9(12) июня 1875 г., Париж.
Уважаемый Александр Петрович!
Исполнение поручения Зинаиды Васильевны встречает неодолимые препятствия: указываемого ею дома на угле улиц Navarin и Martyrs
Ваш
Прилагаю мой адрес для Зинаиды Валериановны.
А. Н. Лескову
11 (23) июня 1875 г., Париж.
Мой милый сын!
Вот уже полтора месяца, как я тебя не вижу, и еще долго не буду видеть, и мне о тебе тяжко соскучилось: все ты мне снишься во сне, и хочется знать о тебе что-нибудь. Я уже два раза просил Протейкинского написать мне о тебе, но он, вероятно, не знает, как отцу бывает скучно о детях, и не спешит отвечать мне. Более я не хочу никого затруднять этим и пишу к тебе самому: возьми бумажку и напиши мне, как идет твое время: что ты делаешь и прочее. Я уверен, что при божией милости и внимании твоей мамы тебе хорошо, но все-таки хочу иметь от тебя слух, тем более что увидимся еще очень не скоро. Письмо свое попроси Веру надписать так: France а Paris, Monsieur Nicolas Leskow, Rue Chateaubriand, 5.
Я совсем было разболелся и хотел было уехать из невыносимо шумного Парижа к чехам, в тихую Прагу, а оттуда в Мариенбад, но доктора, с которыми я советовался, говорят, что это надо отложить на август, и я снова остаюсь в Париже, только переменяю квартиру: из шумного Латинского квартала перехожу сегодня же в гораздо более тихие Елисейские поля, где мои здешние русские знакомые устроили мне комнату окнами в старый, тенистый сад. Надеюсь, что мне здесь будет легче, и несносное мое нервное страдание будет послушнее. Тут я буду жить с семьею моск<овского> профессора Буслаева, которым интересуется Коля; с г-м и г-жою Монтеверде, которых знает Ледаков, и с двумя сестрами Левиными, которые учатся в здешней консерватории и будут зимою петь на Мариинском театре. Так у нас своя русская компания, и даже превеселая: мы вместе обедаем и вечером имеем даровую музыку и пение. Я ездил в Лонгшанское поле на большой парад – видел все французские гвардейские полки и самого Мак-Магона, с которым совсем случайно минут пять стоял плечо о плечо. Вспоминал при этом случае тебя; как бы ты посмотрел на чужих солдатиков… По мундирам мне больше всего нравятся их драгуны и кирасиры; лошади у них жиже наших, но необыкновенно легки и проворны. В пехоте люди очень мелки, и строевые передвижения мне не особенно нравятся, а музыка без всякого сравнения хуже нашей. Вот тебе мой рапорт по твоей военной части. Скажи Вере, что ц и ее вспоминаю и часто думаю: будь она со мною, как бы с нею до упаду ходили по этому городу, на который, кажется, никогда не насмотришься! Теперь бы ей и весело было, потому что у нас в куче три молодые дамы и две девушки, и все премилые. Запечатай-ка Веру в пакет да пришли ко мне! Как она тут навострилась бы по-французски! (и каким бы гримасам выучилась!). – Впрочем, я всех вас вспоминаю и всеми интересуюсь, – интересуюсь знать: каково бабушке Александре Романовне, и есть ли у нее место? Пусть бы написала мне – я, может быть, и отсюда что-нибудь сделал бы. – Прощай, мое дитя: будь умен и послушен маме. – Детям скажи мой дружеский привет.
Отец твой
Детям
12 (24) июня 1875 г., Париж.
Мои добрые друзья Боря и Вера,
и ты, мой милый сын Дронушка!
