Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Э.Ренан. Его жизнь и научно-литературная деятельность - Сигизмунд Фердинандович Годлевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С. Ф. Годлевский

Э.Ренан. Его жизнь и научно–литературная деятельность

Биографический очерк С. Ф. Годлевского

С портретом Ренана, гравированным в Петербурге К. Адтом


Введение

Среди прославленных писателей нашего времени Ренан занимает совершенно исключительное положение. Уроженец глухой отсталой Бретани, воспитанник католических монахов, посвятивший почти всю свою жизнь исследованиям по истории религий, он, казалось, был далек от захватывающих интересов дня, чужд своему времени и совсем не похож на своих современников, а между тем он пользовался не только громким успехом, но и несомненно глубоким влиянием. Его объемистые исторические и философские труды, подобно модным романам, расходились в десятках изданий и были переведены почти на все европейские языки. Выдающиеся писатели, такие, как Тэн, Леметр, Бурже, Флобер, Брандес и другие, признали его громадное значение, и всякий образованный читатель нашего времени так или иначе испытал на себе его влияние. Даже те, которые совершенно незнакомы с его произведениями, не могут поручиться, что это влияние их не коснулось, ибо Ренан обладал редким и драгоценным даром действовать как на ум, воображение и чувство, так и на совесть людей, являясь не только писателем в общем смысле этого слова, но и проповедником. Вот почему даже его литературные враги, не разделявшие его взглядов, не раз сознавались, что при чтении его произведений они невольно восхищались автором, убеждения которого возбуждали их негодование. А кто прочел все им написанное (около 40 томов), кто окинул одним взглядом величественное здание, воздвигнутое этим гением, тот должен испытать чувство невольного удивления, какое овладевает нами, когда среди современных неуклюжих громадных домов, казарм и фабрик мы вдруг видим величественные стены готического храма с тонкими, как кружева, орнаментами из камня, с чудными арками и с высокими остроконечными башнями. В произведениях Ренана, как и в готических зданиях, много тонких, изящных орнаментов и то же безотчетное стремление к небу, к вечному идеалу, скрытому от нас под ярко размалеванной завесой скоропреходящих явлений. А в глубине его миросозерцания, точно под сводами готического храма, царит таинственный полумрак, мешающий разглядеть тех богов, которым поклоняется прославленный писатель. Очень часто он произносит великие священные слова: истина, свобода, добро, справедливость, красота, Бог. Порою нам кажется, что Ренан молится, – столько глубокого искреннего чувства он вкладывает в свои произведения, – и вдруг после пламенной молитвы раздается его тихий иронический смех над лучшими человеческими верованиями.

Да, Ренан – несомненно первоклассный, крупный писатель, но с неразгаданным еще миросозерцанием и с причудливым темпераментом сирены, затрудняющим до крайности критическое исследование его произведений. В нем ярко отразились непримиримые противоречия, терзающие лучших людей XIX века, в нем самым причудливым образом сочетались язвительная вольтеровская ирония, шиллеровский идеализм и страстная мечтательность Жан-Жака Руссо. Неудивительно, что писатель с таким разносторонним талантом и сложным миросозерцанием на первых порах встретил осуждение со стороны людей самых противоположных направлений. Доктринеры упрекали его в дилетантизме, клерикалы – в неверии, сравнивая его с Юлианом Отступником. Фанатики и ханжи всякого рода в творчестве Ренана усматривали зловещие признаки, свидетельствующие о полном разложении и упадке западноевропейской цивилизации, а поклонники, напротив, сравнивали его с великим идеалистом древнего мира Платоном и даже с Данте, предсказывая, что со временем, когда роль Ренана в истории умственного развития Европы будет выяснена надлежащим образом, возникнут особые академии для специального изучения его бессмертных произведений.

Но при оценке великого писателя нельзя довольствоваться подобными сравнениями и общими местами, ничего, в сущности, не выясняющими. Приходится прежде всего поставить категорический вопрос: в чем же именно заключается значение Ренана? Представляют ли его произведения действительно ценный вклад в науку и в литературу или же его обаяние и сила обусловливаются, как утверждают многие, лишь его авторской ловкостью и чисто внешними особенностями его литературного стиля? В последнем случае, очевидно, Ренан был бы недостоин своей славы и очерк его научно-литературной деятельности не представлял бы значительного интереса для русской читающей публики, знающей Ренана больше по слухам. Пока, однако, мы не находим в современной литературе удовлетворительного ответа на поставленные выше вопросы.

Обыкновенно при оценке значения Ренана указывают прежде всего на то, что всякому бросается в глаза, – на его звучный великолепный слог. Поль Бурже приводит по этому поводу отзыв одного из учеников Флобера, признавшего, что невозможно уследить, каким образом созданы фразы Ренана, до такой степени они представляются безыскусственными, несмотря на все их изящество и звучность. Без сомнения, такие исключительные достоинства слога в значительной степени содействовали успеху Ренана. Но современная Франция насчитывает целую плеяду блестящих стилистов. Может быть даже Ренан выше их всех, хотя и это еще вопрос. Во всяком случае он не стоит вне сравнения, а в научных и философских произведениях изящество слога не имеет решающего значения. Мыслитель Ренан не мог бы явиться великим вождем своего времени, если бы он был лишь несравненным мастером формы. Но и значительные научные заслуги Ренана едва ли соответствуют его славе. Мы знаем, что некоторые специальные труды его, как например «История семитических языков», «Аверроэс и аверроизм» и толкования библейских текстов, пользуются известностью даже среди германских ученых, а научное значение его «Истории первых веков христианства», «Истории еврейского народа» и «Этюдов по истории религий» хотя и представляется спорным, тем не менее должно идти в расчет при общей оценке результатов его деятельности. Кроме того, в Лувре хранится немало древних финикийских памятников, вывезенных Ренаном из путешествия на Восток с научною целью. Но тем не менее как исследователь-археолог он, конечно, уступает Шампольону, Мариету, Ленорману и другим, обогатившим науку и музеи.

Как историк он поражает своею проницательностью и большою начитанностью. Он обладает удивительным даром воссоздавать по нескольким случайно сохранившимся чертам характеры выдающихся исторических личностей и целых эпох, но тем не менее, по мнению ученых специалистов, Ренан не выдерживает строгой научной критики. Наиболее прославленное из его произведений – «Жизнь Иисуса» – Жюль Варрон называет прекрасным романом. Давид Штраус, автор известного и тоже, впрочем, неудачного сочинения под тем же заглавием, отзывается об этом именно труде с некоторым даже пренебрежением. Словом, люди самых противоположных направлений, как например Брандес, Каро, Жанэ, согласны в том, что в произведениях Ренана, при всей его громадной эрудиции, сказывается недостаток научной точности и объективности. И потому, вероятно, как историк Ренан никогда не пользовался особенным авторитетом, подобно Гиббону, Ранке, Шлоссеру и Моммзену.

Остается вопрос: не заключается ли его значение главным образом в его философских идеях? Мельхиор де Вогюэ, задавшийся целью указать эти идеи, не нашел в них ничего самобытного. Все миросозерцание Ренана основано, на отрицании во вселенной какой-либо индивидуальной воли, действующей извне. Мир подчинен неизменным законам. Все в нем обусловлено стремлением к постепенному развитию, проявляющемуся во времени. За пределами человеческой мысли нет на земле никаких следов более высокого сознания. Постепенно в человечестве вырабатывается коллективное сознание (в смысле Шопенгауэра). Основу общечеловеческого развития и счастья составляет наука с ее индуктивным методом. Но ведь все это лишь общие места, и, конечно, не в них заключается значение и сила Ренана. Но в чем же наконец?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо изучить произведения Ренана в связи с его эпохой и происхождением. Эта связь должна непременно существовать, иначе он не мог бы достигнуть такой великой славы и бесспорного влияния. При разрешении поставленной нами задачи мы обратим особенное внимание на исторические и философские труды Ренана и коснемся его специально-филологических изысканий лишь настолько, насколько это необходимо для общей литературной характеристики. Нам предстоит нелегкая задача, ибо критическое исследование его произведений далеко не может считаться законченным, а во всемирной литературе немного найдется великих писателей, которые облекали бы свою мысль в такую изящную, но вместе с тем причудливую форму. «У меня двойственная натура, – не раз сознавался Ренан. – Когда одна половина моей души плачет, другая смеется». Оттого, может быть, в его произведениях так много самых поразительных противоречий и недомолвок. В этом по крайней мере отношении он – дитя своего века. Иногда кажется даже, что он намеренно затемняет свою мысль, чтобы затронуть любопытство читателя, у него сплошь и рядом попадаются такие, например, выражения: «Все может быть; предположим, что это правда, если только мы не ошибаемся». Он готов признать некоторую долю достоверности в самых противоположных воззрениях. Истина, по его мнению, заключается лишь в оттенках, и он неуклонно проводит этот принцип в своих произведениях, обращая особенное внимание на частности, на конкретную сторону вещей и по возможности избегая общих мест и догматов. Он как будто боится высказывать свои задушевные верования, или у него, может быть, нет никаких убеждений, а только мнения, непрерывно меняющиеся под влиянием новых впечатлений и обстоятельств?! Впрочем, это ведь общая черта людей второй половины XIX века, самыми характерными представителями которого в области политики являются такие деятели, как Бисмарк, Гамбетта, Биконсфилд и Наполеон, а в литературе – Ренан. Основатель оппортунистской партии Гамбетта прекрасно понял свое время. В одной из самых блестящих своих речей он дал настоящий лозунг своей партии, провозгласив, что в политике, как и в науке, нет и не может быть никаких абсолютных принципов и что все должно приспособляться к обстоятельствам. Этот взгляд представляется во всех отношениях очень удобным, а потому и применяется слишком часто. Мы знаем, к каким последствиям он приводит в тех случаях, когда скептицизм отождествляется с полным отсутствием убеждений, превращается в уличное, дерзкое зубоскальство над благороднейшими человеческими верованиями и служит удобным оправданием гнусного предательства и громадных злоупотреблений.

Очевидно, подобный скептицизм и легкомыслие ведут к безысходной борьбе партий и грубому обману в политике, к шарлатанству в науке, ко всеобщему падению и шаткости убеждений. На самом деле человек, отрицающий все без исключения – науку, прогресс, добро, правду и Бога, – это злейший враг культуры, ибо он порвал все нравственные связи с человечеством. А в наши дни, когда такие уроды рождаются тысячами, изысканный скептицизм Ренана приобретает особенное значение и несомненный интерес в смысле знамения времени.

Как глубоко изменился мир! Прославленные скептики XVIII века вроде Гольбаха и Вольтера, грозные разрушители отживших традиций и верований в своем роде были тоже фанатиками, только не религиозного догмата, а отвлеченной идеи. Вера в безграничное могущество человеческого разума, воодушевлявшая революционных деятелей и мыслителей доброго старого времени в тяжкой борьбе с феодальным строем и средневековыми суевериями, в середине XIX века как будто угасает вместе с последними взрывами февральской революции. Революционные, деятели новейшей формации уже не верят в могущество человеческого разума, по большей части отрицательно относятся к науке, в отвлеченные идеи не играют, никаких деклараций прав человека не провозглашают, а ведут борьбу исключительно на практической почве, памятуя откровенный лозунг Бисмарка: «Сила выше права!» В газетных статьях, в речах адвокатов и вождей многочисленных политических партий проглядывает то же стремление судить обо всем на основании ближайших, иногда даже ловко подтасованных, фактов, избегая по возможности отвлеченных теорий. Наконец, сомнение в пользе и достоверности научных выводов и широких философских обобщений все сильнее и сильнее сказывается не только на современных полуобразованных массах, но и среди выдающихся прославленных писателей. Ренан является, быть может, самым сильным выразителем этого скептического настроения, направленного не только против верований, но и против господствующих политических воззрений. И в этом его оригинальность. Все великие писатели приобретают чаще всего влияние благодаря какой-либо особенности своего гения. Шекспир поражает нас глубоким знанием человеческого сердца, Байрон – разочарованностью и могучим полетом воображения, Мицкевич – патриотизмом и яркостью изображения родных нравов и природы. Великие ученые и философы обыкновенно достигают бессмертия как творцы великих теорий, определяющих общее направление целых эпох или философских школ, у Гегеля мир является лишь воплощением абсолютной идеи, эволюцией свободного, постепенно сознающего себя разума, а логический процесс развития идей сводится к трем основным диалектическим моментам: к тезису, антитезису и синтезу, то есть к положению, отрицанию первоначального положения и к окончательному примирению двух крайностей. Огюст Конт, напротив, доходит до полного отрицания всякой метафизической идеи, отождествляя философию с системой абстрактных позитивных наук: астрономией, физикой, химией, физиологией и социологией, – классифицированных по степени возрастающей сложности явлений, подлежащих их исследованию. Умственное развитие человечества сводится, по мнению Конта, к трем основным моментам: теологическому, метафизическому и положительному. В области естествознания роль господствующей идеи XIX века сыграла дарвиновская теория происхождения видов путем полового отбора и борьбы за существование. Не беда, если со временем общепризнанные идеи, имевшие громадный успех, оказываются ошибочными, подобно чудовищной теории катастроф Кювье. Все-таки, в конце концов, умственное развитие человечества сводится к последовательной смене великих теорий, охватывающих доступный нашему познанию мир во всем его бесконечном разнообразии. Но скептик Ренан не верит в чудодейственную силу абсолютных идей, подобно метафизику Гегелю; не провозглашает себя, подобно гениальному больному труженику Конту, верховным первосвященником человечества; не ждет, что в конце XIX века установится новая духовная и светская власть; не назначает срока для окончательного торжества своих идей и не мечтает создать совершенную программу умственного развития, которую человечеству осталось бы только выполнить.

