Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс - Михаил Иванович Семевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

V. Царица Екатерина Алексеевна

(1717–1723 годы)

Отношения Петра к Екатерине оставались прежние: нежная заботливость, ласка, любовь со стороны Петра и шутливое выражение любви со стороны Екатерины – вот общий тон переписки их с 1717 по 1723 год.

Государь с самого начала этого времени, еще в январе 1717 года, жаловался на свою недужность, на обыкновенное бессилье да чечуй.[14]

Петр чувствовал, что стареет, что нравиться женщине, почти наполовину его моложе, – дело трудное, и вот ввиду этого обстоятельства, едва ли для него приятного, он чаще и чаще стал трунить и над своей фигурой, и над своими годами.

«Благодарствую за присылку: партреты, а не хари; только жаль, что стара; присланной – кто говорил – племянник, а то б мочно за сие слово наказанье учинить; также (благодарю) и за лекарство…» «Сие письмо посылаю (27 июня 1719 года), чтоб поспело позавтрее к вам к именинам вашего старика». Или: «Сожалею, что розна празднуем (годовщину Полтавской битвы), также и позавтрешний день святых апостол, – старика твоего именины и шишечки» (Петра Петровича) и т. д.

Грусть по-прежнему неминуемо сопровождала у него разлуку с женой: «…а что ты пишешь ко мне, чтоб я скорее приехал, что вам зело скучно, тому я верю; только шлюсь на доносителя, каково и мне без вас (в Спа, 1717 год)… когда отопью воды, того же дня поеду… дай бог в радости видеть вас, что от сердца желаю…»

Та же тоска разлуки томит государя пять лет спустя: «Дай боже вас видеть в радости, а без вас скучно очень». «Я бы желал, чтобы и вы… были, – приглашает Петр Екатерину в Петергоф, – ежели вам не трудно, – государь уже не приказывает, как прежде, а просит, – и лучше бы позавтрее туда прямо проехали, понеже лучше дорога, нежели от Питергофа, которая зело трудна; a пустить воду (из фонтанов) без вас не хочется…» «Хотя, слава Богу, все хорошо здесь (близ Ревеля, июль 1723 года), только без вас скучно, и для того на берегу не живу» и проч.

С обычным лаконизмом в письмах извещает Петр «сердеш-нинькаго друга» о впечатлениях, выносимых им во время беспрерывных переездов своих с места на место, в особенности в бытность свою за границей. Так, он делится замечаниями насчет виденных садов, крепостей и гаваней; великой бедности «людей подлых» (во Франции); сообщает известия о битве австрийцев с испанцами, о победе своего адмирала над шведским флотом; высказывает желания по поводу воспоминания о той или другой победе, того или другого события, словом – важное и неважное, дело и думы, все сообщается супруге. Как хозяйке своей, он делает поручения прислать то ту, то другую вещь – портрет свой, чертеж корабля, фрукты, разные запасы; в особенности часто просит «крепиша», т. е. водки, «армитажа» (вино); поручает озаботиться о починке корабля или сделать постели на новое морское судно (пред скорым свиданьем, июль 1717 года), с англинскими матрасами, «и чтоб не богаты были постели, да чистеньки»; напоминает об устройстве пирушки, ради семейного праздника или годовщины виктории.

Недужный «старик» Петр продолжал осыпать свою «Катеринушку» подарками, не столько ценными, сколько выражавшими его любовь к ней и внимание. То он шлет попугаев, канареек, мартышку, разные деревья; то посылает из Брюсселя кружева, с просьбой прислать образец, какие имена или гербы в оных делать, – а та, как женщина, исполненная большого такта, просит его в ответе заказать на кружевах их общий вензель. Вслед за кружевами послан из Кале другой подарок – «карло-францу-женин»: «извольте его в призрении иметь, чтоб нужды не имел». Из ревельского дворцового сада отправлены Петром цветы да мята, что сама садила «Катеринушка». «Слава богу, – замечает при этом нежный „старик“ (1719 год), – все весело здесь; только когда на загородный двор приедешь, а тебя нет, то очень скучно…»

«И у нас (в С.-Петербурге) гулянья есть довольно, – поэтизирует в ответе „Катеринушка“ устами своего секретаря, – огород (т. е. сад) раскинулся изрядно и лучше прошлогоднего; дорога, что от полат, кленом и дубом едва не вся закрылась, и когда ни выду, часто сожалею, что не вместе с вами гуляю. Благодарствую, друг мой, за презент (за цветы и мяту). Мне это не дорого, что сама садила: то мне приятно, что из твоих ручек… Посылаю к вашей милости здешняго огорода фруктов… дай боже во здоровье кушать!»