Я очень вам благодарен за письмо, которое вы мне прислали: оно было для меня большою радостью на чужбине, где я скитаюсь уже два месяца, не имея никаких вестей ниоткуда, точно я нигде с людьми не жил и никому во всю мою жизнь ничего не значил. Вы меня обрадовали, и я много, много раз перечитывал ваши коротенькие строчки – особенно Верины, так как она написала всех больше и всех обстоятельнее. Не отвечал я вам до сих пор потому, что ждал oт вас ответа на мое письмо, которое вы должны были получить до 15 июня, – мой же ответ не мог прийти к вам ранее 20-го числа, а вы писали, что 15-го уезжаете в Ревель, чему я, по правде сказать, плохо верил и думал, что это вы сами сочинили, – какие нынешний год поездки к морям, когда и на юге, в затишье, холодно и всяких день дожди! Так я и не знаю наверное, где вы теперь, и это тоже длится уже целый месяц. Протейкинский мне не отвечал на 4 письма, Милюков, для которого я сделал здесь довольно трудные розыски, даже не сказал «спасибо» и тоже, не ответил; писал теперь Матавкину, чтобы узнать, где вы и куда вам писать, и тоже нет ничего. Вот я как живу, без всяких вестей о тех, с кем сжился и сросся. Если можете понимать это, то не ограничивайтесь одним пониманием, а будьте внимательны к отсутствующему и пишите. Здоровье мое все худо; неудачи идут во всем до смешного: Лурд, куда я хотел идти пешком через всю Францию, во время самых моих сборов залило водою разлившейся реки Гаронны. Это ужаснейшее народное бедствие всполошило всю Францию, и вы, может быть, слыхали о нем по газетам. Женеву разорила буря. Теперь же только стал собираться ехать лечиться на воды в Мариенбад, как получено известие, что главный мариенбадский источник, Крейцбрун, стал давать воду крайне вредную, а не полезную. Тем не менее я все-таки еду послезавтра в Мариенбад, чтобы там выискать другой источник, более подходящий к моему состоянию. Так, как видите, и самая поездка, на которую я собирался с такими усилиями, мне самым невероятным образом не удается, а между тем деньги тратятся, и их жаль, а болезненное состояние духа не позволяет ничего работать. Прошу вас всех написать мне теперь уже не в Париж, а в Мариенбад, адресуя так: В Австрию. Autrich, а Маrienbad, Monsieur Nicolas Leskow, Poste restante.
Надписанное таким образом письмо удержат на почте, пока я приду за ним, и, получив его, напишу вам тогда свой мариенбадский адрес. Лечиться водами я должен никак не менее шести недель, а потом уже не знаю, что сделаю. Так как при лечении всякое спокойствие становится вдвое необходимее и дороже, а оно у человека отсутствующего всегда связано с добрыми вестями от милых, то и прошу вас, мои милые, пишите мне не один раз в два месяца, а один раз в неделю, – чего я и буду ждать с большим нетерпением. На этих днях я ездил в Версаль и был там в Национальном собрании, во время заседания депутатов республики. Это очень интересно. Вопрос шел об участии духовенства в учреждении высших школ, и говорили разные люди и монсиньор Дюпанлю. Я слышал Гамбетту, который действительно схож со мною, в доказательство чего посылаю вам его карточку. – Из театров хожу в Comédie Francaise,[16] где дают классические пьесы и играют удивительно, а музыки нет вовсе, и дамы в кресла не ходят. На театре же Porte St.-Martin[17] дают «Путешествие вокруг света» Верна. – Это удивительно сделано, и корабли рушатся, и льды валятся, и дикие сражаются. Посылаю вам кусок афиши. Боря по ней поймет все, что делается. Это такое представление, что глаз не отведешь. – До свидания же, мои милые, обнимаю вас и целую. Всею душою вас любящий
Марок на письма не надо никаких, – я заплачу при получении, а вам это легче.
А. П. Милюкову
12 (24) июня 1875 г., Париж.
Уважаемый Александр Петрович!
Ко мне явился просить содействия в устройстве работы некто Чашников – человек очень акклиматизировавшийся в Париже и даже начинающий здесь разлагаться. Он писал что-то в «Ниву», имеет вход в Нац<иональное> собр<ание>, но не имеет нигде обеда и не ест дня по три. Я ему дал посильную субсидию и откомандировал его выискать, где хочет, Анатолия. Он, кажется, очень ловок на подобные дела и притом знает все закоулочки Парижа, а потому пусть Зинаида Валериановна еще не отчаивается. Вас же прошу немедленно повидаться с М. Г. Черняевым и переговорить: не желает ли он заполучить сего Чашникова как политического корреспондента, к чему он мне кажется весьма способным, особенно если отыщет Анатоля и сведет меня с ним. Буду ждать от Вас скорого себе ответа, дабы этим вознаградить нашего шпиона. Адрес мой тот же: «9, Monsieur le Prince, 9». О себе пока ничего не могу сказать: за работу не брался, да думаю, что здесь и не возьмусь, а отложу это до приезда в скучный Маrienbad, куда непременно отправлюсь или думаю отправиться 2-го здешнего июля. О здоровье моем Вам нечего говорить, так как Вы знаете, что оно прекрасно, но тем не менее меня все медики в один голос шлют на самый большой курс на железистый Крейцбрун, и я поеду. Что всего удивительнее, это то, что
Возбуждения
Ваш
Не франкирую писем, чтобы вернее доходили. Не сердитесь за это.
Детям
1 (13) июля 1875 г., Париж.
Мои дорогие и милые дети
Вера и Дронушка!
Сегодня я получил ваше письмо, писанное в Ревеле 26-го июня русского стиля, и был, по обыкновению, очень обрадован вашими детскими строчками. Вы, вероятно, помните, как во всякую минуту жизни я любил, чтобы вы пришли ко мне и поговорили со мною. Так и теперь в моем отдаленном одиночестве мне кажется, будто я слышу ваши родные голоса, и мне от них и тяжело, и грустно, и отрадно. Благодарю вас, что вы меня помните и любите, – верьте, что и я не только дня, но и часа не провожу, всех вас себе не вспоминая; а в том, что я вас люблю, вы, конечно, и не сомневаетесь. Хотел бы благодарить вас и за то, что вы обо мне скучаете, но это было бы с моей стороны большим эгоизмом, а его и без того на свете много. Что делать, не всем жить так, как хочется: надо это принимать с покорностью воле божией и учиться безропотности и терпению. Бывает на свете и худшее, и, по-моему, лучше, не видясь, знать, что мы любим друг друга, чем видеться и не любить. Думайте обо мне, молитесь за меня бог может услышать ваши молитвы и дать мне свою помощь, которая столь нужна мне. Посмотрите вдвоем при восходе луны на ее светлое яблоко, куда я так часто смотрю, сидя где-нибудь под деревцем Булонского леса, а теперь стану смотреть с Богемских гор, и глаза наши там встретятся, и я узнаю, любите ли вы меня, а вы почувствуете, легко ли мне и весело ли. Вот и забава и свидание, пока о другом еще ничего нельзя знать, и я сам о нем ничего не знаю, и вы меня об этом не спрашивайте. Прежде чем вы получите это письмо, Матавкин должен переслать вам мои ответ на первое ваше письмо. Я запоздал ответом, потому что не знал, где вы, и мало верил, чтобы вы на самом деле поехали в Ревель в такое холодное лето. Здесь невозможно купаться: холодно и дождь каждый день. Послезавтра я уезжаю из Франции в Австрию, в маленький и очень тихий городок в Богемских горах, в Мариенбад, где буду шесть недель пить железные воды, на которые много надеюсь, по совету дяди и профессора Меринга, а также и двух парижских докторов. Вы бы меня теперь не узнали, как я похудал и изменился, – худо ем и еще хуже сплю. В Мариенбаде надеюсь дописать повесть, которую начал и которая будет называться «Соколий перелет»; а чтобы мне было веселее, здоровее и спорее работалось, вы не ленитесь и почаще мне пишите, – что моя потребность, и удовлетворение ее укрепляет меня на все лучшее, что могу делать.