Вот в этом отсутствии господствующих теорий, в недоверии к религиозным догматам и научным доктринам и заключается характерная особенность переживаемой нами эпохи, наиболее совершенным выразителем которой является Ренан. К чему он стремится? В чем его вера? Вот вопросы, связанные очень тесно с более общим вопросом о значении и характере нашего тревожного, тяжелого переходного времени.

По-видимому, безграничное сомнение уже достигло своего крайнего развития. Дальше идти некуда. Все осмеяно и оплевано, с тех пор как скептицизм вошел в моду и сделался достоянием улицы. И от такого великого и прославленного писателя, как Ренан, мы вправе требовать, чтобы взамен разбитых и осмеянных идеалов он дал нам хоть тень надежды впереди, чтобы он не преклонялся перед грубой силой, не менял своих убеждений по воле внешних обстоятельств, подобно Бисмарку, чтобы его скептицизм не превышал его стремления к истине и добру и чтобы он указал хотя бы далекий исход терзающим нас сомнениям. Поэтому при изучении его произведений мы обратим особенное внимание на их положительную сторону. Постараемся понять Ренана не только как скептика и разрушителя верований, но и как творца и провозвестника лучшего будущего.

Глава I

Детство и отрочество Ренана 1823—1838.

Жозеф Эрнест Ренан только по своей национальности француз, а по происхождению скорее бретонец, то есть принадлежит к особой расе, и теперь населяющей почти сплошь Северо-Западную Францию на рубежах Ла-Манша и Атлантического океана и происшедшей в V и VI веках нашей эры от смешения древних кельтов с беглецами из Великобритании. Низшие классы населения Бретани еще поныне сохраняют древне-языческое миросозерцание, слегка лишь облагороженное тысячелетним влиянием христианской веры, и древний язык, каким говорили их предки, кельты, сражавшиеся с Юлием Цезарем за 50 лет до Р. Хр.

И вот каким-то чудом, благодаря лишь силе первобытного народного духа, в эпоху крупных политических катастроф в современной культурной Франции, изрезанной по всем направлениям телеграфными и железнодорожными линиями, не особенно далеко от столицы мира Парижа сохранились еще такие глухие углы, в сравнении с которыми даже Чухлома, Чебоксары и другие захудалые города не показались бы особенно дикими и отсталыми. В одном из таких местечек, а именно в Трегье, приютившемся у подножия громадного средневекового монастыря, 27 февраля 1823 года в бедной семье родился болезненный недоношенный ребенок, которому со временем было суждено сделаться властителем дум своего поколения.

В первые два месяца своей жизни Эрнест Ренан был так немощен и жалок, что мать боялась за его жизнь. Было решено прибегнуть к колдовству, чтобы разгадать его судьбу. Старая знахарка Год, схватив его рубашонку, побежала к священному роднику и вскоре вернулась с сияющим лицом. «Он хочет жить, он будет жить, – кричала старуха. – Его рубашечка, брошенная в воду, не потонула». Впоследствии при встрече с Ренаном колдунья с блестящими глазами восклицала всякий раз: «О, если бы вы знали, как рукава вашей рубашки вздымались над водой».

В туманной стране легенд, волшебных тайн и старых сказок, как чудный сон, прошло все детство Ренана. На его глазах среди обломков поросших мхом гробниц, идолов и алтарей, так называемых кромлехов, менгиров и дольменов, тихо отходила в вечность древне-языческая и средневековая Бретань. На каждом шагу он встречал остатки глубокой старины, слышал последние песни народных гусляров и предания о великих подвигах неведомых героев. Вместе с простым народом он верил в тайны священных и проклятых мест, в явления духов среди глухих болот и пустырей и молился в часовнях, воздвигнутых на перекрестках больших дорог, на вершинах диких скал и близ селений в честь местных святых, не признанных католической церковью, но с незапамятных времен служивших предметом поклонения для толпы. Среди этих святых особенным почетом на родине Ренана пользовался св. Ив, покровитель сирот, вдов и всех униженных. В ненастные дни, когда волны океана с глухим стоном разбиваются о прибрежные скалы, к нему обращаются с мольбою жены и дети рыбаков, застигнутых морскою бурей. К нему взывают о мщении несправедливо обиженные в глубоком убеждении, что их враг непременно умрет в течение года со дня произнесения известной молитвы. А в день храмового праздника все молящиеся, как один человек, падают ниц перед алтарем св. Ива, не смея поднять на него глаз, так как по местному поверью только при этом условии святой осеняет крестным знамением свой народ, а иначе рука его остается недвижимой, и по милости одного неверующего или любопытного все правоверные могут лишиться на целый год великой благодати. Немало также у бретонского народа святых – исцелителей от разных болезней. Ренан со слов матери рассказывает в своих воспоминаниях, как его отец был избавлен от лихорадки. На заре его привели к часовне местного святого. Туда же явился кузнец со всеми орудиями своего ремесла. Раскалив докрасна полосу железа, кузнец приблизился к статуе святого, грозно восклицая: «Сейчас же исцели этого ребенка, иначе я тебя подкую, как лошадь». Вера творит чудеса. Ребенок выздоровел.

Неудивительно, что среди населения, сохранившего под покровом христианства древне-языческие верования и дикое миросозерцание V и даже IV века нашей эры, очень часто встречаются случаи настоящей религиозной мании. Явления призраков там дело обычное. Ужас перед загробной жизнью и муками ада сказался в целом ряде поразительных народных поэм. Раскаяние и скорбь о страданиях Искупителя и святых мучеников доводят иных наивных простаков до полного экстаза, под влиянием которого степенные, по-видимому, люди ночью, случалось, покидали свои семьи и возвращались домой лишь на заре, усталые, с окровавленными руками. Потом оказывалось, что они тайком в окрестных часовнях вырывали стрелы из статуй великомучеников и гвозди из рук Распятого.

Семья Ренана, насколько можно судить по его воспоминаниям, ничем особенно не выделялась из этой темной, но глубоко верующей, тихой, терпеливой, несколько угрюмой и сосредоточенной массы тружеников-идеалистов. Все его родственники, за исключением одного дальнего, составившего себе крупное состояние и положение в свете торговлей неграми, были бедны, как Иов, и совершенно неспособны к промышленной и торговой деятельности, которую они, впрочем, и не считали даже достойной порядочного человека. С незапамятных времен, в течение с лишком тринадцати столетий некогда воинственный род Ренанов, или Ронанов, проживал в ущелье Ледано, в стране Гоэло, занимаясь почти исключительно земледелием и рыболовством. В этой тихой, безвестной трудовой жизни веками накоплялся, по выражению Ренана, «капитал идей и чувств», который и составил громадное наследство гения. «Я чувствую, что я думаю за них и что они живут во мне», – замечает Ренан в своих воспоминаниях.

В конце ХVIII века его дед совершил переход к городской жизни, переселившись в местечко Трегье, расположенное неподалеку от Атлантического океана. В эпоху революции старик Ренан выказал благородный патриотизм, отказавшись от выгодной покупки национальных земель, отнятых у их законных владельцев. События 1814 и 1815 годов подействовали на него ужасно. В то время Гегель еще не поведал миру, что победитель всегда прав, и старик никак не мог переварить гибели революционных идей; 19 марта 1815 года, рискуя сломать двадцать раз себе шею, с несколькими другими пламенными патриотами он взобрался на высокую башню, чтобы водрузить на видном месте национальное знамя, а когда вскоре там же появилось иное знамя, он буквально потерял голову. Он демонстративно появлялся на улице с громадной трехцветной кокардой, когда это было далеко не безопасно. Отец Ренана разделял эти чувства. Будучи неустрашимым моряком, он принимал участие в действиях адмирала Вилларэ и, взятый в плен англичанами, провел много лет на понтонах. Особенного влияния на развитие сына он не мог оказать, тем более что Эрнест Ренан родился, когда его отец был уже в преклонном возрасте и его сосредоточенное, вообще меланхолическое, настроение достигло крайней степени. Вскоре, как это часто случается в приморских странах с рыбачьим населением, он утонул, и лишь несколько дней спустя тело его нашли на берегах Гоэло. После этого его обедневшая семья переселилась к родственникам в местечко Ланион.

В противоположность отцу дядя Эрнеста Ренана, Петр, отличался чрезвычайно веселым и общительным характером и обладал поистине неистощимой фантазией. Его знали во всей стране, и в кабаках вокруг него собиралась целая толпа слушателей, которую он заставлял хохотать до упаду или дрожать от страха своими сказками, прибаутками и историями. У Ренанов была недурная библиотека, которую во времена Карла X сожгли под влиянием красноречивой проповеди одного миссионера против растлевающего влияния светской литературы. Уцелело лишь несколько юмористических сочинений вроде «Жиль Блаза» и «Дон Кихота», и этого десятка случайно прочитанных книг да народных преданий для дяди Петра было вполне достаточно, чтобы создать под их впечатлением целый волшебный, фантастический мир. Благодаря сильно развитому воображению бедный скиталец оказался совершенно неприспособленным к практической жизни. Забавляя людей своими импровизациями, он постепенно дошел до крайней нищеты и рано умер, оставив по себе память добряка, не способного обидеть даже мухи.

Родственники Эрнеста Ренана со стороны матери отличались, напротив, большой практичностью и крайне консервативным направлением. Они принадлежали к избранному кружку зажиточной буржуазии города Ланиона. Но это были не современные буржуа-выскочки, ловкие хищники, скрывающие свои непомерные вожделения под личиной шаблонного либерализма и показной деловитости, а несколько наивные и, пожалуй даже, недалекие буржуа доброго старого времени, искренние приверженцы установленного порядка и ходячей морали. Бабушка Ренана, одетая всегда по моде того времени, когда она овдовела, являлась живым воплощением старых традиций и хорошего тона. В эпоху революции она усердно укрывала в своем доме непокорных священников, отказавшихся принести присягу на верность народному правительству. В ее салоне служили тайную обедню. При случае она была не прочь посмеяться над новорожденной республикой и патриотическими увлечениями своих родственников, в простоте душевной не подозревая, что играет с острым топором гильотины. Многочисленные тетушки Ренана, по большей части старые девы, жившие всегда вместе и без памяти любившие друг друга, до седых волос сохранили поистине святое простодушие и добрую старинную веселость. По праздничным дням они шалили, как дети. Полет пушинок от дуновения занимал их по целым часам, а внезапное падение импровизированного парашюта сопровождалось взрывами всеобщего смеха. Необходимо заметить, что глава этой дружной беззаботной семьи происходил из Бордо, и мать Эрнеста, бретонка только по своему воспитанию и миросозерцанию, сохранила до глубокой старости основные черты характера своих предков-гасконцев – неистощимую веселость и живость темперамента, – придававшие своеобразную прелесть ее рассказам из бретонской жизни. В соединении гасконской насмешливости с мечтательностью и мистицизмом бретонцев заключался, между прочим, и секрет ее громадного влияния на впечатлительного Эрнеста, который в совершенстве усвоил ее оригинальную манеру рассказывать старые народные сказки и впоследствии с таким искусством воспользовался этой манерой в своих лучших произведениях. От матери Ренан впервые научился понимать древние сказания из мира, столь непохожего на тот, в котором мы живем, видеть, по его выражению, глубоко под землей и слышать легкий шорох, которого уши обыкновенных людей не различают. Он сознается, что ей именно обязан впечатлительностью и глубоким чутьем, обусловившими впоследствии несравненное совершенство его слога. Самые искренние страницы в его воспоминаниях, изображающие так жизненно и художественно типы простых, верующих и кротких мечтателей из народа, сумевших в нищете посвятить свою жизнь служению высшим религиозным идеалам, написаны Ренаном в форме рассказов его матери, с которой до последнего ее часа он был связан глубокой привязанностью и полным взаимным пониманием.

Первоначальное образование Ренан получил дома, а затем в небольшом духовном коллеже при монастыре Трегье, следуя общепринятому порядку. Другое было немыслимо: молодые бретонцы, не имевшие собственной земли и не желавшие стать моряками, учились лишь для того, чтобы сделаться впоследствии служителями церкви. О светской карьере не могло быть и помину, ибо бретонцам светская жизнь представлялась чуть ли не сплошным соблазном и грехом. В 30-х годах в Бретани все воспитание находилось в руках духовенства, которое по своим педагогическим приемам недалеко ушло от суровых и ограниченных взглядов, господствовавших в XVI и XVII веках. Латинский язык там преподавался, как в эпоху Возрождения, без методы и почти без грамматики. Впрочем, это была бы еще небольшая беда. Эразм с гуманистами доказали на деле, что эта метода не так плоха. Но, что гораздо хуже, все миросозерцание духовных отцов было проникнуто самым невежественным суеверием, о каком можно составить понятие, разве лишь изучая историю умственного развития IV и V веков нашей эры. О естественных науках, о критике, о философии не могло быть и речи. С наибольшим пренебрежением относились к величайшим идеям XIX века в области истории, литературы и естествознания. Особенно в области литературы почтенные отцы вели беспощадную борьбу с новейшими веяниями. Последними французскими поэтами они признавали аббата Делиля и Расина-сына. Все, что было написано в эпоху романтизма, как будто вовсе не существовало. Даже для правоверного Шатобриана, не говоря о начинавшем тогда входить в славу Викторе Гюго, не делалось в этом случае никаких исключений, ибо эти писатели говорили о радостях и страданиях плотской любви, о мирской суете, о славе и вообще о греховных вещах, столь ненавистных религиозно настроенным сердцам. Казалось бы, благочестивый и мечтательный Ламартин мог отвечать этому настроению, но и он не избег общей участи только потому, что внушал слишком правоверным отцам некоторые смутные подозрения. К изучению истории применялись не без успеха те же хирургические приемы. Дальше чтения устаревшей книги Роллена не шли. Революция и Наполеон внушали такой ужас, что о них старались по возможности не упоминать. О существовании Первой Империи Ренан впервые узнал от привратника, обладавшего целой коллекцией лубочных портретов. «Вот Бонапарт, – указал старый служака на один из портретов. – Ах, это был великий патриот!» Такова была система воспитания на другой день после революции 1830 года.

Без сомнения, способность к самостоятельному мышлению при подобных условиях не могла развиваться, но, будучи гибельным для ума, клерикальное воспитание благотворно влияло на характер воспитанников. Погрязшие в средневековых понятиях о жизни, ограниченные в познаниях своих, духовные отцы, по словам Ренана, отличались безукоризненной нравственностью, прямотой и искренним расположением к своей пастве. Высшее духовенство жило в великолепном епископском дворце, говорившем о блестящей дореволюционной эпохе, когда Трегъе служило резиденцией епископа, не признаваемого, впрочем, правительством и сбежавшего в разгар революции. Лучшие дома в местечке тоже принадлежали прелатам, жившим по-барски; но простые священники, непосредственно руководившие делом воспитания, жили очень бедно, являясь примером благочестия, скромности и преданности своему долгу. «Я провел, – говорит Ренан в своих воспоминаниях, – тринадцать лет под ферулой духовенства и не видел никогда и тени скандала, я встречал только хороших священников. Все, что говорят об их испорченности, – вымысел». Понятно, что подобные воспитатели внушали полное доверие своим подопечным. Наставники всем сердцем верили и любили истину. И хотя эта вера подчас была слепа, но они благотворно влияли на учеников силой бескорыстного истинного чувства.

«Чистота нравов, – говорит Ренан, – была предметом особенных забот для них. Их требовательность в данном случае находила оправдание в их безупречном поведении. Своими поучениями они так глубоко на меня подействовали, что сохранили всю мою юность от малейшего соблазна. В их словах чувствовалась какая-то особенная торжественность, повергавшая меня в изумление и трепет, от которого я не могу отделаться даже теперь при одном воспоминании об этом. Особенно меня поразил случай с Ионафаном, который умер, вкусив меду. Это послужило мне поводом для бесконечных размышлений. Разве возможно умереть от капли меду? Проповедник этого не объяснял, указывая лишь с особенной силой на смертельный исход. В другой раз текстом для проповеди послужили слова Иеремии: „Смерть входит через окна“. Я был еще более заинтересован. Возможно ли это? А проповедник говорил так убедительно, с наморщенным челом и с поднятыми к небу глазами. Но больше всего меня поразили слова какой-то благочестивой особы XVII века, сравнивавшей женщин с огнестрельными орудиями, которые ранят издали. Насчет силы удара у меня не было сомнений, но я не мог понять, каким образом женщина может уподобиться пистолету. Но в устах наставников, внушавших мне безусловное доверие, все подобные благоглупости волновали меня до глубины души. Даже теперь в моей бедной отцветшей душе эти впечатления еще не изгладились. Я вынес из этой школы два безусловных убеждения: первое, что всякий человек, не лишенный чувства собственного достоинства, может посвятить свою жизнь достижению только идеальных целей и что все прочее – дело второстепенное, ничтожное, почти постыдное; и второе, что христианство есть высший идеал».

И это стремление к идеалу осталось у Ренана даже после ужасного крушения самых дорогих верований. С юных лет он проникся таким глубоким отвращением ко всему пошлому и низменному, что даже легкомысленная парижская жизнь своим грязным прикосновением не могла стереть глубоких и чистых впечатлений детства. Религиозные воззрения народа и семьи Ренана вызвали сильный отклик в его впечатлительной душе. В детском возрасте он уже проявил большую склонность к идеализму и мечтательности. Во время молитвы, незаметно увлеченный смутными мечтами, он рассеянно глядел на старинные иконы в резных золоченых рамах и думал о подвигах великих и святых людей. Он как будто уже тогда томился безотчетным предчувствием своего призвания и ожидавшей его славы. Шести лет от роду на вопрос своей кузины о предстоящей ему карьере он ответил, что будет сочинять книги.

Впоследствии, когда Ренану минуло 13 лет, несмотря на тяжкий гнет сурового монастырского воспитания, в нем заговорило чувство. Его нежное сердце робко просило счастья… Но среди своих школьных товарищей он не встретил друга по душе. Изнеженная наружность Ренана и робкие манеры служили поводом для грубых насмешек с их стороны. Его звали барышней, от него отворачивались. И незаметно, не отдавая себе даже отчета в чувстве, вызвавшем это сближение, он подружился со своими сверстницами. Он, конечно, стоял выше их по своему развитию, но их скромность, изящество, наивность действовали на него так обаятельно, что он относился к ним с некоторым даже благоговением, сознавая себя в их присутствии или ребенком, или педантом. И это чувство платонического благоговения перед совершенной женской красотой он сохранил до глубокой старости. Впоследствии, вспоминая о своем первом увлечении, он замечает, что живая красота выше таланта, гения и даже добродетели, так как истинно прекрасная женщина не только в своих поступках, но в личности своей воплощает всю прелесть жизни, все лучшие человеческие мечты.

Среди юных подруг Ренана одна особенно глубоко затронула его сердце. Ее звали Ноэми. Очаровательная блондинка с нежными и несколько лукавыми глазами цвета васильков, она казалась образцом изящества и ума. В ее обращении с Эрнестом сказывались и детская доверчивость, и расположение старшей сестры. Она была старше его года на два. О любви, конечно, не было произнесено между ними ни слова, но их глубокое взаимное влечение проявлялось в полном согласии мнений и в стремлении водворить в их маленьком кружке сладостную гармонию, переполнявшую их юные, наивные сердца. Иногда во время прогулок по окрестностям они пели старинные сентиментальные песенки вроде «Плачет, плачет пастушок». Случались при этом уморительные сцены ребяческой ревности, когда нерешительный и слишком мягкосердечный Эрнест пытался ответить хоть некоторой взаимностью на увлечение одной некрасивой девочки, только потому что не мог равнодушно видеть ее слез и ревнивых вспышек. Ноэми так мило смеялась над наивностью Эрнеста, что он в конце концов еще более увлекся ею.

Но эти мгновения чистого, светлого чувства промелькнули, как чудный сон. Ренан в 13 лет уже был так поглощен мыслью о служении церкви и Богу, так подавлен религиозной диалектикой, так увлечен неземными мечтами, что без особенной борьбы освободился от этих нежных уз и только впоследствии испытал всю горечь воспоминаний о безвозвратно утраченном счастье. Образ кроткой Ноэми долго преследовал его среди шума и блеска парижской жизни, и дорогое по юношеским воспоминаниям имя он дал много лет спустя своей дочери. А Ноэми, лишившись родителей, до конца своих дней сильно тосковала, скрывая под уродливым нарядом свою чудную красоту. Она с какою-то странною тревогой бежала от толпы поклонников, преследовавших ее даже в церкви на молитве, и умерла несколько лет спустя после разлуки с Ренаном. А он, прославленный и убеленный сединами, случайно очутившись во время каникул на заброшенном сельском кладбище, где была схоронена его безответная подруга детства, долго с неизъяснимой грустью искал ее могилу…

В 1838 году пятнадцатилетний Эрнест получил высшую награду за успехи в науках. Его способности и прилежание обратили внимание высшего духовенства, и учесть его была решена… Для получения дальнейшего образования его отправили в парижскую семинарию св. Николая. Казалось, он был предназначен к блестящей духовной карьере. Ни он сам, ни его простодушные воспитатели не подозревали сокрытых в нем великих сил, подавленных на время строго религиозным, односторонним воспитанием, но при первом удобном случае прорвавшихся наружу и разбивших все расчеты на тихую благочестивую жизнь вдали от соблазнов мира. А он пережил столько счастливых минут под величественным монастырским сводом, среди чудных средневековых памятников и гробниц, в обществе почивших вечным сном рыцарей и благородных дам, что долго потом не мог отрешиться от этих туманных воспоминаний из мира призраков. Старинный кафедральный собор в Трегье, это чудо изящества и легкости, – безумная попытка воплотить в камне недостижимую мечту, – оставил неизгладимое впечатление в его душе и среди жалкой, пошлой действительности напоминал ему о силе человеческого духа в его творческом стремлении к великим идеалам. Но наступил час испытаний и разлуки с родиной…

«Я помню свой отъезд, как будто бы это было вчера, – говорит Ренан. – Вечерний звон несся от одной приходской церкви к другой, напоминая верующим час обычной молитвы за усопших братьев и распространяя в воздухе неизъяснимое спокойствие, сладкое и грустное, как и та жизнь, которую я оставлял навсегда. На другой день, 5 сентября, я уехал в Париж, а 7-го увидел столько нового и неожиданного для меня, как будто был грубо заброшен из родной Франции на Таити или Тимбукту».

Очевидно, с этого дня в развитии Ренана уже подготовляется поворот, поставивший его несколько лет спустя во главе современного умственного движения.

Глава II

Юность 1838—1845.

Парижская жизнь, которую Ренан впервые увидел лишь издали, из-за монастырских стен, произвела на него потрясающее впечатление.

«Буддийский лама или мусульманский факир, перенесенный в одно мгновение из глухой Азии на шумный бульвар, – говорит Ренан, – не испытал бы такого изумления, какое пришлось мне испытать, внезапно попав в среду, не имевшую ничего общего с миром старых бретонских священников, этих почтенных голов, окончательно одеревеневших или окаменевших и напоминающих колоссы Озириса, которыми я так восхищался впоследствии в Египте, когда они предстали предо мной длинными рядами, столь величественные в своем блаженном покое. Мое прибытие в Париж является точно переходом в другую религию… Моя безыскусственная бретонская вера так же мало подходила к господствующей здесь религиозной системе, как грубое деревенское полотно, имеющее твердость доски, не похоже на ситец. Здесь исповедуют иную веру. Мои старые отцы в своих тяжеловесных церковных одеяниях казались мне магами, постигшими вечную тайну, а то, что я здесь встретил, было религией, разодетой в батист и кружева, надушенным и прикрашенным благочестием, утонченным дамским ханжеством, которое проявляется в разных пустяках, – в ленточках, в букетах и подсвечниках. Это был тяжелый перелом в моей жизни. Молодого бретонца нелегко оторвать от родной почвы. Глубокий нравственный удар, какой мне пришлось испытать в связи с полной переменой в строе всей жизни и в привычках, разразился ужасным припадком тоски по родине. Порядки закрытого заведения были для меня убийственными. Воспоминания о свободной и счастливой жизни на родине, под крылышком любимой матери, поразили меня в самое сердце».

И не один Ренан страдал. На его глазах умер от тоски по родине его лучший школьный товарищ. Многие семинаристы мечтали о самоубийстве, глядя с высоты третьего этажа, где помещалась общая спальня, на камни мостовой. Дошло до того, что юный Эрнест тяжко заболел. Спас его тот же Дюпанлу, ректор семинарии св. Николая, по милости которого Ренан попал в Париж. Этот ловкий деятель церкви, впоследствии добившийся места в палате депутатов и епископской кафедры, случайно прочел письмо бедного измученного семинариста к матери и, должно быть, почуял в отроке, способном так сильно любить и так хорошо говорить о своих чувствах, глубоко сокрытую непостижимую силу. А ведь Дюпанлу был большой знаток человеческих страстей, пороков и грехов. Даже такого старого хитреца, лжеца и скептика, как знаменитый Талейран, он сумел на смертном одре примирить с церковью и с Богом. Этот изящный аббат, любимец большого света, принадлежал к довольно распространенному в католической Франции типу служителей церкви, которые умеют соединять строгое исполнение религиозного долга с изящными манерами и светской жизнью. Он стремился всех вверенных ему воспитанников, а их у него бывало до 200 человек, переделать по возможности на свой лад, то есть научить их считаться с действительностью и с человеческими слабостями, чтобы тем успешнее достигнуть главной цели – торжества католицизма в распущенном и скептически настроенном обществе. Как вождь на поле битвы, он не обращал при этом особенного внимания на страждущих и погибающих своих новобранцев-воспитанников, прибывших из самых глухих углов Франции, и не церемонился с их личностями. Он захватывал их юные души в свои гибкие, мягкие, но сильные руки и сразу бросал в мутный водоворот житейских впечатлений, но как только неопытная душа, восхищенная новыми, неожиданными чувствами, вздрагивала от страстного желания личного счастья и свободы, он умел как раз вовремя затронуть самые чувствительные струны человеческого сердца и незаметно, но крепко привязать своего воспитанника к церкви, сделать его послушным исполнителем высших предначертаний. По мнению Дюпанлу, Вергилий и классические поэты не могли служить помехой для отцов церкви и апостолов, а потому в семинарии св. Николая религиозное воспитание шло об руку с классическим и литературным. Воспитанников приучали излагать религиозные воззрения в изящной и поэтической форме и знакомили с новейшими литературными и умственными направлениями в таком возрасте, когда они еще находились под непосредственным влиянием духовных отцов. Не только произведения древних классиков, но и Ламартин, и Виктор Гюго не составляли здесь запретного плода. Иногда в классах во время духовных чтений заходила речь о романтических писателях, и преподаватель вмешивался в горячие споры учеников.

Для Ренана, прибывшего из глухой Бретани и не имевшего никакого понятия о парижской жизни, все это было настоящим откровением. Здесь он впервые узнал, какая борьба кипит в наши дни. При всем своем высоконравственном развитии он в умственном отношении был в то время почти ребенком, только что начинающим жить настоящей жизнью. Его школьный товарищ, аббат Конья, дает следующий портрет Ренана-отрока:

«Бледный и худощавый, он обладал большой головой на хилом теле. Глаза его почти всегда были опущены… Робкий и неуклюжий, молчаливый вследствие постоянной задумчивости, он не принимал никакого участия в играх сверстников и говорил только в тесном кругу друзей. К неприятностям, неизбежно вытекающим из подобного настроения, присоединилась еще тоска по матери, горькие воспоминания о родине и уколы самолюбия, какие ему приходилось испытывать в новой обстановке».

Можно представить, какая тяжелая борьба происходила в сердце юноши, сколько пришлось ему перечувствовать и пережить, прежде чем он нашел исход из терзавших его противоречий. Дух века проникал в его душу со всех сторон, оживляя сокрытые в нем силы. Преподавание в семинарии св. Николая не соответствовало его настроению, но оно было тем влиянием, благодаря которому все в нем ожило и расцвело. Его религиозные верования пострадали, но зато мысль работала, стремясь утолить томительную жажду знания. Во время прогулок и вечернего отдыха юные семинаристы спорили без конца. А по ночам впечатлительный Ренан не мог уснуть. Голова его была переполнена строфами из Ламартина и Гюго; он понял, что значит слава. Неведомые явления поражали его на каждом шагу: талант, известность, блеск великих имен. Он точно выплыл в открытое море, где свирепствовали великие бури и течения века.

«Эти глубокие влияния, – говорит Ренан, – в три года изменили все мое внутреннее существо. Аббат Дюпанлу в полном смысле слова сделал из меня другого человека. В бедном отроке, выросшем в глуши, спеленатом по рукам и ногам, он пробудил открытый и деятельный ум. Без сомнения, были недочеты в этом воспитании, оно оставляло какую-то пустоту. Недоставало в нем положительных знаний, идеи критического исследования истины. Мои христианские верования несколько изменились, однако в то время я не знал еще сомнения».

Оно явилось лишь несколько лет спустя, когда Ренан разочаровался в своих попытках примирить веру с наукой и не нашел в последней прочных устоев для религиозного идеала.

Следуя заведенному порядку, по окончании курса риторики в маленькой семинарии св. Николая Ренан перешел в семинарию Исси, составлявшую загородное подготовительное отделение большой семинарии Сен-Сюльпис. И опять крутая перемена: здесь воспитательные приемы Дюпанлу казались настоящим ребячеством; на первом плане стояло основательное изучение теологии и философии, конечно схоластической. Быть может, в строго церковном и нравственном отношении это изучение приносило богатые плоды, но на мозг оно влияло удивительным образом. По наблюдениям какого-то французского ученого-антрополога, измерившего значительное количество человеческих черепов, между прочим и у бывших воспитанников семинарии Сен-Сюльпис, оказалось, что последние обладают, сравнительно с учениками высших светских учебных заведений, значительно меньшими размерами головного мозга. Конечно, умственные способности находятся в некоторой зависимости не только от количества, но и от качества мозгового вещества, однако факт, подмеченный антропологом, до некоторой степени поясняет образное выражение Мишле, назвавшего нравственно-педагогический союз сюльписьенов с иезуитами «супружеством смерти с пустотою». В семинарии Сен-Сюльпис все воспитание являлось настоящим культом пустоты и смерти, напоминавшим преклонение перед нирваной у буддистов. Там боялись мыслить из опасения впасть в ошибку. Это приводило подчас к безысходным противоречиям. С одной стороны, задавшись целью воспитывать юношество в строго религиозном духе, почтенные отцы должны были поневоле изучать основательно не только богословие, но и связанные с ним науки и сделаться таким образом настолько учеными, чтобы стоять на высоте нелегкой задачи подготовить будущих деятелей церкви, проповедников и писателей. И действительно, между преподавателями встречались несомненно люди, одаренные крупным талантом и силой воли. Но, с другой стороны, над всеми этими монахами, подобно дамоклову мечу, тяготело известное изречение апостола Павла: «Только тот христианин, кто умер во Христе». В такой смерти при жизни основатель ордена сюльписьенов Олье видел высший идеал правоверного. Но умереть для мира и людей в столице мира Париже – задача нелегкая, убить в себе желания и страсти, сделать сердце неспособным что-либо чувствовать в наше бурное время, когда на каждом шагу жизнь затрагивает самые чувствительные струны человеческой души, – это подвиг еще более тяжкий, чем мученическая смерть за идею. Вот почему большинство наставников Ренана, при всем их благочестии и благородстве стремлений, производили удручающее впечатление людей, взваливших себе на плечи ношу не по силам. Они истощались в жалких попытках извратить человеческую природу и сделать своих воспитанников нравственными уродами. У менее талантливых и увлекающихся наставников, например у аббата Манье и у аббата Госселена, стоявшего во главе семинарии Исси, этот глубокий внутренний разлад сказывался не так резко; они все-таки допускали возможность примирения науки с религиозными догматами. Другие, более ревностные и проницательные, не колебались объявить беспощадную войну современному просвещению. В этом отношении особенно выделялись Готтофрэ, один из профессоров философии, юный священник поразительной красоты, и профессор физики Пино, грязный, оборванный и умышленно грубый в обращении с учениками. Готтофрэ, казалось хранивший в своем сердце неисчерпаемый источник любви, под влиянием каких-то непонятных причин бежал от мира, сулившего ему столько счастья, все силы свои отдал на служение религиозному идеалу самоотречения и умер в Монреале в 1847 году, ухаживая за больными, а Пино бросил кафедру математики в университете и, преследуемый религиозными видениями, в стенах монастыря искал «смерти при жизни», отрекся от науки, старался загубить свой громадный талант, чтобы вполне осуществить высший идеал аскетизма. Эти наставники совершенно откровенно, с особенным даже злорадством глумились и над человеческим разумом, и над теми науками, которые преподавали.

«Стремление к научным занятиям составляло всегда сущность моей природы, – говорит Ренан. – Пино был бы для меня настоящим руководителем, если бы – по странной извращенности своего ума – не стремился с каким-то бешенством скрыть и извратить лучшие стороны своего гения. Но я его разгадал вопреки его желанию. Еще в Бретани я получил довольно основательное математическое образование. А те знания, которые я вынес из лекций Пино по естественной истории и физиологии, дали мне понятие об основных законах жизни. Я заметил недостаточность так называемой спиритуалистической системы. Декартовские доказательства существования души независимо от тела всегда казались мне очень слабыми. Впрочем, я всегда был идеалистом в общепринятом смысле этого слова. Вечное fièri – развитие и видоизменение без конца – казалось мне основным законом мира. Я понял природу как одно неразрывное целое, в котором нет места для отдельных актов творчества и где все подвержено последовательной эволюции».

Таким образом, Ренан незаметно и постепенно освобождался из-под строгой ферулы своих правоверных наставников. Это уже не был наивный бретонский отрок, для которого слова учителя имели значение безусловного догмата. Мертвая схоластическая философия, преподаваемая в Исси, не могла уже его удовлетворить, и он жадно изучал те отрывки современных философских идей, которые с подобающими опровержениями и комментариями сообщались семинаристам, чтобы заблаговременно подготовить их к борьбе с «лгущей ученостью». Он внимательно прислушивался к рассказам тех товарищей, которые имели возможность ознакомиться поближе с парижской жизнью. Один передавал вкратце содержание лекций прославленного эклектика Кузена, которые ему приходилось слушать до поступления в семинарию. Другой знакомил с воззрениями неокатоликов, с мечтами таких романтиков веры, как Ламенне, Лакордер и Монталамбер, или с новейшими научными теориями. Все схватывалось на лету, но тем не менее оставляло глубокие следы в душе Ренана. Однажды во время схоластических прений он выказал такую критическую мощь при разборе различных противоречивых доктрин, что Готтофрэ – «святой», как его называет Ренан, – не на шутку испугался, прервал лекцию, а вечером, в интимной беседе, указал своему гениальному ученику на то, как опасно доверяться человеческому разуму и как гибельно влияет современный рационализм на развитие религиозного чувства. В конце концов Готтофрэ разразился резкими упреками против чрезмерного увлечения наукой. «К чему она?! Разве без нее душа человеческая не может быть спасена?! Ты не христианин!» – воскликнул он в заключение, поддавшись фанатическому увлечению. Эти слова до того поразили Ренана, что, выходя из кельи своего «святого» учителя, он едва держался на ногах. Всю ночь он провел, не сомкнув глаз, дрожа от ужаса. Слова: «Ты не христианин!»– подобно раскатам грома звучали в его ушах. Только на другой день, после исповеди, он несколько успокоился. Его духовник Госселен взглянул на это дело с рутинной точки зрения. Он знал по опыту, что бурные юношеские сомнения в вере проходят без следа, как маленькие тучки в ясный день. Он даже запретил Ренану сомневаться в своих религиозных чувствах и преподал благоразумный совет – верить, не мудрствуя лукаво, как верят тысячи и миллионы простых людей. Ренан на время успокоился. Он был еще так молод и не умел спокойно разобраться в своих убеждениях и чувствах. Ведь многие великие люди весь век смиренно преклонялись перед судьбой. Даже такой проницательный философ, как Мальбранш, всю жизнь служил обедни, хотя его миросозерцание не было вполне религиозным. Естественная скромность не позволила Ренану придать решающего значения своим пока еще неясным и непродуманным сомнениям. Со спокойной совестью он продолжал учиться, не подозревая, что наука со временем приведет его к полнейшему разладу с церковью.

По окончании двухлетнего курса философии Ренан поступил на богословское отделение семинарии Сен-Сюльпис. Здесь основательное изучение древнееврейского языка и Библии привело его, так сказать, к первоисточникам христианских догматов. В юношеские годы, когда большинство увлекается блестящими мечтами и сменой легких впечатлений, он весь отдается науке, как будто ищет в ней спасения от покушений и преследований злобного духа сомнения. Он учится с таким напряжением своих непочатых громадных сил, что его физическая природа не выносит ярма. Рост его преждевременно прекращается, появляются сутуловатость и упорный кашель, но мысль работает без устали. Священные тексты легко укладываются в его памяти.

Богословие преподавалось в семинарии чуть ли не в том же виде, как и шесть веков тому назад. Это было величественное здание, воздвигнутое непреодолимой силой веры в святость древних преданий и напоминающее средневековые храмы с массой всевозможных хитросплетений, тонкостей и крутых подъемов. На вершину такого здания взобраться нелегко. Но трудности не пугают Ренана. Для полного понимания Ветхого и Нового завета в подлинниках необходимо основательное знание древнееврейского языка, и он изучает грамматику у великого ученого Ле-Гира, посещает необязательные специальные курсы по истолкованию наиболее запутанных текстов знаменитого ориенталиста Гарнье, слушает с разрешения наставников во французской коллегии лекции по сирийскому языку у Этьенна Катрмэра. Необходимость подвинуть как можно дальше изучение экзегетики и семитической филологии побуждает его к изучению немецкого языка. Только ознакомившись с Гезениусом, Эвальдом и другими корифеями немецкой науки, впервые он почувствовал веяние новейшего научного гения. Ему казалось, что он вступает в храм, так велико было его благоговение, и не раз ему пришлось пожалеть, что он не родился протестантом, ибо это дало бы ему возможность сделаться философом, не разрывая связи с церковью.

Увлекаясь все более и более наукой, он на время как бы забыл о строгих требованиях католицизма и о великом долге священника – верить в святость своей проповеди. До последних дней пребывания в семинарии он был уверен в своем призвании, и эту глубокую уверенность разделяли с ним его наставники. «Вступайте в наше братство, – сказал заведовавший семинарией Карбон, – здесь ваше место». Он же заставил Ренана принять 150 франков на покупку необходимых книг. Этот чрезвычайно добродушный и хороший священник, конечно, не подозревал, чему послужит наука в руках его скромного на вид, благочестивого, трудолюбивого и кроткого питомца. Очевидно, почтенные духовные отцы Сен-Сюльпис смотрели на него как на своего собрата. Ренан отвечал полной взаимностью на это дружеское расположение, и после многолетней ожесточенной борьбы с воспитавшей его церковью он говорит о своих наставниках с непритворной любовью и уважением. Некоторых из них, как например Готтофрэ и Ле-Гира, он прямо называет «святыми» и удивляется, как мог последний, при своей громадной учености, не видеть явного противоречия между текстами Священного писания и догматами католицизма и сохранить во всей неприкосновенности свою глубокую веру. Вообще, необходимо заметить, что Ренан обладал удивительным даром любить даже своих врагов по убеждениям и наносить ужасные удары без малейшего признака гнева, а скорее с глубоким сожалением к заблуждениям людей, с которыми он был вынужден бороться. А час неизбежной борьбы и разрыва приближался. Религиозное настроение Ренана за эти последние годы пребывания в семинарии Сен-Сюльпис нисколько не изменилось, но каждый день тем не менее разбивал одно из звеньев тяжелой цепи, привязывавшей его к церкви. Однако чрезмерная работа долго не давала ему времени на всестороннюю оценку ее результатов. Он шел безостановочно вперед, как человек, преследуемый ужасными видениями, пока не почувствовал наконец, что сбился с настоящего пути. И Ренан опять обратился за утешением к своему духовнику, который, как некогда Госселен, постарался еще раз успокоить его чуткую совесть. «Искушения против веры! Не обращайте на них внимания, – убеждал он, – идите все вперед». Для большей убедительности он сослался на письмо св. Франциска де Саль, в котором тот признает искушения в вере неизбежным горем и злом. «Не надо только им поддаваться. Кому не приходилось их испытывать! Надо призвать на помощь все свое терпение, и даже когда дух-искуситель станет стучаться в нашу дверь, не надо откликаться и спрашивать: кто там?»

Под влиянием подобных убеждений Ренан решился принять первый чин посвящения. Оставалось сделать еще шаг, чтобы связать себя на всю жизнь неразрывными узами, так как по учению католической церкви таинство посвящения не может быть уничтожено ни отлучением, ни преступлениями, ни волей принявшего священство. Духовник Ренана горячо убеждал его не поддаваться никаким сомнениям и до конца идти по избранному пути. Требовалась большая сила воли, чтобы при подобных условиях отстоять свою свободу.

«Я был бы вполне счастлив, – 22 марта 1845 года писал Ренан своему приятелю Лияру, – если бы моего душевного спокойствия не нарушали отчаянные мысли. Меня ужасает все возрастающее безверие. Я уже почти решился не принимать в ближайшую очередь посвящения в помощники дьякона. Это не должно никому казаться странным, так как мой возраст обязывает меня не торопиться с посвящением. Впрочем, какое мне дело до чужих мнений. Необходимо приучиться пренебрегать ими, чтобы быть готовым на все жертвы. Но я переживаю ужасные минуты; особенно эта страстная неделя была для меня мучительна, так как я сильнее почувствовал свой разрыв с обыденной жизнью, и моя тревога усилилась. Я утешаюсь мыслями о судьбе Иисуса, столь прекрасного, чистого и идеального в своих мучениях. Я сохраню к Нему любовь навсегда. Даже если бы мне пришлось покинуть церковь, Он не осудит меня, так как я поступаю по совести, и один Бог знает, чего мне стоит эта жертва! Я уверен, что ты меня поймешь. О мой друг, как человек мало свободен в выборе своей участи!»

Юный семинарист уже предчувствует роковую развязку и с ужасом заглядывает вперед, еще не зная, какой путь ему избрать.

Глава III

Перелом в жизни Ренана и первые шаги его на литературном поприще 1845—1849.

В 1845 году Ренан по обыкновению уехал на лето в Бретань. Воспоминания о светлых мгновениях, пережитых в Трегье, где он когда-то верил и молился от души, всякий раз охватывали его при возвращении на родину, и он с особенной силой чувствовал происшедшие в нем за время разлуки перемены. Прежде, бывало, он с радостью убеждался, что риторика Дюпанлу и первые впечатления парижской жизни нисколько не поколебали его детских верований, но наконец он понял, что дух сомнения исподволь и незаметно разрушил эти верования и что приходится решить, что ему делать и как быть. К счастью, в это время его духовника с ним не было. Никто не мешал ему на досуге обдумать свое положение. Многие и очень многие на месте Ренана даже не заметили бы, что их убеждения находятся в противоречии с предстоящей карьерой. Когда дело идет о хлебе насущном, люди обыкновенно не очень задумываются и рвут куски, не мудрствуя лукаво. Конечно, не все священники безусловно верят в святость своих обетов и молитв и не все без исключения чиновники и граждане верны своей присяге. Кто же в своей жизни ни разу не шел ни на какие сделки с совестью? Но Ренан еще недавно верил так пламенно и беззаветно, что для него малейшее сомнение в том, чему он прежде поклонялся, являлось страшным испытанием. А мог ли он с его способностями и впечатлительной душой избегнуть этих испытаний? И вот наконец настал день, когда раздался голос совести: «Не приступай к алтарю; твоя ряса – ложь. Сними ее скорей». Но, не будучи католиком, он мог, однако, по совести считать себя христианином, так как учение Христа являлось для него кодексом высшей нравственности и человеческого совершенства. Он лишь утратил веру в сверхъестественные силы. В это время он с увлечением читал Гердера, и под влиянием этого свободомыслящего епископа у него возникла мысль о будущих реформах. Он мечтал о христианской церкви как о великой школе человечества, и божественный основатель этой школы не раз в мечтах являлся ему со словами утешения. Он, казалось, говорил бедному юноше: «Оставь Меня, чтобы быть Моим учеником». Ренан был уверен, что, поступая по совести, он исполняет лишь заветы Христа, и эта мысль поддерживала его в борьбе с духовными отцами, которые никак не могли его понять. Эти добряки вообразили, что у их питомца от усиленных занятий, как говорится, ум за разум зашел. Старых бретонских священников особенно смущал рукописный молитвенник Ренана на древнееврейском языке, по которому он обыкновенно читал псалмы. Они готовы были его заподозрить в желании принять веру Моисея. А мать его, конечно, не могла понять перемены, происшедшей в настроении ее любимого сына, но предчувствовала какую-то беду и тревожилась за его участь. Как это действовало на Ренана, видно из его писем, относящихся к тому времени.

«Я вынужден своими руками, – пишет он, – нанести удар в сердце той, которую я больше всех люблю. Эта сыновняя любовь до сих пор поглощала во мне все другие чувства, к каким я был бы способен и каких Бог не судил мне испытать. С матерью я связан неразрывными узами, возникшими под влиянием тысячи мелочей, которые так дороги для сердца, что словами этого и не выразишь. Как ужасно всем этим пожертвовать. Я ей только намекнул на задуманную поездку в Германию (где ему предлагали частное место учителя), но и этого было достаточно, чтобы сделать ее безутешной. Боже мой, что будет? Ласки матери мучительны для меня, ее материнские чудные мечты, о которых она постоянно говорит, терзают мне сердце. Ах, если бы она могла все знать! Я всем готов пожертвовать для нее, за исключением долга совести!»

Очевидно, долг совести в данном случае, как и всегда, заключался в том, чтобы поступить согласно со своими убеждениями, не останавливаясь перед величайшими жертвами и не стесняясь никакими личными соображениями. По словам Ренана, он не мог принять посвящения после того, как путем основательных изысканий пришел к пониманию, что в Библии далеко не все абсолютно верно, что там встречаются явные противоречия и вообще следы рук человеческих. А между тем католическая церковь требует от слуг своих безусловного смирения перед догматами веры и полного доверия к текстам Священного писания. Очевидно, Ренан не мог подчиниться подобным требованиям, хотя в это время он еще не утратил чувства веры.

«Я люблю бывать в церкви, – писал он своему другу, аббату Конья, – чистое, простое, наивное благочестие трогает меня до глубины души в те светлые мгновения, когда я как будто чувствую веяние Бога. Это – сильные религиозные порывы, от которых я, вероятно, никогда не избавлюсь. Но такое благочестие свойственно человеческой душе и не лишено значения. Оно делает нас благороднее, возвышает над жалкими заботами о материальной пользе. Только там, где кончается полезное, – начало красоты, бесконечности и божества».

Очевидно, если у него были сомнения, то проистекали они не из его философских взглядов. Может быть, его миросозерцание уже в то время не было вполне религиозным, однако он далек от атеизма. Во всяком случае он не считал возможным, подобно многим пошлякам и недоучкам, отвергать существование Бога только на том основании, что мир – не игрушка божественного произвола и все в природе подчинено неизменным законам. Пока Ренан мог носить рясу, не насилуя своей природы и убеждений, не отрекаясь от самого себя, он ее носил и снял лишь тогда, когда бесповоротно убедился, что она его стесняет и не дает ему свободно думать и дышать. Сомнение в подлинности и безусловной истине священных текстов было в данном случае одним из тысячи подводных камней, о которые разбилась его вера. Оно лишь ускорило неизбежную развязку, неизбежную уже потому, что, оставаясь священником, Ренан не мог бы написать ни своей прославленной истории христианства, ни своих этюдов по истории религий. В стенах монастыря он не нашел бы исхода для своих громадных творческих сил. Итак, оставляя семинарию, он безотчетно следовал не только долгу совести, но и голосу своего призвания, так часто заставляющему гениев и героев все бросить, расстаться с дорогими людьми, отречься от богатства и обольщений жизни в погоне за недосягаемой мечтой или смутной надеждой. Об этих сокровенных мечтах гения Ренан тогда еще не говорил ни слова, но, несомненно, они уже зарождались в нем. Как мог он оставаться католическим священником, когда для этого необходимо было отречься от дальнейшего развития, подавив в самом зародыше всякую критическую мысль, приказав ей покорно и навсегда замолчать. Для мыслящих людей легче лишиться зрения и слуха, чем погасить светильник разума и влачить свое существование в непроглядном мраке невежества.

«Католицизм, – писал Ренан 24 августа 1845 года, – удовлетворяет все мои способности, за исключением критического мышления. В будущем я уже не надеюсь ни в чем найти столь полного удовлетворения. Однако необходимо или отречься от католицизма, или ампутировать эту способность. Это тяжелая и ужасная операция, но поверьте, что я не поколебался бы подвергнуться ей, если бы этому не противилась моя совесть или если бы Бог объявил мне, что это ему угодно».

Бог! С какой любовью и глубоким упованием произносил это слово Ренан, преследуемый беспощадным духом сомнения. Он повторяет его без конца. Тон его писем, относящихся к тому времени, напоминает тон удрученного великим горем человека. Он взывает к Предвечному, как утопающий, цепляясь за обломки великих верований. Однако сомнения его растут, ужасно терять святые идеалы, еще недавно озарявшие все человеческое существование и придававшие ему бесконечное значение.

«Счастливы дети, – пишет он другу, – вся жизнь которых лишь мечта и сон. Кругом я вижу людей простых и чистых, для которых христианской веры достаточно, чтобы чувствовать себя вполне счастливыми и быть добродетельными. Но я заметил, что между такими верующими нет ни одного, который обладал бы даром критики. Как они за это должны благословлять Бога! Ах, если бы они знали, что происходит в моем сердце! Я дрожу при мысли, что мое поведение покажется им лицемерным. Я решил в глубине моей совести не скандализировать этих простаков. Да хранит меня от этого Бог!»

Но очевидно, весь ужас положения Ренана заключается не только в этом внутреннем разладе и столкновении с окружающим миром, а, кроме того, в полном несоответствии убеждений его с духовной карьерой.

«Что я стану делать в практической жизни? – писал он аббату Конья. – С невыразимым ужасом предвижу я конец каникул, – момент, когда я буду вынужден неясное, тревожное состояние моей души проявить в решительных действиях. Это столкновение внутренних и внешних затруднений делает особенно ужасным мое положение. Обыденные заботы наводят на меня тоску и утомление. Да кроме того, я прекрасно понимаю, что в этом отношении я никуда не гожусь, что я наделаю массу глупостей. Я не родился рыцарем индустрии. Люди будут смеяться надо мной и сочтут меня за дурака. Если бы я еще мог быть уверен в себе. А что, если в столкновении с действительностью я утрачу чистоту моего сердца, мои жизненные воззрения и преклонюсь перед практической мудростью! Если бы я даже был в себе уверен, могу ли поручиться за внешний мир, влияющий на нас так фатально? Кто же, зная себя, не боится своей слабости? Поистине, тяжкие испытания посылает мне Бог!»

Действительно, положение было не из легких. Юность Ренана прошла, как чудный сон, в молитвах и мечтах о Боге и великих подвигах. Он был идеалистом по воспитанию и по своей природе. Подобно горному орлу, дышащему свободно на вершинах, где под вечными снегами замирает жизнь, он стремился все выше и выше, в область вечных идеалов, где жизнь земная с ее скоропреходящими радостями кажется такой ничтожной. Он исключительно готовился к духовной карьере, приобрел массу отвлеченных воззрений и совершенно ненужных в практической жизни знаний, не заручившись никакими средствами для борьбы за существование. И вдруг судьба его забросила в водоворот парижской жизни. На что он мог надеяться? Громадный литературный талант его тогда не проявился еще ни в одной печатной строчке. Основательное знание семитических языков в практическом отношении не много стоило, и только несколько лет спустя Ренан мог им воспользоваться в должной мере. Он даже не имел пока необходимой степени бакалавра. Словом, с практической точки зрения выход из семинарии накануне посвящения по причинам исключительно нравственного, идеального характера представлялся прямо безумным шагом, и слава Ренану, что он решился пренебречь пошлой моралью, жалкими расчетами мелких людишек и всеми личными интересами, чтобы только отстоять свои убеждения, талант и право на самостоятельное развитие. Он вышел победителем из борьбы, которую в юности приходится испытывать большинству образованных людей и в которой позорно гибнут тысячи и миллионы. Но этот перелом в жизни Ренана был особенно жесток уже потому, что его верования были возвышеннее и чище, а сомнения глубже и мучительнее, чем у людей толпы. Вот почему жизнь Ренана особенно поучительна для нас. Благодаря чрезвычайной впечатлительности и силе воображения он точно воплотил в своей личности ту великую борьбу между верой и сомнением, какая кипит в наше тревожное время. Подобно «гиркоцерфу» схоластиков, представляющему чудовищное соединение оленя и козла, Ренан тоже поражает нас двойственностью своего характера, своеобразным сочетанием мечтательности и иронии. По его собственному выражению, в нем жизнерадостный гасконец вечно враждовал с меланхолическим религиозным бретонцем, издеваясь над ним самым непозволительным образом. И в то время как бретонец готов был молиться, его двойник делал смешные обезьяньи гримасы. Под влиянием такого своеобразного темперамента, способного воспринимать с одинаковою силою и легенды угрюмой религиозной Бретани, и впечатления веселой парижской жизни, выработался великий и сложный тип Ренана-писателя, в котором нас особенно поражает сильное развитие критической мысли наряду с необыкновенной чувствительностью. Шальмель-Лякур прекрасно охарактеризовал личность знаменитого писателя в следующих словах: «Он думает, как мужчина, чувствует, как женщина, и поступает, как ребенок». Но, чтобы сделаться общепризнанным вождем своего поколения и ответить на жгучие вопросы своего времени, Ренан должен был решиться на трудный шаг – сбросить иго устаревших воззрений и освободиться от влияния монахов. После долгих колебаний, горьких сожалений и тяжелой борьбы он наконец решился.

«Какие связи порваны в несколько часов! – пишет он Конья по возвращении в Париж. – Я глубоко потрясен; я хотел замедлить эту неизбежную развязку, слишком крутую для моих сил; но судьба толкала меня все вперед, и не было никаких средств удержаться. Вот когда я пережил самые ужасные для меня дни. Представьте полное одиночество – без друга, без советов, без знакомств, без поддержки – среди холодных и безучастных лиц, после того как я оставил мать, мою Бретань, мою золотую жизнь, столько чистых и скромных радостей. Теперь я одинок в этом мире, я чужд ему. О мать! прощай; моя крошечная комната, мои книги, мои тихие радостные занятия, мои прогулки с матерью – все прощай навсегда! Прощайте, чистые и блаженные мгновения, когда я верил в близость Бога; прощай, мое дорогое прошлое, прощайте, верования, навевавшие на меня такую сладкую дремоту. Нет больше для меня чистого блаженства! Нет больше прошлого, а будущее пока еще темно!»

6 октября 1845 года по лестнице семинарии Сен-Сюльпис спускался в последний раз будущий автор «Жизни Иисуса». Он был очень взволнован, точно стыдясь одетой на нем рясы, которую собирался сбросить навсегда; он поспешно прошел через соседнюю площадь, направляясь в гостиницу г-жи Селестины, и занял скромную комнату. Разлука с духовными отцами была, конечно, не особенно приятна; тем не менее добряк Ле-Гир, питавший искреннюю любовь к науке, на прощание снабдил Ренана планом предстоящих ему занятий по восточным языкам, а очаровательный аббат Дюпанлу предложил к его услугам даже свой кошелек и на первых порах, казалось, принимал к сердцу его интересы. Он был вполне уверен, что его воспитанник в конце концов вернется в лоно церкви, и круто изменил к нему свое отношение лишь после того, как эта надежда не сбылась. Очевидно, проницательность на этот раз изменила Дюпанлу; он не понял Ренана и упустил из виду, что гениальные способности не поддаются точному учету. Да и сам прославленный историк христианства не мог предвидеть, что он со временем навлечет на себя негодование воспитавшей и вскормившей его церкви, что его проклянут как великого ересиарха, что его назовут клятвопреступником, святотатцем и отступником. Но мы знаем уже причины, вызвавшие его разрыв с церковью, и этого довольно для полного оправдания Ренана. Не страсть к женщине, не денежные расчеты побудили его выйти из духовного звания, но исключительно стремление к всестороннему развитию. А человек, когда он следует лишь голосу совести и своего призвания, когда он борется за право самостоятельного развития, не может быть виновен уже потому, что, поступая против своих убеждений, он должен лицемерить.

На первых порах по выходе из семинарии Ренану пришлось ради куска насущного хлеба принять место репетитора в духовном коллеже Станислава, директором которого был в то время небезызвестный, хотя и поверхностный писатель, аббат Гратри. Здесь, впрочем, Ренан пробыл недолго; он не сошелся во взглядах с директором и вскоре убедился, что не стоило менять образцовой семинарии Сен-Сюльпис на другую школу, стоявшую во всех отношениях гораздо ниже. Он чувствовал, что ему необходимо поскорее вырваться из тесного кружка аббатов и монахов, а между тем парижский мир казался ему безводной, холодной пустыней.

Порвав старые связи с церковью, он долго тосковал и скорбел, точно после смерти дорогого человека. С тех пор как он утратил веру в безусловный догмат, все ему казалось ничтожным, жалким, не стоящим внимания, точно он попал в страну пигмеев. Приходилось, уладив кое-как дела, исподволь завязывать новые знакомства и начинать жизнь сызнова. Пока обо всем он судил лишь по книгам и был уверен, что назначение человека не действовать, а только думать и стремиться к познанию вечной истины.

К счастью, ему не пришлось испытать в это время настоящей гнетущей и безвыходной нищеты, которая безжалостно ломает человека, оставляя в сердце столько горечи и ядовитой накипи. Его любимая сестра Генриетта прислала ему из Польши 1200 франков на необходимые расходы по выходе из семинарии. Затем он получил место репетитора в лицее Генриха IV, дававшее ему взамен двухчасовых занятий стол и комнату. Этого было вполне достаточно для Ренана, приученного духовными отцами к евангельской простоте и бедности. Он занимал эту должность в течение трех с половиной лет. Имея много свободного времени, он мог продолжать свои занятия, не заботясь нисколько о завтрашнем дне. В это время общее стремление к знанию сблизило его с восемнадцатилетним Бертло, впоследствии знаменитым ученым. Оба страстно любили науку, но двигались в ней различными путями. Ренан знакомил своего друга с богословием и еврейским языком; тот в свою очередь сообщал товарищу о новых открытиях в области естественных наук. Несмотря на свой юный возраст, Бертло обладал уже широкими философскими взглядами. Почти все свободное время, иногда целые ночи напролет, друзья проводили в совместных занятиях и нескончаемых спорах. Они до некоторой степени как будто предчувствовали великие теории Дарвина, Гельмгольца, Тиндаля и других, вскоре обогатившие науку. Ренан жалел, что посвятил себя изучению более трудных и запутанных вопросов о значении религий в развитии человечества, – вопросов, решение которых возможно лишь в далеком будущем. Но то громадное влияние, которое он вскоре приобрел и каким не пользовался до сих пор ни один ученый-естествоиспытатель, во всяком случае показало наглядно, что труд историка в наше время тоже не лишен громадного значения в общем развитии знаний. Дружба с Бертло именно помогла Ренану расширить свой умственный кругозор и уяснить общее стремление современной мысли к научному объяснению явлений, то есть к открытию законов неизменной последовательности в развитии человечества и природы. В сердцах обоих еще таились остатки верований в сверхъестественные силы, но нескольких месяцев усиленной работы и горячих споров было достаточно, чтобы возвыситься до более научного и объективного миросозерцания.

В начале 1846 года Ренан сблизился с Эггером, ставшим не только его другом, но и руководителем в трудном деле изучения классиков. Вскоре затем Ренан сошелся с Евгением Бюрнуфом, Опостеном Тьерри и Леклером, которые в значительной степени способствовали развитию его литературного таланта и успеху его первых научных трудов. Особенно Тьерри, по словам Ренана, был настоящим духовным отцом его; пользуясь советами этого великого стилиста, он довел свой слог до совершенства, устранив некоторые неудачные способы выражения. Бюрнуф, знаменитый ориенталист, был его руководителем в области специально филологических изысканий и дал впоследствии самый лучший отзыв о его монографии по истории семитических языков, представленной на премию Вольнея. В лице Виктора Леклера Ренан встретил ученого, своим трудолюбием и преданностью делу напоминавшего старых его учителей из Сен-Сюльпис. Впоследствии в сотрудничестве с Леклером он написал капитальное сочинение в двух объемистых томах под заглавием «История французской литературы в XIV веке». Здесь необходимо заметить, что все дружеские отношения Ренана, особенно по выходе из семинарии, сводились к искреннему обмену мыслями и к возвышенному умственному общению. Лишь в доме супругов Гарнье благодаря обаянию очаровательной хозяйки Ренан испытывал более нежные чувства, наивно восхищаясь женской грацией и красотой, которые еще так недавно казались юному семинаристу лишь греховным дьявольским обольщением. Вообще, несмотря на врожденную застенчивость и недостатки чисто клерикального воспитания, Ренан обладал довольно общительным характером. Он легко сходился с людьми, избегая, однако, сердечных и неразрывных связей, к которым едва ли был даже способен. Он твердо соблюдал монашеское правило бежать от личных привязанностей, которые, с узкоклерикальной точки зрения, являются как бы нарушением общего христианского завета – любить безразлично всех ближних. Ренану всегда казалось, что исключительная привязанность, заставляющая нас так часто сквозь пальцы смотреть на недостатки любимого человека и преувеличивать его достоинства, не согласна с идеей высшей справедливости. А он, даже сбросив рясу и порвав все внешние связи с католической церковью, в глубине души остался человеком не от мира сего, вечно мечтавшим о неземных, бессмертных идеалах и сохранившим во всей неприкосновенности христианскую нравственность. Мало того, даже по своим мягким, крайне любезным манерам и по умению ладить со всеми, по своему удивительному пренебрежению к житейским практическим интересам и величайшему бескорыстию, по своей внешности, наконец, он всегда казался лишь переодетым католическим священником. И на самом деле он остался навсегда человеком идеи, жрецом неведомого бога, поклонником отвлеченной вечной истины, которой не могла постигнуть до сих пор ни одна религия и не открыли величайшие философы. Как успел подобный мечтатель с неловкими манерами семинариста и с неизвестным пока именем на первых же порах заслужить дружеское расположение таких прославленных ученых, как Бюрнуф или Тьерри? Очевидно, они сразу угадали в нем гениальный ум, оценили его громадные познания, и этого было вполне достаточно для того, чтобы оказать юноше поддержку. Возможно ли что-нибудь подобное у нас, где зависть и клевета преследовали до могилы даже такого гениального поэта, как Пушкин, где такие популярные писатели, как Белинский и Добролюбов, умерли от непосильного труда и нищеты и где людям идеи приходится чуть не всю жизнь бороться с дикой сворой всяких доморощенных самодуров? Ренан родился под светлым небом и под более счастливой звездой. Отыскивая новые пути, он не погиб бесследно, не разбился об острые подводные камни и сберег для дела свои громадные силы. С большим запасом знаний, с выработанным вполне литературным слогом и развитым вкусом, с воззрениями, завоеванными в борьбе за право свободного развития, двадцатичетырехлетний Ренан вступил наконец на литературное поприще почти одновременно в качестве случайного сотрудника журналов «Journal de l'Instruction publique» (с 1847 года) и «La Liberté de penser» (с 1848 года) и автора монографии по сравнительной истории семитических языков.

В 1847 году Ренан закончил в общих чертах свой первый капитальный ученый труд под заглавием «Всеобщая история семитических языков», за который он получил в следующем году благодаря лестному отзыву Бюрнуфа Вольнеевскую премию. Это было блестящее начало продолжительной, неутомимой и громкой литературной деятельности. На юношу двадцати четырех лет, написавшего солидную специально-научную монографию, которая могла бы сделать честь любому профессору-ориенталисту, все ученые сразу обратили внимание. В это время Ренан уже пережил острый период своих религиозных сомнений и вполне освоился с новым для него положением начинающего независимого писателя.

«Моя судьба меня не беспокоит, – писал он в 1847 году, – мне все равно. Я не примкну ни к одной партии. Если найду единомышленников – прекрасно, в противном случае останусь одиноким. Я – великий эгоист: замкнувшись в себе самом, смеюсь надо всем. Надеюсь, что средства к жизни сумею всегда добыть».

В это время он уже успел получить необходимую ему по чисто практическим соображениям степень бакалавра, а тридцати пяти лет от роду удостоился «первой агрегации» на конкурсном экзамене по философии. Ему предложили кафедру в провинции, но он благоразумно отказался. Он уже предчувствует, что подходящее ему место найдется лишь в столице мира, и работает с величайшей энергией, чтобы завоевать соответственное положение в ученой среде. В сентябре 1848 года в журнале «La Liberté de penser» появилось его исследование «О происхождении человеческой речи», в котором он развитие языка ставит в общую связь с эволюцией природы и картину современной действительности рассматривает как неизбежный результат и верное отражение очень продолжительного исторического прогресса. В 1849 году он временно занял должность преподавателя в Версальском лицее. К этому моменту рамки его литературной деятельности уже расширились. Он активно сотрудничает в нескольких журналах, а именно в «La Liberté de penser» Жюля Симона, «Revue asiatique», «Journal de l'Instruction publique» и других. Впоследствии его имя появляется на страницах таких солидных органов, как «Revue des deux Mondes» (с 1851 года) и «Journal des Débats» (с 1853 года). Ренан с юных лет мечтал о литературной деятельности и никогда не думал, что его сочинения могут иметь какую-либо ценность. Об этом подумали друзья начинающего автора, и, к величайшему его изумлению, в одно прекрасное утро к нему явился один из лучших парижских издателей – Мишель Леви – и предложил ему такое вознаграждение за право издания его сочинений, которое показалось мечтателю баснословно крупным. Однако по предложению самого издателя оно было впоследствии еще повышено соразмерно с успехом Ренана среди читающей публики. Рассказывая очень забавно о том, как, подписывая договор с Леви, он испытывал сожаление о потраченной гербовой бумаге, Ренан присовокупляет, что этот постоянный его издатель был ему как будто ниспослан по особому декрету Провидения.

У нас нет ни времени, ни особенной надобности входить здесь в подробный, с соблюдением точной хронологии, разбор его отдельных небольших статей, тем более что впоследствии все эти статьи были напечатаны в виде объемистых сборников со следующими заглавиями: «Этюды по истории религий» («Etudes d'histoire religieuse», 1857 год), «Критические и этические опыты» («Essais de morale et de critique», 1859 год), «Современные вопросы» («Questions contemporaines») и «Новые этюды по истории религий». В дальнейшем изложении мы еще вернемся к этим сборникам. В 1848 году Ренан написал, между прочим, и философское сочинение под заглавием «Будущее науки». Этот труд, поражающий нас богатством идей, изложенных, впрочем, без особенной последовательности, не удовлетворил ни автора, ни его друзей, а потому, вероятно, пролежал в портфеле более 40 лет и был издан лишь в 1890 году, когда все написанное Ренаном имело уже громадную ценность.

Мы еще остановимся на этой работе при изложении его общих философских взглядов, а пока отметим лишь, что в ней отчетливо отразилось общее возбужденное настроение умов в середине XIX века и увлечение Ренана наукой, от которой он еще ждал в то время ответа на тревожившие его вопросы. Знание, по его мнению, есть первый символ нарождающейся ныне истинной, естественной религии. Когда мы бескорыстно ищем истину, забывая о мелочах пошлой действительности, не молимся ли мы, хотя и бессознательно, Предвечному? Религия будущего должна явиться тем великим синтезом науки, поэзии и нравственности, к которому стремится человечество. А идеал человека заключается в том, чтобы с возможной полнотой осуществить в своей личной жизни все лучшие общечеловеческие стремления, то есть не только добродетель, но и мудрость, и справедливость, и красоту. Все, что не входит в понятие общечеловеческого идеала, все наши низменные страсти и корыстные желания ничтожны и жалки и, в сущности, обречены на смерть. Но, чтобы не сбиться с настоящего пути, необходимо знать, в чем именно заключается истинное счастье. В науке Ренан видит единственное надежное средство к улучшению человеческой участи и общественного строя, хотя и вступает в полемику с Огюстом Контом, проповедовавшим в общих чертах, как известно, ту же идею. Впоследствии Ренан до некоторой степени разочаровался и в формальной науке, придавая громадное значение лишь критическому методу и свободе исследования, положенным в ее основу. В конце концов разочаровался Ренан и в благотворном значении Великой французской революции, которую, как известно, в своем «Будущем науки» он восторженно превозносил, утверждая, что истинная история Франции начинается лишь с 1789 года и что место, где была провозглашена известная Декларация прав человека, уподобится со временем Иерусалиму, ибо на поклонение этому священному месту будут стекаться толпы паломников. Эта пламенная юношеская вера Ренана в безграничный прогресс человечества после только что испытанного им крушения его религиозных верований заслуживает, конечно, особенного внимания; только благодаря ей он не пал духом и, продолжая неутомимо работать в течение многих лет, успел создать несомненно крупные научные труды по истории семитических языков и по истории греко-арабской философии в Средние века. Теперь мы и приступим к общему очерку этих работ.

Глава IV

Труды Ренана по семитической филологии, по истолкованию библейских текстов и по истории греко-арабской философии в Средние века. – Женитьба Ренана. 1849—1860.

Вступление Ренана на литературное поприще почти совпало с крушением монархии во Франции и с довольно сильным политическим движением на Западе. Как известно, возбуждение умов в то время было всеобщим. Даже на улицах Берлина толпа бушевала, появились жертвы беспорядков, и будущий основатель Германской Империи Вильгельм I стоял с непокрытой головой на балконе своего дворца перед толпой, хоронившей павших в междоусобной свалке. Но Ренан, по-видимому, не увлекался политической борьбой и безучастно относился к уличным волнениям. Только в его первом философском произведении, как мы уже заметили, сказывается некоторое возбуждение, вызванное, впрочем, не политической борьбой, а восторженным настроением философских умов в то памятное время. Он с увлечением говорит о великом будущем науки и человечества; он, как и все великие умы XIX века, преисполнен веры в безграничное могущество человеческого ума, а того, что делается вокруг, что задевает его на каждом шагу, он почти не замечает. Его глаза обращены вперед и вверх, к мелькающим в туманной дали волшебным призракам и вечным идеалам. Лишь много лет спустя, особенно после франко-прусской войны, злоба дня взяла свое, и Ренан, не переставая работать над своей историей христианства, обнародовал целый ряд блестящих, но парадоксальных публицистических статей. А пока, в течение с лишком десяти лет по выходе из семинарии Сен-Сюльпис, он почти исключительно занят специально-научными изысканиями[1].

Конечно, все эти труды, представляющие несомненно крупный вклад в науку и написанные Ренаном, за небольшими лишь исключениями, до 1860 года, то есть в молодости, по своему литературному значению и влиянию уступают его последующим историческим, публицистическим и философским произведениям, не имеющим почти никакой научной ценности. В этом отношении умственное развитие Ренана представляется нам чрезвычайно своеобразным. Он нам является то беззаветно верующим семинаристом, то преданным науке тружеником, то, наконец, философом и мечтателем. С годами его воображение и творческие силы не уменьшаются, как вообще бывает, а растут, и постепенно красноречивый ученый превращается в поэта. Некоторые страницы его автобиографии, написанной уже в глубокой старости, никогда не будут забыты, – столько в них поэзии и живого, искреннего чувства. Чтобы понять Ренана, необходимо вообще выяснить его значение как ученого, как публициста, как философа и даже как беллетриста, каким он является в различные моменты своей деятельности. Прежде всего нам следует дать сжатый очерк его более значительных специально-научных произведений. Конечно, по своему содержанию они не представляют особенного интереса для большинства читателей и почти не поддаются популярному изложению, но все-таки необходимо их коснуться, чтобы как следует оценить дальнейшую литературную деятельность Ренана и постигнуть сущность его миросозерцания.

В своей «Общей истории и сравнительной системе семитических языков» («Histoire générale et systèmes comparés des langues sémitiques»), как она озаглавлена в последующих, значительно переработанных и дополненных изданиях, Ренан задался целью осуществить в области семитической филологии то, что Бопп уже сделал для индоевропейских языков, то есть дать законченную сравнительную систему семитических языков, которая наглядно показала бы, каким образом семиты постепенно достигли высокого искусства выражать свои мысли. Насколько Ренан справился со своей задачей, показывает уже то, что означенное его сочинение выдержало несколько изданий и пользуется большою известностью даже среди германских ориенталистов. Оно отличается исключительно теоретическим характером. В превосходном введении автор изложил свой общий взгляд на историю семитических языков и указал основные принципы сравнительной их грамматики. По мнению Ренана, все вообще языки, будучи непосредственным продуктом человеческого духа, непрерывно изменяются по мере его развития, и поэтому истинная теория языков есть, в сущности, их история. Грамматическое изложение с необходимостью должно основываться на данных, почерпнутых из истории литературы. Невозможно, например, создать систему еврейского языка, не изучив в строго хронологическом порядке древнееврейских библейских текстов, дошедших до нас. Немыслимо понять и странные особенности арабского языка, не зная условий, при которых вырабатывались различные наречия мусульманского мира и его литературный слог. Исходя из этого принципа, научная теория всякой данной группы языков слагается из двух частей: 1) из внешней истории всех наречий исследуемого языка, их роли во времени и пространстве, их географии и хронологии, наконец, из основательного уразумения порядка и характера всех письменных памятников, нам известных, и 2) из внутренней истории их с момента возникновения и сравнительной грамматики, рассматриваемой не в смысле неизменного, мертвого закона, а как результат непрерывных изменений в органической связи с жизнью и развитием данного народа. Поэтому труд Ренана распределяется на две части: историческую и теоретическую. Благодаря тому что семитические языки отличаются гораздо меньшей подвижностью и способностью к различным заимствованиям, чем, например, индоевропейские, установление законченной системы их представлялось сравнительно более легким делом. Но тем не менее по богатству материала и по ценности сделанных Ренаном обобщений его «История семитических языков» является крупным научным трудом. Первая глава ее посвящена общей характеристике семитических языков и народов. По мнению автора, «провиденциальное» значение семитов в умственном развитии человечества заключается почти исключительно в том, что они дали миру великую, могущественную религиозную идею, или, вернее, цикл идей, влияние которых до сих пор, по прошествии многих тысячелетий, не вполне еще исчерпано. Но зато громадного политического значения семитические народы никогда не имели, не исключая даже древних финикиян, прославившихся задолго до нашей эры своими обширными торговыми сношениями. Завоевательные движения арабов, воодушевленных всецело религиозной идеей, тоже в конце концов не принесли никаких прочных политических результатов именно потому, что для этого необходимо одновременное взаимодействие целого ряда прогрессивных факторов, а у семитов вообще не было ни развитой мифологии, как утверждает Ренан вопреки Штраусу, ни науки в современном смысле, ни философии, ибо так называемая арабская философия была, в сущности, греческого происхождения. Сообразно исключительно религиозному настроению семитических народов, язык их представляется особенно приспособленным для выражения поэтических и сверхчувственных понятий. Это язык пророков и поэтов, но не политических ораторов и не ученых, поэтому он несколько однообразен, беден и недостаточно подвижен. Он металличен, по выражению Ренана. Далее автор переходит к обстоятельному исследованию движений этих народов в глубокой древности и устанавливает три периода в развитии семитических языков и родственных с ними второстепенных многочисленных наречий, изученных им что называется до тонкости. Первая эпоха развития – период древнееврейский; вторая – период арамейский и третья – период арабский. В заключение Ренан указывает общие законы развития этих языков, которое, по его мнению, является уже вполне законченным. Сравнивая арийцев, то есть, в сущности, европейцев, и семитов в умственном и нравственном отношениях, автор приходит к окончательному выводу, что первые по широте и богатству развития стоят все-таки выше вторых, хотя обе эти расы, без сомнения, должны быть отнесены к самому высокому типу, до какого пока успел возвыситься человек. По мнению Ренана, все существовавшие до сих пор разновидности человеческих типов распадаются на три естественные группы: 1) низшие расы, например австралийцы, папуасы, остяки, айны и т. п.; 2) расы культурные только в материальном отношении: китайцы (японцы), кушиты, хамиты (например древние египтяне); 3) расы культурные не только в материальном, но и в умственном отношении: арийцы и семиты. Итак, в первом же своем научном труде Ренан выступает ревностным приверженцем господствующей ныне в науке теории всеобщего развития.

В 1859 году Ренан по поручению Академии надписей отправился с научной целью в Италию, где успел собрать значительные материалы по вопросу о влиянии греко-арабской философии на итальянских схоластиков и на систему философского преподавания в Падуанском университете до XVII века. По-видимому, молодой ученый до такой степени был увлечен своими специальными изысканиями, что не мог как следует наслаждаться новыми для него впечатлениями от этой прекрасной страны, ее роскошной природой, чудными памятниками средневековой архитектуры и великолепными картинными галереями. По крайней мере об этом нет ни слова в его юношеских воспоминаниях, тогда как о поездке его в 1875 году на конгресс в Палермо имеется довольно подробный отчет, напечатанный в сборнике под заглавием «Mélanges d'histoire et de voyages». В 1851 году, по возвращении в Париж, он был назначен управляющим Национальной библиотеки по отделу рукописей и, достигнув наконец некоторой материальной обеспеченности, поселился в скромной квартире на улице Val-de-Grâce со своей старшей сестрой Генриеттой. Кажется, можно вполне верить Ренану, что эта явившаяся для него светлым путеводным маяком в самые трудные и опасные минуты жизни женщина отличалась действительно необыкновенным умом. Она очень успешно подготовила когда-то своего маленького брата в духовный коллеж, затем, после того как он убедился в необходимости оставить духовную карьеру, она горячо поддержала его и добрым словом, и денежной помощью, хотя, занимая в то время скромное место гувернантки где-то в Польше, не могла сделать особенно крупных сбережений. Кстати здесь заметим, что и со старшим братом своим Алленом, человеком очень способным и энергичным, Ренан был связан до последних его дней сердечной братской дружбой. Значительный литературный успех, вскоре выпавший на долю Ренана, принес ему, кроме славы и некоторого достатка, еще возможность приютить под своей кровлей не только любимую сестру, но и престарелую больную мать, которая в конце концов примирилась с отказом сына от духовной карьеры, убедившись, что его нравственная личность при этом нисколько не пострадала и что он, сбросив рясу, остался, в сущности, служителем своего Бога. Конечно, она не могла вполне оценить воззрений своего сына, но тем не менее по-своему, как мать, прекрасно его понимала. В уединенной комнате, куда лишь изредка долетал глухой шум парижского движения и сквозь полузавешенное окно едва проникал мерцающий отблеск уличных фонарей, старушка рассказывала по вечерам великому писателю чудные бретонские предания и делилась с ним своими воспоминаниями о давно схороненных друзьях. Несмотря на тяжкие страдания, до последних дней она сохранила свою врожденную живость и веселость. За несколько часов до смерти она еще шутила.

В 1852 году вышло капитальное историческое исследование Ренана под заглавием «Аверроэс и аверроизм», имевшее крупный и вполне заслуженный успех. Оно посвящено малоисследованному и очень трудному вопросу о судьбах греко-арабской философии с момента возникновения ее в ХII веке. В этом случае Ренану пришлось потратить немало времени на розыски неизданных документов, хранящихся в итальянских и отчасти парижских архивах и библиотеках. Кроме работ Мунка и Горо, посвященных этому же предмету, у него не было почти никаких иных пособий. Но знание арабского языка и ценные указания таких известных ученых, как проф. Кузен и Виктор Леклер, в значительной степени способствовали успеху его труда, основанного почти сплошь на совершенно новых и самостоятельных изысканиях. В это время Ренан особенно увлекался историческим методом, которому он придавал вообще громадное значение в развитии науки. В предисловии к своему труду он говорит, что «история есть необходимая форма познания всего, что подчинено всеобщему закону наследственности и развития». А что же так или иначе этому закону не подчинено? С этой точки зрения философия сводится, в сущности, к истории господствовавших в различные эпохи философских учений. Средние века являются моментом наибольшего упадка науки и рационализма, а печальная участь греко-арабской философии в XII веке особенно заинтересовала Ренана уже потому, что это был один из самых ранних и крупных эпизодов вековой борьбы духа исследования со всеобщим суеверием и невежеством, – борьбы, которая еще не завершилась и в наши дни… Как известно, аверроизм явился, в сущности, смелой попыткой перенести в средневековый мир древнегреческую философию. Основатель этой школы, живший в XII веке арабский ученый Ибн Рошд, известный больше под именем Аверроэса (родился в 1126, умер в 1198 году), был приверженцем Галена и последователем Аристотеля, к учению которого он составил отличные комментарии. В своей полемике с Аль-Газали он старается примирить свое философское миросозерцание с Кораном. Напрасная надежда! XII век не мог осуществить великой мечты всех благороднейших умов и примирить разум и веру. Недаром следы застарелой вражды еще и поныне существуют. Вскоре под влиянием народного фанатизма греко-арабская философия бесследно исчезает из всех мусульманских школ. Ислам не мог ужиться даже с тенью науки, которая казалась столь чуждой и ненужной вообще мечтательным необузданным арабам.

Аверроэс являет нам тип мудреца, непонятого темной фанатической толпой и великого в своем ужасном, безысходном одиночестве.

