. Нехристианской является духовность, которую можно назвать монистической, т. е. отрицающей независимость человеческой природы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад