2) «Всенародный гросфатер».
Выбирайте одно из трех. – Далее я ничего предлагать не могу и
При несогласии Вашем на одно из этих заглавий прошу Вас немедленно рукопись мне возвратить. Объяснений у нас на этот счет, конечно, не будет.
Деньги мне не необходимы, но мне нежелательно ходить в учреждение, где их выдают. А потому, если работы мои Вам угодны, – прошу Вас тотчас учесть их по таксе Вашей можливости и прислать мне деньги, как и другие мне присылают. – Деньги я имею обычай получать вперед, по учете рукописи, и иного правила держаться
«Слова» вычеркивать можете, мысли целые – нет.
Ваш слуга
А. Е. Разоренову
<1834 г.>
Только вчера, друг мой Алексей Ермилович, посвятил вечерок пересмотру Ваших стихов. Есть среди них вещи очень и очень недурные, но отделывать их вы или не умеете, или же совсем не хотите. Так писать нельзя. Помните, что основное правило всякого писателя – переделывать, перечеркивать, перемарывать, вставлять, сглаживать и снова переделывать. Иначе ничего не выйдет. Стихи так же, как и всякое беллетристическое произведение, – не газетная статья, которую можно набирать с карандашной заметки. Не знаю, знаком ли вам следующий случай из жизни нашего историка Карамзина. Когда появились его повести, один из тогдашних поэтов, Глинка, спросил автора: «Откуда у вас такой дивный слог?» – «Все из камина, батюшка!» – отвечал Карамзин. Тот в недоумении. «Не смеется ли?» – думает. «А я, видите ли, – отвечает, – напишу, переправлю, перепишу, а старое – в камин. Потом подожду денька три, опять за переделки принимаюсь, снова перепишу, а старое – опять в камин! Наконец уж и переделывать нечего: все превосходно. Тогда – в набор». Советую и вам поступать так же с вашими стихами. Мысли в них попадаются хорошие, да форма далеко не всегда литературная. Нынче к стихам строго относятся. Уж больно приелись все эти фигляры, которые пред публикой наизнанку вывертываются за гривенники и двугривенные. Надо иметь особенно сильное дарование, чтобы стать впереди других, заставить о себе говорить. Такие даровитые люди, как известно, не плодятся, как летние грибы, а появляются веками. Конечно, в литературе нашей нет трезвенных слов. Вместо руководящей критики то и дело приходится наталкиваться на полемические статьи бравурно-развязного тона, с потугами и недомолвками, берущими через край. Одно время у нас совсем не было критики, даже газетные рецензии встречались редко. Оно и лучше было. Разве может быть теперь такая здравая критика, которая руководила бы не одних начинающих писателей, а освещала бы путь, давала бы добрые советы и тем, кто достаточно окреп на литературной дороге? В наше время разгильдяйства и шатаний отошли в вечность такие имена, как Белинский, Добролюбов, Писарев. Теперь люди, которым нет места на поприще изящной словесности, взялись за картонные мечи и давай размахивать ими направо и налево: берегись – расшибу! Это люди, озлобленные собственной неудачей. Вот почему я не советую вам слушаться и прислушиваться к мнению таких горе-критиков. Работайте по-прежнему, не обращая ни на кого внимания. Я не поэт, и давать вам совета не стану. Но если есть божья искра, она не потухнет. Вот мое последнее слово.
Истинный ваш доброжелатель
А. С. Суворину (?)
<1884 г.>
Я отдал Литературе всю жизнь и предал ей все, что мог получить приятного в этой жизни, а потому я не в силах трактовать о ней с точки зрения поставщичьей. По мне пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, но пусть не печатают того, что портит ясность понятий. Я не то что не понимаю современного положения печати, а я его знаю, понимаю, но не хочу им стеснять себя в том, что для меня всего дороже: я не должен «соблазнить» ни одного из меньших меня и должен не прятать под стол, а нести на виду до могилы тот светоч разумения, который дан мне тем, перед очами которого я себя чувствую и непреложно верю, что я от него пришел и к нему опять уйду. Не дивитесь этому, что я так говорю, и не смейтесь: я верую так, как говорю, к этой верою жив я и крепок во всех утеснениях. Из этого я не уступлю никому и ничего, – и лгать не стану и дурное назову дурным кому угодно. Некоторые лица все это приписывают во мне «непониманию». Они ошибаются: я все достаточно понимаю, а не хочу со всеми мириться, и как я сторонюсь от соприказными и злодеями, то мне не надо ни изучать их ближайшие привычки, ни мириться с ними. Я уже старик, – мне жить остается немного, и я желаю дожить дни мои, делая, что могу, и не мирясь с «соблазнителями смысла». У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром. До чтения их я был «барчук», а потом «око мое просветлело» и я их считаю очень дорогими людьми, и вот их-то именно теперь и принято похабить и предавать шельмованию рукою ничтожных лиц, ведомых всем по их злобе, лжи, клеветничеству и сплетничеству…
А. С. Суворину
<Конец 1884 г.>
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Против «составителя брошур», то есть Льва Толстого, выпущена книга – очень глупая. Я об ней написал статейку, кажется не совсем глупую. Я люблю и почитаю этого писателя и слежу за его делом страстно. Мне дорого тоже, что мои писания о нем его не огорчают. Но мне все приходится пробираться и побираться, где бы можно сказать о Толстом не банальное, шаблонное слово. Трудно это очень, и я не понимаю почему? – Статейку свою я отдал переписать четким почерком, собственно для Вас, чтобы Вы прочли ее, не посылая в набор, и потом бы не сердились и не уклонялись под такими причинами, которые не достойны ни Толстого, ни Вас, ни даже меня и наших с Вами отношений. Я люблю Ваши литературные мнения и охотно их слушаю, когда они искренни, а когда они не искренни – я их понимаю и сожалею. – Статейка вполне цензурна и занимательна, но, конечно, не по вкусу тем, кто эту глупость задумал. – Черкните мне: станете ли Вы читать мою маленькую тетрадку (3 почтовые листка), – и тогда я Вам пришлю. Когда прочитаете и увидите, что это Вам не годится, – возвратите и не сердитесь, потому что сердиться дурно, и не за что, и вредно, и скучно, и т. д. А объяснить – почему возвратите – не надо.
Всегда Вам преданный
Письма 1885 года
С. H. Шубинскому
10 сентября 1885 г., Петербург.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Я всегда «содержу Вас в памяти» и всегда рад доставить «Ист<орическому> вестнику» что-либо живое и интересное. Мне очень приятно было встретить несколько убедительных для меня доказательств, что в публике, читающей Ваш журнал, есть люди, очень дружественно встречающие мое имя и даже ожидающие моих работ. Поработали мы вместе уже немало и, как видится, не без успеха. Мне было даже странно слышать порою внимание именно к моим работам в «Ист<орическом> вестнике», и притом всегда с сочувствием к тому, что принято называть «интересом» и «направлением». Нас одобряют люди зрелого возраста и с удовольствием читают юноши. Это отрадно. Дай бог, чтобы, перетрясая недалекую старину, мы положили свою лепту на то, чтобы сохранить и провести до лучших времен добрые предания литературы, окончательно, кажется, позабывшей свое благородное призвание и обратившейся в прислужничество, за которое надо краснеть.
С посланными Вам статьями поступите как хотите. Обе они небезынтересны – особенно «Бракоразводное забвенье».
Имею к Вам и просьбу: великое душевное расстройство, которое я перенес из-за неудачного сына, лишало меня возможности подумать о работе в течение целого лета и осени. Только теперь, отправив его в Киев, в юнкерское училище, я взялся за работу и желаю не покладывать рук. Плата за его подготовление, отправка, снаряжение и проч. стоили еще около 700 рублей. Это потрясло мой бюджет, и я чувствую некоторое денежное стеснение. Не можете ли Вы (если можете) исходатайствовать мне у Алексея Сергеевича аванс под работу, Вам сданную, в размере рублей двести? Это, быть может, не превысит того, что я Вам сдал, но если бы и превысило, то не беда, – я (как вы знаете) в денежных делах аккуратен и в долгу не остаюсь. А между тем теперь я нуждаюсь. Если можно – сделайте мне эту нимало не опасную для кредита издания услугу.
Об издании рассказов Алексей Сергеевич говорил со мною, но мне показалось, будто неохотно, а потом тут сряду вышла история у его сыновей с Вольфом, и мне казалось несвоевременно и некстати докучать с делом мелким и малоценным. А тут подвернулся покупщик, и я все рассказы продал.
Преданный Вам
А. С. Суворину
<Ноябрь 1885 г., Петербург>
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
У меня был Острогорский и сказывал об участии, которое Вы приняли в горестном положении женщины, жившей с Пальмом.
Я всегда был уверен в добрых движениях Вашего сердца, но боюсь за Ваши недосуги, за которыми нетрудно многое упустить и позабыть, а потому позволяю себе сказать Вам, чту именно было бы теперь всего нужнее для этой женщины и особенно для ребенка, которому всего два года.
Они буквально без приюта. Ждать помощи им неоткуда. Острогорский собирает лит<ературиое> чтение. Что оно принесет, – это неизвестно. В лучшем случае – рублей 200–300. – Потом попробуем выпустить сборник, по возможности из хороших старых отрывков, а не из нового дарового хлама. Опыт «Складня» показал, что это лучше. Можно ли надеяться, что Вы окажете кредит для издания сборника, с тем, разумеется, чтобы издание поступило в Ваш магазин и было оплачено на общих основаниях?
Без уверенности в таком кредите нам трудно соображать далее.
Кроме того, – не позволите ли Вы просить Вашего содействия, чтобы в число лиц, обыкновенно принимаемых временно, на время новогодней подписки, взяли именно эту, Ольгу Александровну Елшину?.. Сколько бы ей ни положили за ее занятия, – она все-таки найдет в этом и денежное подспорье и нравственный кураж. А последнее тоже очень много значит. – «Ждать» – это ужасное томление!..
И еще один вопрос: не сочтете ли возможным дозволить кому-нибудь из нас, при посредстве Вашей газеты, снять с своей головы шляпу и просить у добрых людей помощи для дитяти? Я не вижу, чего скрываться и через то дать остынуть участию и оставить ребенка почти на верную гибель. Матери двадцать три года… «Утешится она, и друга лучший друг забудет», но дитя надо приютить… Если позволите писать мне, – я испрошу дозволения у матери этой крошки и стану кланяться миру.
Позвольте мне знать Ваше мнение.
Всегда преданный Вам
С. Н. Шубинскому
26 декабря 1885 г., Петербург
Я в большом затруднении, как Вам ответить, уважаемый Сергей Николаевич! Цензурные стеснения в разработке тех исторических вопросов, которые мне наиболее по сердцу и наиболее по плечу моему, – совсем меня подавили. Я переглядел весь мой сырой материал и ужаснулся… Весь подбор, все соприкасается тем или иным боком к истории церковного управления. Я люблю, чтобы мои счеты были чисты и аккуратны и обеспечили все, что забирал у Вас, готовыми работами, отделанными старательно и совестливо, и вот – ничто готовое и сданное в печать не проходит!.. Какая досада! – Я постараюсь найти что-либо светское, но это не будет то, чем я люблю служить «Ист<орическому> вестнику». Постараюсь, но… обещать не смею к сроку.
Суворин меня очень обрадовал: рассказ его в рождественском номере исполнен силы и прелести и притом – смел чертовски. Это написано так живо и сочно, что брызжет на читателя не только горячею кровью, но даже и спермой… По смелой реальности и верности жизни я не знаю равного этому маленькому, но превосходнейшему рассказу. Я думаю, что если бы он не сам написал этот мастерской рассказ, то он бы отказался его напечатать. Я более всего рад, что талант его жив и цел и ни годы хандры, ни иные причины его не упразднили. Рассказ дышит силою и зрелостью ума, глядящего зорко и опытно. Словом, это прекрасно, несмотря на несоответствующее заглавие и на несколько скомканное окончание. Какая бы из этого могла выйти драма!.. И, однако, ее на сцену бы не допустили. В общей экономии картины холуй остался не выписан, а тут два-три штриха могли потрясти читателя глубже, чем все остальное, написанное страстно и с удивительною жизненностью. «Орлу обновишася крила его». В этом рассказе материала художественного на целую повесть, в которой анализа можно было обнаружить столько, сколько его не обнаруживал нигде Достоевский. И притом – какого анализа? – не «раскопки душевных нужников» (как говорил Писемский), а Погружение в страсть и в казнь за нее страстью же (страстью лакея). Это не «пустяки», а «преступление и наказание» по преимуществу. Суворин сжег в этот рождественский вечер в своем камине не «рождественский чурбак», а целый дуб, под ветвями которого разыгралось бы много дум. За это на него можно сердиться. Так глубоко не всегда заколупишь. Жаль, если этот рассказ останется мало замеченным, – а это возможно, как возможно и то, что его справедливые
Ваш
P. S. Она могла в трех строках рассказать, как она в первый раз отдалась лакею… Ее томил страх после смерти любовника… она не опала, ей что-то чудилось… лакей вышел из ниши, где тот погиб, и тут его смелость и нахальство и ее отчаяние. Думала отделаться одним мгновеньем, а он ввел это в хроническое дело… У нее явилось что-нибудь вроде не бывшей (ранее страсти к духам… она все обтирала руки (как леди Макбет), чтобы от нее не пахло его противным прикосновением. Эта новая ее привычка до развязки рассказа увеличивала бы силу чего-то в и ей совершающегося. – Очень глубокий и сильный рассказ!
В Орловской губернии было нечто в этом роде. Дама попалась в руки своего кучера и дошла до сумасшествия, все обтираясь духами, чтобы от нее «конским потом не пахло». – Лакей у Суворина недостаточно чувствуется читателем, – его тирания над жертвою почти не представляется, и потому к этой женщине нет того сострадания, которое автор непременно должен был постараться вызвать, как по требованиям художественной полноты положения, так и потому, чтобы сердцу читателя было на чем с нею помириться и пожалеть ее, как существо, оттерпевшее свою муку. По крайней мере я так чувствую, а может быть, и он тоже.
Иначе все как-то легко сошло… Очень уж легко.
А. С. Суворину
28 декабря 1885 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Соловьеву нельзя не ответить. Ведь это вопрос очень живой, и над тем, что говорит о нем Соловьев, будут смеяться, как над глупостью. – «Четвертое колесо» не имеет обидного смысла, а выпустить его – значит не противопоставить самого сильного сравнения, контрирующего с «альфой и омегой». – Снять «четвертое колесо» – все равно что сварить уху без рыбы. Тогда и болтай вздор по-соловьевски. Я люблю и иногда умею ставить эти вещи кратко и в упор. Если же это, по Вашему мнению, боязно, то делать нечего: оставим Соловьева проповедовать его благоглупости. – Огорчаться этим я не подумаю.
Рассказ Ваш действительно превосходен. Вы до него ничего столь хорошо не написали. Вы посмотрите-ка за собою: не это ли и есть Ваш жанр, до которого Вы вон когда только докопались… Это очень глубоко, умно и сильно сделано. Лакей не должен был заявить свои претензии в ту же ночь, как убрал тело… Я так не думал. Это было бы грубо и противохудожественно. Нет, – он ее томил взглядами, она страдала от мысли, что он «чего-то» еще хочет. Ум ей налгал, что – «нет, – этого не может быть». Она сочла за унижение его остерегаться, – а он тут-то ее и оседлал. Вы бы написали это прелестно. – Стремление «отогнать противный запах» есть характерная черта женщин, спавших с мужчинами, возобладавшими ими насилием того или иного рода. – Убрать тело лакея было необходимо. Это Вам правду сказали. От этого конец и вышел скомкан.
Что же Вы не поставите заметочку о друге моем, великом часовщике Эриксоне? Ведь он действительно такая знаменитость, какою каждая обсерватория в Европе желала бы обладать. Его мастерская – это восторг, и его приспособление к выверке хронометров в произвольной температуре введено теперь им впервые в России.
Статейку о Соловьеве прикажите разобрать.
Рассказ свой наклейте на листок и допишите ему две сцены: первое – проклятое соитие с лакеем (в последнем рассказе дамы) и уборку тела лакея. Если не сделаете этого теперь, то после так хорошо не выйдет.
Ваш
Письма 1886 года
А. С. Суворину
16 января 1886 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Прилагаю Вам статью о календаре графа Льва Толстого, который печатается здесь на моих глазах. Статья написана по корректуре. Книга должна выйти через два дня. Цензурою она пропущена (к удивлению моему). Для газеты, конечно, хорошо, чтобы статья упредила выход книги за день. Для этого и поспешаю. – Статья, конечно, вполне цензурна. Не прикажете ли ее немедленно набрать и прислать мне корректуру, так как все писано мною страшно наспех. Я сделаю поправки по корректоре и сообщу Вам накануне о дне выхода книги; но набор должен быть готов, чтобы его можно было тотчас поставить по приказанию Вашему.
Преданный Вам
А. С. Суворину
28 февраля 1886 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Усердно благодарю Вас, что в сегодняшний знаменательный для Вас день Вы вспомнили обо мне и почтили меня приглашением, от Вас и от имени Вашей супруги Я очень ценю этот знак Вашего внимания и внимания Анны Ивановны.
Лично прибыть на радушный зов Ваш не могу, по нездоровью и некоторым иным обстоятельствам, угнетающим душу; но всеусердно прошу Вас верить моей радости за успех, которым венчались труды Ваши в истекшее десятилетие. Припоминаю прошедшее, гляжу на настоящее и сердечно желаю еще лучшего будущего. А если бы кто-нибудь по душе спросил меня: чего же я могу пожелать Вам в настоящем, втором десятилетии? – то я сказал бы, что желаю Вам того, что многие почитают для Вас гибельным, – я желал бы Вам поработать еще при лучших условиях для свободы совести и слова… Вы бы доказали тогда, что успех может принадлежать Вам не в силу сторонних обстоятельств, а по праву таланта и знания своего дела. И тот успех, без сомнения, оживит Вас и даст Вам такие радости, которые милы и дороги при всяком благополучии.
Этих-то радостей я Вам и желаю, как самый старый Ваш литературный сотоварищ, никогда во всю жизнь не нарушавший своей к Вам приязни.
А. С. Суворину
3 марта 1886 г., Петербург.
Простите меня, старый коллега, что я два дня не ответил на Ваше дорогое и милое письмо! Я Вам не лгал: я болен, и еще больше – расстроен. Я был бы «не к пиру гость», но я был все время с Вами, и притом очень близко и очень приятно. – До 12 час. я говорил и спорил о Вас и внушал добрые к Вам чувства, находя в собственной душе моей для Вас мир и благословение. «Несть бо человек, иже поживет и не согрешит». – До 5 часов утра я читал полученные из Москвы новые тетрадки Льва Толстого и… все время с Вами… Я чувствовал: «как он до святости искренен!» И слышал, как это Вас радовало и восторгало. – В 5 час. я сам открыл бутылку красного вина и выпил ее всю за Ваше здоровье, – причем подошел к окну, поглядел в Вашу сторону и сказал: «Будь, друг, счастлив!» На другой день нашел у подушки Ваше прекрасное письмо и… рассмеялся. Выходит, что мы оба всю эту ночь были вместе, и притом в самом хорошем друг к другу настроении… Много ли таких воспоминаний в жизни!.. Я свернул Ваше письмо и положил его в своей божничке строгановскому Спасу за спину. Он у меня бережет то, что мне нравственно дорого.
Спасибо Вам за это письмо.
Что мы не умеем сойтись плотнее, – это, конечно, досадно, но хорошо и то, что добрые чувства все-таки живут в нас.
Я зайду скоро, а пока напечатайте-ка прилагаемую заметочку о пасквильных акростихах. Поэт тут упоминаемый есть Д. Минаев. Событие, разумеется, верно, как то, что я чту имя божие.
Ваш
P. S. А замечаете ли Вы, что Лев Толстой и в нынешнем своем настроении
А. С. Суворину
<Март 1886 г., Петербург>
Я не в претензии, Алексей Сергеевич, но на «тетрадки» указывать можно, и на них люди указывают (например, Скабичевский). Другое дело – «неудобно». Тут все сказано.
О Розенберге – пустяки. Это дело забавное и интересное для редакторов, которые сами часто подпадают диффамациям.
Вообще же пусть ничто из этого Вас нимало не стесняет.
«Китрадки», по миновании в них надобности, мне возвратите.
Если бы со стороны железнодорожников было возражение, – я Вам пришлю указание на конкретный случай в этом роде.
Преданный Вам
P. S. Щебальский Аксакова терпеть не мог… «С.-П<етербургские> в<едомости>» соврали. – Щеб. лицо искреннее, а не направленское, как Аксаков. Его характеристика, может быть, не велика, но оригинальна: Петр Карлович – это тот, который «Каткову не уважал» и, будучи крайне беден, умел держать перед собою в решпекте даже Леонтьева. А сухой Любимов и надменный Феоктистов дорожили честью знакомства этого голого бедняка. – Как «литературный характер» это был самый благородный и вполне независимый человек и патриот с превосходным тактом. Славянофилы его всегда не любили и отягчали его судьбу в Москве, а Щ. считал их «людьми своего вкуса», для которых нужны «декорации». Очень жаль, что такое характерное лицо остается помянутым совсем по-казенному. – В литературе, кажется, нет уже и тени литературного вкуса и преданий.
С. Н. Шубинскому
<Апрель 1886 г., Петербург>
В статье Штромберга было не 600 строк, а 196 строк. В таком наборе она стояла два месяца за неимением места. – 27-го марта мне прислали корректуру с просьбою «сократить». Я еще сократил на 80 строк. Всего осталось в статье 116 строк. – Я поспешил тотчас известить автора, что мною корректура уже прочитана и статья завтра выйдет… С тех пор прошло пять дней, и 116 строкам нет места… Понимаете ли Вы мое положение? Да будет проклята эта минута, когда Вы сочли нужным отдать эту статьишку в «Новое время» и там вызвались ее напечатать! На что мне это было нужно, чтобы выйти свиньею из свиней перед людьми добрыми к оказывавшими мне дружбу. В «Новостях», в «Пет<ербургской> газете», в «Русских ведомостях», в «Газете Гатцука» – везде бы это мне напечатали, и я бы услужил людям, а теперь я с ними навсегда расстался… Для чего Вы мне это сделали? Чем я заслужил такую предательскую гадость? И наконец – будет ли же этому конец? Имейте же хоть каплю сострадания. Вы ведь не в лесу выросли.
С. Н. Шубинскому
3 апреля 1886 г., Петербург.