А между тем арабская философия в XII веке стояла гораздо выше европейской. Греческая наука играла в Средние века такую же роль у арабов и персов-cасанидов, какую современная наука играет на Востоке; она могла бы повлиять на людей и учреждения того времени, если бы не встретила непреодолимого препятствия в исламе. По мнению Ренана, это бесследное исчезновение целой великой философской системы является чуть ли не единственным примером в истории. Средневековая католическая церковь тоже враждебно относилась к науке и ученым, беспощадно сжигая на кострах одних великих мыслителей, как, например, Джордано Бруно, и угрожая смертью другим, например, Галилею, но эта нетерпимость коренилась лишь в сердцах фанатиков, а не в духе христианства, и оттого среди европейских народов истинное просвещение, хотя и медленно и с большим трудом, все же шло вперед. Ренан подробно выясняет, каким образом аверроизм проник в средневековые школы, и указывает на выдающуюся роль в этом отношении ученого-талмудиста Моисея Маймонида, пользовавшегося громадным авторитетом в средневековой литературе. Особые отделы книги посвящены обстоятельному исследованию судеб аверроизма среди евреев, среди схоластиков в Парижском и Падуанском университетах, указаны первые переводы Аверроэса и значение для его учения падуанской философской школы, свято хранившей традиции Аристотеля и схоластические принципы до середины XVII века. Кроме того, не оставлено без внимания и влияние аверроизма на средневековое искусство и на медицину, в которой образовалась благодаря Аверроэсу даже самостоятельная школа с Пьетро д'Абано во главе. Наконец, очень подробно разобраны и возражения против авверроизма, сделанные школой платоников и гуманистами, особенно известным Пико делла Мирандола.

Такое значительное историческое исследование, основанное на самостоятельных данных и документах, отчасти впервые изданных в приложении к книге Ренана, упрочило за ним славу первоклассного ученого. В 1856 году он был принят в Академию надписей, на место его покойного друга Огюстена Тьерри, и вскоре затем женился на дочери известного живописца Анри Шеффера, племяннице знаменитого Ари Шеффера. Знакомством с этой прекрасной семьей Ренан обязан своему другу Тьерри. Брак Ренана можно назвать исключительно удачным и даже счастливым. Г-жа Ренан не явилась редким исключением среди жен великих мыслителей и ученых и не оказала особенного влияния на философскую и литературную деятельность своего мужа, но зато она стала для него на всю жизнь преданной подругой и принесла ему домашнее счастье и довольство, столь необходимое для того, чтобы с успехом работать. Существование Ренана было скрашено и озарено не только славой, но и любовью всех самых близких людей: любовью матери, сестры, жены и дочери. «Я воспитался под влиянием женщин и священников, – пишет Ренан, – в этом разгадка моих достоинств и недостатков». И в этом, вероятно, вся тайна счастья, выпавшего на его долю. Благодаря воспитанию он избегнул несчастья, преследующего всех исключительных людей, – обособленности и одиночества.

В 1858 году появился прекрасный перевод «Книги Иова» с очень подробными критическими замечаниями Ренана относительно эпохи возникновения, плана и характера этой поэмы. Два года спустя напечатано подобное же издание «Песни Песней», и наконец в 1881 году издан «Екклесиаст». Перевод этих книг не отличается, по словам самого Ренана, особенной точностью, но зато замечателен своими литературными достоинствами. Общий характер подлинников передан с удивительным искусством, слог с внешней стороны не оставляет желать ничего лучшего.

Но комментарии Ренана, особенно относительно эпохи возникновения этих произведений, вызвали сильное неудовольствие в клерикальном лагере. В них высказаны взгляды на происхождение некоторых отделов Библии, послужившие для Ренана ближайшим поводом к оставлению семинарии и несогласные с учением католической церкви, не допускающей ни малейших сомнений относительно священного происхождения библейских текстов. По изысканиям Ренана оказывается, что «Книга Иова», «Песнь Песней» и особенно «Екклесиаст» в свое время возбуждали даже среди правоверных евреев некоторые сомнения относительно их священного происхождения. Все произведения, входящие в состав Библии, были переведены на греческий язык во II и III столетиях до Р. Хр., за исключением «Екклесиаста», о котором мир узнал лишь в I веке нашей эры, когда глава одной из еврейских школ, Акиба или Аквила, перевел это замечательное произведение. Скептический и непринужденный тон его настолько не соответствовал мрачному религиозному настроению еврейских ученых того времени, что лишь после долгих споров и совещаний они решились наконец внести эту поэму в число священных, вдохновенных свыше книг, руководствуясь в этом случае символическим истолкованием нескольких религиозных ее строф. Отцы церкви в III веке присоединились к этому мнению. В то время доискивались таинственного смысла в сочинениях, затрагивающих философские и религиозные вопросы, задумывались над своеобразным сочетанием букв и слов, не довольствуясь прямым смыслом, и доходили таким образом до выводов, о которых автору и во сне не грезилось. По общепринятому мнению, «Екклесиаст» является произведением Соломона, третьего по порядку израильского царя, жившего приблизительно за тысячу лет до Р. Хр. Однако автор не назвал себя, заменив свое имя инициалами К.Г.Л.Т., от прибавления к которым соответственных гласных получается еврейское слово Ка-Ге-Ле-Т, то есть проповедник. «Екклесиаст» есть лишь греческий перевод этого слова. В нем усмотрели намек на Соломона, потому что согласно преданию этот царь, подобно многим проповедникам, был одарен необыкновенной мудростью. А в довершение этого сходства с Соломоном неизвестный автор изобразил себя могущественным властелином, большим эпикурейцем, покровителем искусств и любителем вина, женщин и всех благ земных. Но как всегда бывает с подобными людьми, он в то же время и большой скептик, весь жизненный опыт которого заключен в его известных исторических словах: «Суета сует, и все суета». Дружба, любовь, власть, богатство, добродетель, мудрость, общество, цари, народы, судьи – все это изменчиво, как сон, и все в конце концов приносит лишь страдание и разочарование. Прогресса нет, по мнению Кагелета. Мир – лишь последовательность явлений, несущихся в безумной круговой пляске и потому вечно возвращающихся к своему источнику. От будущего ждать нечего: оно бесследно сольется с настоящим и минувшим. К чему попытки улучшений, когда по своей природе человек так немощен, ограничен и несправедлив, а зло, присущее всему живущему, как сорная трава заглушает все благие всходы. Конечно, существование Бога несомненно, Он не устает в своем бесконечном творчестве, но Его цели непостижимы. Необходимо преклоняться перед этим всемогущим существом, но было бы большой ошибкой предполагать, что Он хоть сколько-нибудь интересуется человеческой судьбой и что мы будем в состоянии когда-нибудь проникнуть в его намерения. Какая дерзость: тайну бытия определять двумя, тремя словами, стремиться голубое небо заключить в кухонный горшок и судьбе предписывать законы!.. Таково в общих чертах содержание книги Кагелета.

Ренан задается вопросом, насколько вероятно общепринятое мнение, что это произведение, насквозь проникнутое скептицизмом и отчаянием, принадлежит царю Соломону, то есть написано в эпоху сильного подъема древнееврейского религиозного духа. Возможно ли допустить, чтобы личность автора до такой степени обособилась от своего народа и своей эпохи? По мнению Ренана, подобный вопрос с научной точки зрения может быть решен только отрицательно. Но вслед за тем путем очень остроумных сопоставлений и соображений он приходит к еще более невероятному выводу, что «Кагелет» есть произведение какого-то еврея – эпикурейца или саддукея, – жившего в I веке до Р. Хр., то есть в разгар религиозных страстей и смутных ожиданий грядущего искупления мира и пришествия Мессии. Правда, в то время еврейская аристократия, то есть большинство саддукеев, уже усвоила древнеэллинские воззрения и прониклась скептицизмом, но почему же в таком случае невозможно допустить, хотя бы в виде исключения, существование одного философа-скептика и в эпоху Соломона? Дело в том, что при отсутствии положительных данных, удаляясь все глубже и глубже в область фантастических предположений и догадок, нетрудно сбиться окончательно с пути. Ренан во Франции в свое время явился чуть ли не единственным ученым – представителем экзегетики; обладая поистине громадной эрудицией, он шел самостоятельным путем и в критике библейских текстов «Книги Иова», «Песни Песней», «Екклесиаста» разошелся с традиционными воззрениями. Насколько он был прав? – это вопрос, не разрешимый в сжатом популярном очерке. Но общее направление его научно-литературной деятельности не может возбуждать никаких сомнений. Очевидно, оно заключается прежде всего в критическом исследовании начал господствующей ныне религиозной системы. Подобное исследование имеет громадное значение уже потому, что оно открывает, выясняет и сглаживает те ужасные противоречия между разумом и верой, в которых заключается источник величайших страданий для всякого мыслящего и жаждущего истины человека. Ренан несомненно был таким человеком, познавшим всю сладость веры и всю горечь религиозных сомнений и разочарований. Вот почему синтез религии, науки и поэзии является для него высшим идеалом человеческого развития, о котором он говорит с таким увлечением в своем первом философском произведении. Стремясь воплотить свою юношескую мечту, он очевидно не мог довольствоваться специальными экзегетическими исследованиями и вскоре приступил к созданию своей «Истории первых веков христианства», являющейся, в сущности, смелой попыткой приблизить тот синтез науки, веры и поэзии, какой, по мнению Ренана, должна осуществить религия будущего.

К этому второму этапу в литературной деятельности великого писателя мы теперь и переходим.

Глава V

Путешествие на Восток. – Смерть Генриетты. – Возвращение в Париж. – Вступительная лекция в Collège de France. – Поездка в Афины. – Труды Ренана по истории религий.

В мае 1860 года Ренан благодаря Сент-Бёву, ладившему с правительством Наполеона III, был командирован на Восток для исследования памятников древнефиникийской цивилизации. Деятельность Ренана по исполнению возложенного на него поручения подробно описана в обширном его труде под заглавием «Миссия в Финикию» (880 стр. in 4°, с особыми приложениями в виде таблиц). По странному стечению обстоятельств почти в тот же день, когда Ренан получил от Наполеона III приказ об этой командировке, в Ливане вспыхнули беспорядки и произошли убийства, вынудившие французское правительство послать в Сирию значительный отряд. Благодаря этому Ренан мог воспользоваться содействием французских солдат для необходимых раскопок. Не взяв с собою помощников из Франции, он уже по прибытии на место встретил прекрасного сотрудника в лице французского врача Гайлярдо, прожившего в Сирии более 26 лет и успевшего вполне ознакомиться с местными условиями. В первых числах октября 1860 года Ренан прибыл в Бейрут и, не теряя времени, с целью ознакомления в общих чертах с характером страны и с условиями предстоящей работы совершил две предварительные поездки от Бейрута до Сайды (древн. Сидон) и Гебеля (древн. Библос). Затем в течение года великий ученый неутомимо работал, руководя значительными раскопками в намеченных пунктах, знакомясь во время постоянных разъездов с нравами обитателей и видами страны, которую он впоследствии так художественно изобразил в своих трудах по истории христианства и еврейского народа.

Исследование памятников древнефиникийской цивилизации во всех отношениях являлось нелегкой задачей. Решить ее вполне Ренан и не надеялся; он задался целью пока лишь доказать, что финикийская археология возможна, и дать руководящую нить для будущих работ. Благодаря исключительно неблагоприятным историческим и географическим условиям следы древнефиникийской цивилизации были почти совершенно утрачены во время тысячелетней беспощадной борьбы разных народностей за обладание этой некогда процветавшей, а ныне обездоленной и пустынной страной. Семиты, населявшие ее с незапамятных времен, вообще не любят и не ценят древних памятников. По словам Ренана, при виде изваяний, картин или барельефов у араба является прежде всего желание уничтожить их или спрятать куда-нибудь подальше. В Триполи, например, ученый путешественник нашел прекрасно сохранившийся древний саркофаг, служивший вместо водоема, причем казовая[2] сторона этого памятника, богато изукрашенная резьбой, по приказанию властей была прислонена к глухой каменной стене. Несмотря, однако, на подобные неблагоприятные условия, Ренан успел, особенно в окрестностях Тира и Сидона, открыть и собрать массу очень ценных памятников, а именно древних украшений, монет, надписей, саркофагов, сосудов, орудий, статуэток, барельефов, и сделать много снимков и чертежей. Все это хранится ныне в Лувре. Путем самых тщательных изысканий Ренан пришел к очень важным научным выводам относительно характера и эпохи древнефиникийской цивилизации, которая, в некоторых отношениях не уступая древнегреческой, отличалась от последней сравнительно очень слабым развитием идеи красоты. В древнефиникийских памятниках замечается, например, полное отсутствие колонн, придающих такую несравненную прелесть древнегреческим храмам и театрам. Финикияне, впрочем, не обладали таким великолепным материалом, как пентеликский мрамор, и отчасти поэтому им даже впоследствии не удавались подражания древнегреческому стилю.

На основании собранного археологического материала Ренан, вообще не отрицая факта преемственности древнегреческой культуры, возникшей в силу заимствований с Востока, настаивает на самостоятельности древнегреческого искусства и философии. В этом смысле Греция стоит особняком. Она впервые открыла истинный идеал красоты, она дала человечеству понятия истинного и прекрасного точно так же, как христианство принесло идею добра. По мнению Ренана, напротив, финикийское искусство носило по преимуществу подражательный характер. В самой глубокой древности страна Ханаан была населена хамитами. Приблизительно за 3000 лет до нашей эры в Финикии водворилась раса, аналогичная той, которая занимала территорию Египта и говорила на языке, близком к коптскому. В эту эпоху заимствования очевидно шли с той стороны, откуда пришли завоеватели. Затем, около 2000 года до Р.Хр., Финикия сделалась добычей бродячих семитов, и в ней получил преобладание терашитский, или еврейский язык. Около 400 года до Р.Хр. роли совершенно переменились. Финикия была наводнена продуктами древнегреческой и особенно родосской культур. Древний Сидон получал из Родоса все промышленные изделия и произведения искусства. Конечно, при таких условиях не может быть уже речи об исключительном воздействии древнефиникийской цивилизации на древнегреческую… Таковы в общих чертах результаты «финикийской миссии».



Поделиться книгой:

На главную
Назад