Не менее нежными голубками являлись державные супруги при свидании. Вот зайдите, например, в палату к государыне. Доктор Арескин показывает ей опыты: он вытягивает из-под хрустального колокола воздух; под колоколом трепещется ласточка. «Полно, не отнимай жизни у твари безвредной! – говорит государь, – она не разбойник». «Я думаю, дети по ней в гнезде плачут», – добавляет «Катеринушка», берет ласточку и выпускает ее в окно… «Не изъявляет ли сие мягкосердия монаршаго даже до животной птички, – восклицает один из панегиристов, – кольми же паче имел Петр сожаление о человеках!..»

А между тем под воркованье голубков и одновременно с подвигами мягкосердия державных супругов идет дело царевича Алексея, а затем производятся московские и суздальские нещадные и кровавые розыски…

Воркованье со стороны «сердешнаго друга» сопровождалось гостинцами и пересыпалось обычными шутками; между гостинцами были апельсины, цитроны (ими, как мы видели, любил угощать Петра и первый друг его сердца, Анна Ивановна Монс), «крепиш с племянником» (водка), причем предписывалось пить по малости, ради недужности любезного батюшки.

«И то правда, – отвечал Петр, – всего более пяти в день не пью, а крепиша по одной или по две, только не всегда: иное для того, что его редко. Оканчиваю, что зело скучно, что… не видимся. (Спа, 1717 год). Дай боже скорее! При окончании его (письма) пьем по одной про ваше здоровье…»

«И мы, – отвечает Екатерина, – Ивашку Хмельницкаго не оставим», т. е. выпьем про ваше здравие. Хозяюшка посылала не всегда одно вино да водку: она посылала клубнику и разные запасы, как-то сельди; дарила рубашки, галстуки, шлафроки, камзол; обещала – ежели б был при ней хозяин, «то б новаго шишеньку зделала бы».

«Дай боже, – восклицал в ответе тот, – чтоб пророчество твое сбылось!»

«Однако ж я чаю, – пишет Екатерина (апрель 1717 года) из Амстердама, – что вашей милости не так скучно, как нам; ибо вы всегда можете Фомин понедельник там (во Франции) сыскать, а нам здесь трудно сыскивать, понеже изволите сами знать, какие здесь люди упрямые…» Достойно внимания, что подобного рода шутки со стороны Екатерины, как-то заявления мнимой ревности и т. п., особенно часто стали повторяться с 1717 года.

«Хотя и есть, чаю, у вас новыя портомои, – пишет она в мае сего года, – однако ж и старая не забывает…»

«Друг мой, ты, чаю, описалась (о портомое), понеже у Шафирова то есть, а не у меня: сама знаешь, что я не таковской, да и стар…» А «понеже во время пития вод, – отшучивался между прочим государь, – домашней забавы доктора употреблять запрещают, того ради я матресу свою отпустил к вам…»

«…А я больше мню, что вы оную (матресишку) изволили отпустить за ея болезнью, в которой она и ныне пребывает, и для леченья изволила поехать в Гагу; и не желала б я, от чего боже сохрани, чтоб и галан (любовник) той матресишки таков здоров приехал, какова она приехала».

«Дай богмне, дождавшись, – ласкается Екатерина(в 1719 году), – верно дорогим называть стариком, а ныне не признаваю и напрасно затеяно, что старик: ибо могу поставить свидетелей – старых посестрей; а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся» и проч. в том же роде.

В каком отношении интересна дошедшая до нас переписка Петра с Екатериной относительно истории злополучного царевича Алексея Петровича? Есть ли в ней какие-нибудь указания на те злые наговоры мачехи, в которых винил ее сам страдалец-царевич?