А. П. Милюкову
12 (24) июля 1875 г., Мариенбад.
Уважаемый Александр Петрович!
Приехав неделю тому назад в Marienbad, я застал здесь дружелюбное письмо Ваше и такое же письмо Зинаиды Валериановны, из которого, между прочим, узнал о Вашей досаде по поводу неудачного экзамена Бибы. Зная, сколь это тяжело Вам, от всей души за Вас поскорбел, хотя и не могу некоторым образом не винить Вас самих в этой неудаче. Если Вы простите моей приязни, то я сказал бы, что мальчика надо поставить иначе: во-первых, снять его с принятой им офицерской позиции, а во-вторых, воздержаться от резонерства, одинаково вредного для его занятий и для правильности его развития. Нужно очень немного наблюдательности, чтобы не видать, как он идет в Кривороса и так едва ли выбьется на путь верный; но мне всегда казалось, что Вы и сами это замечаете, а только не решаетесь сказать: «крак – с сегодняшнего дня ты, любезный друг, на ином положении». А это надо сделать, пока еще не поздно (если только не поздно). Иначе, как хотите, это будет преступно по отношению к нему к самому, и Вы это, конечно, знаете, а потому и должны сделать. Новости, Вами передаваемые, очень интересны: я уже видел в Париже подпись Усова, но не знал процесса этого избрания. Все это как должно и в порядке вещей: мы хотим вокруг себя видеть ничтожества и жаловаться, что «людей нет». Противная глупая песня, терзающая слух и отравляющая всякую энергию! Когда же будет какой-нибудь конец этому пошлому началу? О себе ничего не могу сказать хорошего: в Париже не мог работать, а здесь некогда, весь день с 5 час. утра до 9 вечера на водопое и на ногах. Нервические муки мои, по-видимому, утихают, и лимонная желтизна сходит или хотя убывает, но всякое воспоминание о глупости своего положения на родине опять все будит и поднимает. Не могу, решительно не могу слышать об этом издевательстве над правами разума и дарований и об этом тиранстве тупой и скупой реакции во имя будто бы «спасения» чего-то. Что может быть спасено рутиною, покровительствующею одной бездарности, или людям, способным «потрафлять чужому вкусу». Это опять начало обезличенья – от чего пошли, к тому и пришли. Едва ли весь классицизм окупит такую страшную деморализацию! «Р<усский> мир» читал и читал «Деды» Крестовского. Что это он порет? Гришиному роману рад, потому что это сопряжено с беготнею и шумом, а стало быть и с некоторым оживлением. Впрочем, Ледаков сильно одобрял это произведение, а в нем, сами знаете, «три головы». Теперь еще дело: в «Рус<ском> мире» было напечатано откуда-то взятое известие, что главный мариенбадский источник Крейцбрун испортился. Это было перепечатано всеми газетами и целый месяц оставило Мариенбад без приезда. Между тем все это ложь, выдуманная карлсбадскими врачами: об этом уже произведено следствие, и начинается суд. Управление Мариенбада не желает привлекать ни к какой ответственности «Р<усский> м<ир>», который был кем-то обманут, но просят редакцию поместить на
Душевно преданный Вам
Здешний русский наплыв очень интересен – особенно жидки засматривающиеся на Шамбора, который ходит в одном со всеми хвосте к источнику. Жизнь здесь дороже Парижа втрое.
П. К. Щебальскому
29 июля (10 августа) 1875 г.,
Мариенбад.
Уважаемый Петр Карлович!
Встретясь вчера на водах с Н. М. Благовещенским, я узнал от него, что Вы уже в Варшаве, хотя еще и без «фамилии». Радуюсь за Вас и еще более за «фамилию». Дай бог Вам счастья на новом месте, а барышням хороших мужей, которые умели бы их оценить и сберечь. Я лечусь, хандрю и не работаю ничего от хандры безысходной, но много, очень много прочел и духом возмутился: «зачем читать учился». Вообще сделался «перевертнем» и не жгу фимиама многим старым богам. Более всего разладил с церковностью, по вопросам которой всласть начитался вещей, в Россию не допускаемых. Имел свидание с молодым Невилем и… поколебался в моих взглядах. Более чем когда-либо верю в великое значение церкви, но не вижу нигде того духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. «Соединение», о котором молится наша церковь, если произойдет, то никак не на почве согласования «артикулов веры», а совсем иначе. Но я с этим так усердно возился, что это меня уже утомило. Скажу лишь одно, что прочитай я все, что теперь много по этому предмету прочитал, и выслушай то, что услышал, – я не написал бы «Соборян» так, как они написаны, а это было бы мне неприятно. Зато меня подергивает теперь написать русского еретика – умного, начитанного и свободомысленного
Кланяюсь Мирре Александровне и всем барышням.
Преданный Вам
А. П. Милюкову
3 (15) августа 1875. Мариенбад.
Любезнейший Александр Петрович!
№№ газеты обогнали Ваше письмо: их я получил вчера и обрадовал ими эскулапов, а письмо получил сегодня и себя им радую, благодаря Вас за приязнь и доброжелательство. Насчет вод спорить не стоит; я сам того мнения, что воды сами по себе чудес не творят, а служат только подспорьем к чрезвычайно хорошим условиям здешней жизни (горный, чистый воздух, беспрестанное движение, раннее вставанье и простой, умеренный стол). Всего этого в городе не соблюдешь, а здесь соблюдешь по благоразумно устроенной невозможности выйти из этого порядка (так, после 9 ч. утра нет завтрака, позже 1 часа нет обеда, позднее 9 ч. в. нет огня во всем Маrienbad). На меня все это имело свое действие, и если Вы теперь еще считаете меня нервозным, то это, конечно, только потому, что Вы не знаете, чту со мною было. Кроме того, грязевые морбады вещь несомненно полезная. После 3-го морбада со мною сделался обморок, и когда меня обтирали, то
Но довольно о себе: радуюсь, что Вы пришли к убеждению повести Бибу иначе, и думаю, что это еще не поздно. Не суровость, а спокойная твердая строгость действует благотворно не только на отроков, но и на юношей, и даже на людей совершенно взрослых, – он же, по-моему, не испорчен в основе характера, а только ужасно распущен – в чем Вы, несомненно, и виноваты. Желаю Вам исправиться и радоваться сыном; но только смотрите не откладывайте своих мероприятий со дня на день, а то будет поздно. Взгляд Ваш на министерскую выходку вполне разделяю: это глупая бестактность, в этом именно смысле и понятая всеми благомыслящими людьми во всей Европе. Над этим циркуляром везде смеются, – исполнение же его просто невозможно, как невозможна вообще борьба со связанными руками; прежде надо развязать борцам руки, а наше слово до сих пор было сковано то цензурою, то карами, то не менее вредною силою узких направлений.
Что может говорить учитель о социализме? Во-первых, я согласен, что, по-моему, учителя сами чувствуют невольную слабость к теориям этого сорта, ибо это в духе времени, а во-вторых, разве нынешний социализм то же самое, что утопии «карбонеров бледных» или наших нечес? Социалистическое учение ныне многим поступилось и стало очень вкрадчиво, тем, что многих его современных требований по разуму нельзя не признать справедливыми (например, плата за государственные надобности соразмерно достаткам; фактическое равенство перед законом и т. п.). Как об этом спорить, да еще в классе? Иной ученик с хорошею головою и с хорошим сердцем, никогда и в глаза не видав чисто социалистической книги, поставит увещаниям учителя такие возражения, что класс весь станет на стороне товарища, а не преподавателя, – явятся выскочки, говоруны, и «будет последняя вещь горше первые». Кто это у них выдумал этот циркуляр? Бедные, жалкие люди! Они бы всё хотели устроить «канцелярским порядком»… да так, чтобы кроме них никто ничего не понимал. А надо было не затыкать рта людям благоразумным и благонамеренным и не отдавать во всем преферанса глупцам и людям без мнения, готовым служить только за выгоды. С кем они ныне на службе; с кем в литературе? – все с ничтожеством и бессилием. А жизнь идет, а не стоит, и «дух бурен» носится и разнесется: это ясно как день, и тогда схватятся, и будет поздно; да, пожалуй, и теперь уже поздно. Я здесь вижу целую коллекцию их ректоров и профессоров из избранников. Это наполовину тупицы, наполовину льстецы, сладострастно рассказывающие, как это в день Кирилла и Мефодия «графу депешу поздравительную послали».
– С чем же, – спрашиваю, – вы его поздравляли: разве он Кирилл или Мефодий?
– Нет, – говорят, – а так… он доволен был: отвечал: «благодарю, что в этот день обо мне вспомнили».
Еще ли не деятели? А того и нет, чтобы сказать графу о стоне, который стоит по всей стране за неразрешение переэкзаменовок за одну двойку… Кто же будет с ними? – конечно, только они сами, пока их черт возьмет куда следует. Они мне здесь и воду и воздух гадят, и на беду их тут много собралось.
В заключение скажу, что вся эта пошлость и подлость назлили меня до желания написать нечто вроде «Смеха и горя» под заглавием «Чертовы куклы», и я за это уже принялся. Предложу сегодня же это Черняеву, с тем однако, чтобы он прислал мне рублей 300, дабы я мог по окончании лечения через две недели сесть на месяц в Праге и дописать эту работу, которою здесь очень мало времени заниматься. Прошу Вас заговорить с ним об этом в мою пользу и о его ответе
Преданный Вам
И. С. Аксакову
29 июля (10 августа) 1875 г.,
Мариенбад.
Достоуважаемый Иван Сергеевич!
Пишу Вам это письмо наудачу, по старому московскому адресу, и желаю, чтобы оно как-нибудь нашло Вас. После разлуки с Вами в Кунцеве я пробрался через Киев за границу – сначала в Вену, а потом в Париж, откуда собирался пуститься с французскими пилигримами в Лурд, но Лурд в это самое время залила Гаронна, а меня залила не менее многоводная тоска, какой и описать невозможно. Ездил я и в Версаль слушать парламентское пустословие; видел и Дюпанлу и Гамбетту; беседовал с заклятым Мартыновым и с рыхлым Гагариным; посетил с последним все парижские иезуитские школы и другие учреждения и пользовался обильною обоих сих земляков ласкою; но все это не спасло меня от второй раз в жизни приключившегося разлития желчи – весь до зрачков глаз пожелтел, ослабел и, разнемогшись по совету врачей устремился в Мариенбад. Вот уже полтора месяца, что я здесь: испил полный курс вод; вдоволь измарался в грязевых ваннах; излазил все горы, вертепы и пропасти, и телом оздоровел: желчь моя убралась в свое место, нервы поокрепли, но вообще духовные силы еще далеко не в авантаже; та же тоска, то же тяжелое томление и безнадежность, убивающая всякую охоту взяться за какой бы то ни было умственный труд. Вопрос, что с ним делать и куда его деть, отнимает руки от дела, и мысль о родине, к которой рвется душа, смешивается с чем-то невыносимо грустным. Петербург, с которым я свыкся
Если Вы сочтете нужным сказать мне что-нибудь по поводу этой моей просьбы, то я должен объяснить Вам, что до 8 (русского) августа я остаюсь еще в Мариенбаде, а 8-го уеду в Прагу, где, вероятно, пробуду неделю, а может быть и дней десять, и письмо, адресованное туда Poste restante,[20] должно попасть в мои руки. Далее же мне всего удобнее написать в Варшаву на имя Петра Карловича Щебальского,
Обременив Вас такою сложною просьбою, на которую дерзничаешь только зная Ваши свойства, хочу еще сообщить Вам кое-какие новости и впечатления. Прежде о впечатлениях: наши парижские иезуиты совершенно то самое, чем Вы их мне представили: Мартынов весь словно для того рожден, чем он сделался; Гагарин же едва ли не более пришелся бы к месту настоятеля Сергиевской пэстыни, что за Петербургом? Что он за иезуит и почему он иезуит, – он, я думаю, и сам не знает. Так себе, во время уно увлекся и «отличился», и я не боюсь ошибиться, что теперь он об этом жалеет и кается. При Мартынове и без Мартынова он совсем не один и тот же человек и, говоря раз со мной об отце Савелии (из «Соборян»), столь увлекся, что даже сказал: «Да, я сам тоже был бы с такими православными православный», и это, видно, был порыв искренний. Кого же они считают православными? – Ту бессмысленную и неверующую орду чиновников и легковесных барынь, которые нынче носятся с своим православизмом. О Вас и Ю<рии> Ф<едоровиче> у нас бывали с Гагариным большие разговоры, всё по поводу известной Вашей статьи в «Дне», вызвавшей письмо Мартынова и пять ответных писем Юрия Федоровича. Мартынов ни разу не коснулся этого дела, но Гагарин многократно к нему обращался с неудержимою слабостью. Укора в тени, которую он старался бросить на былой славянофильский кружок, он не трогает и проходит молчанием, но много, много говорил о «любовной переписке, найденной, по словам Ю<рия> Ф<едоровича>, в Московском иезуитском доме». Он отклоняет «любовный» характер найденных писем и говорит, что это просто «нехорошо перетолкованная интимность, дружеская короткость и т. п.». Ничего не зная о существе этих писем, я, разумеется, только слушал и не возражал. Всего лучше он был, когда, уезжая в Пломбир, зашел ко мне проститься, – просидел два часа, выпил стакан шабли за благоденствие России и… заплакал. Мы обнялись и много раз поцеловались: мне было до смерти его жалко… Он отяжелел, остарел, без зуб и без ног (от подагры), но имеет еще очень красивую наружность, напоминающую немножко т<ак> называемый «екатерининский» тип. Симпатии его к России, разумеется, состоят в невольной любви и невольном влечении к родине. От всего этого он еще весьма и весьма не свободен, тогда как Мартынов совершенно ни во что вменил. С Мартыновым у нас вышел маленький анекдот, но зато довольно глупый: мы говорили о церковных делах и о церковниках, то есть о клире по поводу известной брошюры Гагарина, забывшего в рассказе о наших монастырях
Преданный Вам
По народ<ному> просвещ<ению>, слышно, пошло что-то на взятки: здесь приезжие из Кишинева рассказывают, что у них директор, какой-то Вороной, переведен в уезд<ную> гимназию
Митрополит Арсений столь на меня осерчал, что
Не осудите меня за просьбу передать мой низкий поклон Анне Федоровне: ее дорогой привет будет мне всегда памятен, и мне хочется очень ей поклониться.
И. С. Аксакову
1 сентября 1875 г., Петербург.
Достойнейший Иван Сергеевич!