В известных до сих пор цидулках Екатерины не видно подобных козней против пасынка, но зато о нем почти и не упоминает царица: а уж и это знак недобрый, являющий если не ненависть ее, то полное нерасположение к царевичу; зато своего «шишечку» Петра Петровича она постоянно называет «с. – петербургским хозяином», забывая, что в той же столице есть первенец – сын Петра, за которым и должно бы было быть это названье. Итак, если не содержание, то тон, характер переписки Петра с женой немаловажен, между прочим, и для истории Алексея: в общем тоне писем слышна необыкновенная любовь государя к жене, более и более обхватывающая его мощную душу, любовь, которая вела его на все жертвы ради любимой женщины.

И жертвы, чисто в духе Петра, закладываются с февраля месяца 1718 года.

Одна из процессий осужденных некогда важнейших лиц петровского синклита следует из Москвы в Петербург, гремя цепями и поражая встречных истерзанными своими фигурами… Впереди нее едет монарх и шлет цидулку: «Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! Объявляю тебе, чтоб ты тою дорогою, которою я из Новагорода ехал, отнюдь не ездила, понеже лед худ, и мы гораздо с нуждою проехали и одну ночь принуждены ночевать. Для чего я писал, двадцать верст отъехав от Новагорода, к коменданту, чтоб тебе велел подводы ставить старою дорогою. Петр. В 23 д. марта 1718 г.».

С одной стороны, страшная жестокость, с трудом оправдываемая духом времени, современным законодательством, еще труднее – государственными целями; с другой – тот же характер являет черты нежности, необыкновенной предупредительности и любви, обратившейся в глубокую и сильную страсть. Ввиду этого нельзя не признать в Петре характер полный драматизма, характер цельный, мощный, заслуживающий внимания и изучения. И с каким тактом применяется к нему «сердешный друг»!

Петр казнил сына, скасовал и скасовывает его сторонников – и вот Екатерина отводит взор его, отуманенный кровью, на картинку семейного счастия: «Прошу, батюшка мой, обороны от Пиотрушки (великий князь Петр Петрович), понеже немалую имеет он со мною за вас ссору, а имянно за то, что когда я про вас помяну ему, что папа уехал, то не любит той речи, что уехал; но более любит то и радуется, – заключает Екатерина (24 июля 1718 года), – как молвишь, что здесь папа!»

Папа, бывший в это время в Ревеле, послал маме остриженные свои волосы и с этой «неприятной», как он выражался, посылкой писал, как кажется, по поводу царевича Алексея: «Что приказывала с Макаровым, что покойник нечто открыл, – когда Бог изволит вас видеть: я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего что явно явилось…»

Екатерина, однако, помнит слова одного из прежних своих патронов – Меншикова: «Слава богу, что оный крыющейся огнь (т. е. партия царевича с ее мнимыми замыслами) по Его, Сотворшаго нас, к вашему величеству человеколюбивой милости, ясно открылся, который уже ныне с помощию Божиею весьма искоренить и оное злопаление погашением истребить возможно». Екатерина видела, что возможность осуществлена на деле, огнь потушен, и ее дело – «превысокомудрым своим рассуждением уничтожить» в Петре всякое «сумнение». И вот она рассеивает могущее быть «сумнение» – то шутками, то мнимою ревностью, то знаками заботливости и любви, то цидулками о «шишечке». На этом «шишечке» с любовью и надеждой останавливаются взоры Петра…

«Оный дорогой наш шишечка часто своего дражайшаго папа упоминает и, при помощи Божией, во свое состояние происходит и непрестанно веселится мунштированьем солдат и пушечною стрельбою…» Этих забав не любил запытанный брат его Алексей: вот почему Екатерина рисует картинку, как теперешний наследник престола тешится солдатиками. Это же она повторяет и в последующих письмах; подобные известия нравятся «сердешному дружечку-старику».

Между тем, несмотря на все нежности и предупредительность Екатерины в ее письмах к государю, все-таки видно, что с этого, именно с этого времени, т. е. около 1718 года, она охладевает к «старику»; что-то такое делает ее, женщину с таким тактом, даже неосторожною: она, например, не торопится отвечать мужу, и Петр вынужден упрекать ее за молчание. Впрочем, самый тон упреков должен был ее успокоить насчет чувств к ней супруга; упреки были в таком роде: «Пятое… письмо пишу к тебе, а от тебя только три получил, в чем не без сумнения о тебе, для чего не пишешь. Для Бога пиши чаще».

«Уже восемь дней, как я от тебя не получил письма, чего для не без сумнения, а наипаче что не ответствуешь на письмо (мое) и поелику…» и т. д.

Но вот отправляет она к нему «крепиша, (каких-то) колечек, травачки», а то вот «яблок да орехов свежих» или «венгерскаго крепкаго и сладкаго по полудюжине и дюжину полпива, також несколько фруктов»; просит его, «батюшку» своего, чтоб тот поберечь себя изволил да почаще о здоровье своем уведомлял, «паче же всего, – так она заявляет, – самих вас вскоре и в добром здоровье видеть».

И «батюшка» доволен, счастлив и шутливо отписывается с корабля своего «Ингерманланд», от Ламеланта: «Рад бы, прося у Бога милости, что-нибудь сделать, да негде и не над кем (государь воевал в то время, в 1719 году, на Балтийском море со шведами); ты меня хотя и жалеешь, однако ж не так, понеже с 800 верст отпустила, как жена господина Тоуба (начальник неприятельской эскадры), которая его со всем флотом так спрятала, что не только его видим, но мало и слышим, ибо в полуторе мили только от Стокгольма стоит за кастелем Вакесгольмом и всеми батареями». Государь прилагал реляцию адмирала Апраксина, опустошавшего в это время берега Швеции; из приложения Екатерина могла узнать, как «адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим великим спироном» (копьем).

«Всепокорно прошу вашу милость, – отвечала супруга, – дабы… писаниями своими оставлять меня не изволили, понеже в нынешнее с вами разлучение есть не без скуки, и только то и радости, что ваши писания; ибо и в помянутом своем (письме) изволите жаловать, что я жалею вас спустя уже 800 верст. Это может быть правда! Таково-то мне от вас! Да и я имею, – шутила далее Катерина, – от некоторых ведомости, будто королева швецкая желает с вами в любви быть; в том та не без сумнения. А к тому же заподлинно признаваем, как и сами изволили написать о поступках господина адмирала, что он над всею Швециею учинил. Этакста господин адмирал под такие уже толь немалые лета да какое счастие получил, чего из молодых лет небыло! Для бога прошу вашу милость – одного его сюда не отпускать, а извольте с собою вместе привесть».

Петр счастлив, он не сердится за молчанье, он шлет ей взаимно-любезные презенты: «редьку да бутылку вентерского», а иногда вина бургонского бутылок семь, или красного дюжину, и все это, разумеется, с обычным пожеланьем: «Дай Боже нам здорово пить». Вино сменялось десятком бочонков сельдей «гораздо хороших и свежих»; из них только один бочонок государь оставил у себя, а девять послал жене…

В персидском походе то же внимание: беспрестанно обгоняя ее на обратном пути в Россию, государь то шлет «новины – звено лососи», то просит свою государыню императрицу «не подосадовать», что замешкал присылкой ей конвоя; окружает ее заботами о спокойном совершении путешествия, указывает, какою ехать дорогою, и все это с вниманием и нежностью; повелительного тона не слышно уже ни в одной строчке: напротив, Петр просит жену «не досадовать», «не гневаться» на него!

Любовь, дошедшая до последней степени, закрепляется со стороны государя весьма важными действиями: так, в начале 1722 года обнародован им устав о наследовании престола. В этом любопытном документе вспоминал Петр об авесаломской злости царевича Алексея, строго порицал «старый недобрый обычай» – большему сыну наследство давать; удивлялся, из-за чего этот обычай людьми был так затвержден, между тем как по рассуждению «умных родителей» делались ему частые отмены, что-де видно и из священной, и из светской истории. Государь приводил примеры, утверждал, что в таком же рассуждении в 1711 году было им приказано, чтоб партикулярные лица отдавали бы недвижимые имения одному своему сыну – достойнейшему, хотя бы и меньшому; а сделано это было для того, чтоб «партикулярные домы не приходили от недостойных наследников в раззорение». «Кольми же паче, – гласил составитель устава, – должны мы иметь попечение о целости всего нашего государства!» Это попечение выразилось в уставе: от воли-де государя зависит определение наследства; кому он захочет, тому и завещает престол. «Дети и потомки», таким образом, по мнению преобразователя, «не впадут в злость авесаломскую: они будут иметь на себе эту узду – устав».

Вся Россия должна была учинить присягу, что не отступится от воли монарха: она признает наследником того, кого он похочет ей дать, кого он ей завещает. Устав был не что иное, как переходная мера к объявлению Катерины преемницей державы: ее малютки «шишечки» «Петрушеньки» не было уже на свете.

В церквах у присяг стояли капитаны и разные чины воинские, по городам разосланы были солдаты. За «благополучным и изрядным принесением присяг» наблюдал ревностнейший из «птенцов» Петра, Павел Иванович Ягужинский.

Россия присягнула.

Но ни солдаты и капитаны, ни страх истязаний и каторги не зажали рты многим из тех, которые не считали вслед за Петром старых обычаев недобрыми и вредными. «Наш император живет… неподобно… – говорил народ, – мы присягали о наследствии престола всероссийскаго, а именно им не объявлено, кого учинить (наследником); а прежние цари всегда прямо наследниками чинили и всенародно публиковали; а то кому присягаем― не знаем! Такая присяга по тех мест, пока император сам жив, и присягаем-то мы ему лукавым сердцем».

Нарушение старинного обычая, исполнение которого всегда служило к спокойствию страны и хоть в выборе наследника устраняло произвол государя, вызвало в народе резкие суждения; оно усилило общий ропот и недовольство.

Народ и солдатство видели, что государь решительно хочет упрочить за своей супругой место на российском престоле, и в полках слышались такого рода укоризны: «Государь царицу нынешнюю взял не из большого шляхетства, а прежнюю царицу бог знает куда девал!»

В эти-то годы, когда царице не из высокого шляхетства расточались государем знаки самой пылкой страсти, когда ради ее он нарушал стариннейшие обычаи, которых не дерзнул даже нарушить его прототип Иван Васильевич Грозный, – в эти годы «Катерина не из шляхетства», как мы видели, дала полную мочь и силу красавцу камер-юнкеру. Виллим Иванович не встречал уже себе ни в чем отказу. И немудрено…

Здоровье державного супруга Екатерины Алексеевны было плохо. Как видно из его же цидулок, за пять, за шесть лет до своей смерти Петр редко расставался с лекарствами. Блюментросту, Арескину и другим придворным медикам была довольно трудная работа с больным, так как пациент никак не мог выдерживать строгой диеты. Больным возвращался государь и из персидского похода; «птенцы» в заботах о его здоровье выслали навстречу барона Бера.

«Барон обнадеживает весьма, – писал Ягужинский, – что его лекарство действительно будет, которое он не токмо на собственную похвалу полагает, но предает сверх того на экзаминацию медиков. Дай всевышний боже, чтоб оный его арканум к содержанию многолетно вашего величества здравия служил».

А подле больного Петра – еще блестящее, еще эффектнее наружность полной, высокой, вполне еще цветущей Катерины Алексеевны.

Благодаря современным живописным портретам с 1716 по 1924 год она как живая подымается в нашем воображении.

Вот она – то в дорогом серебряной материи платье, то в атласном, в оранжевом, то в красном великолепнейшем костюме, в том самом, в котором встречала она день торжества Ништадтского мира; роскошная черная коса убрана со вкусом; на алых полных губах играет приятная улыбка; черные глаза блестят огнем, горят страстью; нос слегка приподнятый, выпуклые тонкорозового цвета ноздри, высоко поднятые брови, полные щеки, горящие румянцем, полный подбородок, нежная белизна шеи, плеч, высоко поднятой груди – все вместе, если это было так в действительности, как изображено на портретах, делало из Катерины еще в 1720-х годах женщину блестящей наружности.

Печалуясь в цидулках к мужу на постоянную почти с ним разлуку, Катерина, как мы видели, выражала эту печаль в форме шутки, среди разных прибауток и балагурства: дело в том, что по характеру своему она не была способна всецело отдаться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска рассеивалась интимным другом Виллимом Монсом – Монсом с его фамилией.

Но неужели не нашлось ни одного голоса, который бы в ту пору не шепнул суровому и ревнивому монарху, что-де один из камер-юнкеров его супруги необыкновенною властью, своим вмешательством в важнейшие дела по разным судебным и правительственным учреждениям дает пищу неблагоприятным толкам, бросает тень на его «сердешнинькаго друга»?

Такой голос, казалось, всего скорее должен был раздаться со стороны «птенцов» государя; но «птенцы» не только молчали, но ползали пред фаворитом: они нуждались в нем, нуждались для ходатайства пред «премилосердной государыней», короче – им было невыгодно открывать глаза «старику-батюшке». Довольно сказать, что князь Меншиков, этот сильнейший из «птенцов» Петра, держался в это время только заступничеством Катерины, то есть – Монса. И это он понимал, лучше сказать – об этом он радел беспрестанно.

Меншиков в 1722–1723 годах был обвиняем в разных злоупотреблениях, в превышении своей власти, в захвате частной и казенной собственности и т. п. преступлениях, которые так были велики, что их бы не искупили все прежние заслуги «Алексашки» пред грозным монархом. Он уже в немилости, о его неправдах производят следствие, ему грозит не только опала – нет, даже казнь, – и он спешит за помощью к Монсу и его сестре. Скупой, гордый и тщеславный, князь не стыдился делать им подарки: так, например, он подарил Монсу лошадь с полным убором – подарки, правда, не ценные, но достаточно громоздкие для того, чтоб судить о его трусости. В 1723 году племянник Монса, Петр Балк, женился на Полевой; свадьба была играна в Москве и притом в чертогах Меншикова. Князь сам предложил их к услугам Монса и, мало того, забывая обычную свою скупость, на свой счет угощал многочисленных гостей своих «патронов». Труд и издержки не пропали.

Виллим и сестра его похлопотали об опальном пред «премилостивою матерью». Та неотступно просила государя о прощении Меншикова. «Если, Катенька, – сказал Петр, – он не исправится, то быть ему без головы. Я для тебя его на первый раз прощаю».

«Его императорское величество и ея императорское величество, – поспешила известить Меншикова знакомая нам Матрена Ивановна, – паки к вам милостивы, о чем паки истинно всесердечною радостью радуюсь и желаю всегда вашей светлости… получить милость от их величеств».

Петр ни в чем не может отказать «Катеринушке»; та, в свою очередь, не имеет твердости устоять против просьб своего камер-юнкера. К прежним фактам приведем еще один, впрочем, не последний.

При Екатерине состоял камер-пажом Павлов; молодой человек, гулливый, дерзкий, он только и держался милостью Монса, милостью, как мы видели, закупленной золотыми часами и т. п. подарками. Однажды Павлов жестоко избил, без сомнения в пьяном виде, одного из придворных чиновников. Избиенный взмолился об удовлетворении за обиду, он был прав – гуляка и буян кругом виноват; беспутство пажа превзошло терпенье Екатерины, и по ее просьбе государь приказал выписать буяна в армию в солдаты. Казалось, дело на этом и кончилось, но Павлов нашел спасителя: то был могущественный Монс.

«Всенижайше ваше величество прошу, – писал камер-юнкер, – о всемилостивейшем прощении камер-пажа Павлова, понеже уведомился я, что ваше величество высокоблагоизволили назначить онаго в солдаты. И ежели оное вашего величества изволение непревратно, покорнейше всемилостивейшую государыню прошу пожаловать онаго сержантом от двора отпустить. Буде же той милости не изволите с ним учинить, покорнейше прошу оное вашего величества изволение до благополучнаго прощения его величества отменить. Вторично всемилостивейшую государыню прошу, чтоб для беднаго прошения моего изволили учинить с ним милость, в чем на великодушие вашего величества имею надежду».

Содержание просьбы, лучше сказать, повод, ее вызвавший, маловажен; но тон просьбы, та уверенность, которая так и слышится в каждом слове челобитья, весьма знаменательны. Говорить ли, что просьба была принята?!

Павлов не только оставлен при дворе, но даже получил награду в год полнейшего торжества Екатерины Алексеевны и одновременного с ним возвеличения Виллима Монса!

VI. Коронация и камергерство

(1724 год)

В конце 1723 года Петербург и Москва были очень заняты толками и приготовлениями высочайшего двора к предстоящей коронации Екатерины.

Один из усерднейших ее сторонников, Петр Андреевич Толстой, ввиду новых наград и отличий, уже в достаточном числе пожатых им за изловление, допросы и истязания царевича Алексея Петровича, – этот самый Толстой отправлен в Москву в качестве главного руководителя всеми приготовлениями. Он заказывал корону и разные уборы для императрицы; под его наблюдением шили ей епанчу с гербами, обшивали дорогими ливреями придворные чины: пажей, гайдуков, трубачей, валторнистов; обивали в Грановитой и в Столовой палатах стены, полы, лестницы; вышивали вензеля государыни на всех уборах, воздвигались триумфальные ворота, производились закупки разных запасов и т. п.

По всем возникавшим вопросам в случаях сомнительных П. А. Толстой обращался к Монсу, и эта переписка знакомит нас с приготовлениями к небывалому в Российском государстве торжеству: коронованию женщины. Между деловой перепиской о делании ливрей, о цвете сукон для них, о величине гербов собеседники обменивались любезностями. Монс передавал Толстому уверенность государыни, что тот ничего не упустит из виду. «За такую ея величества высокую милость, – отвечал старый придворный, – всеподданнейше благодарствую, и воистинно со всяким моим прилежным попечением, презря мою болезнь, труждаюся, чтоб во всем изволении ея величества исполнить».

Петр Андреевич «труждался» с необыкновенным усердием и осмотрительностью; ничего-то он не упускал из виду: он не делал, например, гербов на епанчу Екатерины либо ливрей на ее музыкантов без того, чтобы не спросить, какой ей нравится фасон, цвет, «сколь богато устроить»; предъявлял свое «слабое мнение» о необходимости прислать к нему, вместо модели, нескольких из музыкантов для обшивки их нарядами, и как соизволить гербы шить, и выбирать ли из столовой палаты рундуки против того, как это сделано в Грановитой? «А Грановитая палата без рундуков, – замечал Толстой, – зело лучше и веселее стала». Надписи и те посылались к Монсу на предварительное его рассмотрение или доклад государыне; к нему шли рапорты от разных помощников Толстого о свозе из городов в Москву всяких запасов для ожидаемого там двора. «Для господа Бога, – просил Толстой Монса, – всему вышеписанному определение учинить и меня уведомить не умедлите о всем обстоятельно».

Ввиду предстоящего торжества Екатерины счастливого камер-юнкера ее засыпали просьбами, поручениями, письмами с «напамятованиями» по делам, наконец, цидулками с извещениями о подарках.

Так, герцогиня Анна Ивановна чрез своего гофмаршала Бестужева просила Монса известить ее о «платье, каким образом для своего выезда (в день коронования Екатерины) изволила бы сделать; понеже ея высочество, – писал гофмаршал, – изволила слышать, что при коронации… при дворе платья будут особым манером, и вы, мой государь, о том уведомьте подлинно и с первою почтою ко мне отпишите».

Вот аристократка и богачка Анна Шереметева просит Монса «предстательствовать» пред государыней об освобождении из тайников Преображенских людей ее; «а те мои люди сидят в исцовых делах, – пишет Шереметева, – и лакеи, возницы побраны; и многое время уже держатся, в чем я имею заключение в доме своем, что выехать мне из двора не с кем; понеже ездила я к обедне до церкви божией, и в то время последняго лакея от кареты моей взяли… о сем прошу вашего милостиваго предстательства».

О предстательстве же просил Арцыбушев, правитель вотчинной канцелярии императрицы: рядом писем в начале 1724 года он вымаливал у Монса исходатайствовать о даче ему жалованья, «так как в санкт-питербурхе без денег и без хлеба житие трудное»; а в то же время убогий правитель щедрою рукою выдавал из дворцовых амбаров в дом «милостивца» рожь, крупу, горох, снитков, овес, сено – и выдавалось то в избытке, сверх окладу: это была своего рода взятка.

А вот как приглашает к себе Виллима Ивановича некто Иван Воронин: «Уповаю или могу хотя чрез многой труд я вашу милость к себе получить, того ради милости у тебя, моего государя, покорно прошу: помилуй, помилуй, не оставь убогаго просьбы… Приезжал (я) до вашей милости персонально просить… (но) в доме вас не получил. В надеянии вашего милосердия униженно кланяюся».

Этот униженный поклон отдавался, кажется, одним из свойственников Ворониных, сосланных по суздальскому розыску. Грядущее празднество вообще давало надежду родственникам опальных по делу царевича Алексея на милостивое прощение; но для получения его надо иметь ходатая: его видели в Монсе.