Вот я уже снова на своем пепелище и хочу отдать Вам отчет о том, что видел и слышал в Варшаве. С Менгденом я обедал вместе в русском клубе, где он первый отыскал меня, и мы поговорили кой о чем, нимало не касаясь моих планов. Из этого я заключаю, что или он не получал никакого письма от кн. Черкасского, или же не может ничего для меня сделать. По словам Щебальского, который штудировал это дело, можно думать, что Менгдену будет трудно что-либо устроить, потому что управляемое им учреждение чисто польское, и все производство идет (будто бы) на польском языке. Если это так и если затруднение только в этом, то я его не могу почитать неодолимым, потому что я до некоторой степени знаю польский язык и могу на нем объясняться и писать, но, может быть, Менгден до сих пор просто ничего обо мне не получал и все мои соображения должны окончиться на этом. Что же касается планов П. К. Щебальского, то они мне кажутся неподходящими: дело состоит в том, что в Варшаве недовольны берговскою редакциею «Варшавского дневника» и желают изъять газету из рук Н. В. Берга и передать ее в другие руки, более рачительные: такие руки оказались у П. К. Щебальского и Н. П. Воронцова – помощника попечителя Варш<авского> уч<ебного> округа. Оба они люди добрые и хорошие, хотя далеко (по моему мнению) не солидарные во взглядах. Принимая газету, они подали от себя условия, в числе коих стоит сохранение им субсидии и освобождение их от предварительной цензуры. По заручкам, какими они владеют, они надеются, что условия их будут приняты, и притом в самом скором времени. (Дело теперь уже у Тимашева.) Так мы накануне появления первой провинциальной газеты без предварительной цензуры… Вот к этому-то изданию меня и приглашают, но я, пробыв 5 дней в Варшаве и понюхав ее веяния, не дал на это приглашение своего согласия иначе, как под условием, что могу переехать, только имея кроме газеты другое, казенное место. До тех же пор я нахожу невозможным положиться на эту редакцию и оставить даже свое скудное жалованье по Ученому комитету. Притом в Петербурге у меня все-таки есть приятельские связи и небольшой кружок добрых людей, с которыми пришлось бы расстаться ни за что, ибо вознаграждение, которое может предложить «Варш<авский> дн<евник>», конечно, не более того, что я могу заработать здесь, даже при нынешних неблагоприятных обстоятельствах, но времена и обстоятельства могут переменяться, и здесь у меня опять может быть выбор, а там никакого. Мы расстались на том, что я обещал «В<аршавскому> дн<евни>ку» постоянное сотрудничество из П<етербур>га, а о переезде отложил думать до тех пор, пока к литературному делу не удастся присоединить более верный служебный гонорар. Кроме всего этого, настроение Варшавы произвело на меня впечатление нехорошее: со стороны русских косность, со стороны поляков косина; меж тем как теперь с поляками более чем когда-нибудь можно бы заговорить в тоне весьма справедливом и дельном, и даже не только заговорить, но и договориться. Теснимые и презираемые повсеместно, начиная с Парижа, откуда Бронислав Залесский улепетывает с своею библиотекою в Краков, поляки обнаруживают много желания поговорить с русскими, но едва ли этому будет способствовать освобождение от цензуры одной русской, варшавской газеты с оставлением под цензурою всех газет, выходящих там на польском языке. Это будет игра в пользу поднятия интереса газет «Часа» и «Дневника познанского», где будут судить обо всем только вкривь и вкось, и выйдет из этого не польза, а сугубый вред. Меж тем, ошибаюсь я или нет, но мне кажется, что если бы теперь повольготить польское слово в Варшаве, то оно не дышало бы одним безумием злобы и в значительной мере стремилось бы само к отрезвлению умов, для которых русское слово долго еще будет подозрительно и бессильно. Подцензурным же изданиям, как Вам известно, нельзя разговаривать с изданиями вольноотпущенными, и вся затея о возрожденном «В<аршавском> дневнике» мне представляется вздором, если одновременно с этим не получит права относительной свободы печать польская. Вот как мне все это показалось и побудило меня предпочесть для себя старое мое положение, доколе нет в виду никаких средств изменить его к лучшему.
Всегда Вам преданный
Историю об освобождении «Дневника» меня просили
П. К. Щебальскому
23 сентября 1875 г., Петербург.