Так, Чернышев особенно хлопотал, при его посредстве, о возвращении из ссылки княгини Троекуровой, столь нещадно избитой батогами в 1718 году; просил о чем-то таинственно князь Николай Щербатов, без сомнения о своих родственниках, также пострадавших в то страдное время; просил и Степан Лопухин… но нет, у того были свои заботы: писал он Виллиму Ивановичу, что-де осматривает он, да холит лошадей его, своего «дядюшки и отца», тех самых лошадей, которых «присовокупил» дядюшка в бытность свою в Астрахани в 1722 году от Волынского. Хлопочет Степан Васильевич Лопухин о покупке позументов и других гардеробных принадлежностей опять-таки для дядюшки. Кажется, все заботы такие невинные, столь бескорыстные, но тут же в письме вложена цидулка другого почерка и без подписи: «В Московском уезде сельцо Суханово с деревнями – 25 дворов, в Суздальском уезде село Слумово с деревнями – 300 дворов». Цидулка красноречиво свидетельствовала, что и зять камер-юнкера не хотел упустить благоприятного случая поживиться от щедрот государыни.

Соблазн вообще так был велик, с коронацией соединялось столько надежд на милости, что даже честный воин фельдмаршал князь Михаил Михайлович Голицын и тот не хотел остаться вдали от места торжества. «Уведомился я, – писал князь к Виллиму Монсу из Ахтырки, – уведомился, якобы их величества в Москву изволят прибыть вскорости: того ради вас, моего государя, прошу, дабы для такого великаго дела, которое между всей Европиею над ея величеством… прославитца, излуча час доложить, чтоб хотя на малое время был (я) уволен в Москву… и какой на доклад изволите получить указ, прошу приказать меня уведомить».

Подарки, между тем, идут да идут Монсу; у него правило – ничем не брезгать. Иван Толстой прислал собаку «для веселия»; синбирский помещик Суровцев подарил нарочно приведенную из своей вотчины лошадь и дарит на том основании, что она «будет сходна» с одной из лошадей Монса. Михаил Головкин, посол в Берлине, при посредстве канцлера, отца своего, презентовал Виллиму Ивановичу иноходца, так как «его милость до таких лошадей охотник». Князь Алексей Долгоруков, как мы видели, одолжил брата и сестру Монс двумя шестериками лошадей и коляской.

Причина столь щедрого одолжения состояла в следующем: некто иноземец Стельс владел, по указу государя, несколькими дворцовыми деревнями, приписанными к пороховым его заводам; по смерти Стельса не осталось прямых наследников, тем не менее шурин его Марли продал деревни князю Долгорукову; обер-фискал протестовал против незаконной продажи, и вот покупщик спешил сделать ее законною щедрыми «посулами»; Сенат позамешкался, решения не положил – и дело, стараниями Монса, скоро очутилось в Вотчинной коллегии.

По-видимому, скромнее других подарков была посылочка из Вологды иноземки-негоциантки Готман. Она хлопотала о жалованной грамоте на вольную покупку в Вологде и в других городах пеньки и другого товара, с тем чтобы отпускать его чрез архангельский порт за границу. Отпуск товаров за границу, в силу указов Петра, должен был производиться чрез петербургский порт: вот почему просьбу Готман трудно было удовлетворить; зная это, она для лучшего «старательства» послала к высокой милости Монса рыжечков меленьких в сулеечке. «Соблаговолите принять, – заключила она свою просьбу, – и кушать на здоровье, и на сию мою малую посылку подивить не извольте». Не много нужно догадливости, чтоб понять, что «меленькие рыжички» были не что другое, как голландские червонцы.

Они подошли кстати: среди приготовлений к коронации Екатерины Виллим Иванович развлекался постройкой обширного, богатого, комфортабельного дома – на месте дома, купленного им у доктора Поликола, находившегося на правом берегу (к стороне Адмиралтейства) речки Мьи (Мойки). Придворный стряпчий Маслов принял на себя хлопоты о найме и заключении контракта с рабочими, о покупке материалов, наблюдении за работами и проч.; из ведомства Кабинета ее величества на постройку дома камер-юнкера отпустили даром плитняку (12 куб. сажень), кирпичу (150 тыс.), извести (650 боч.) и прочего материалу; обер-полицмейстер Девиер хлопотал, между тем, по делу покупки Монсом другого двора, на Васильевском острове, у флотского поручика Арсеньева. Государевы указы, однако, строго-настрого запрещали – ничьих дворов на Васильевском острову, кроме излишних против указного числа, ни под каким видом не продавать и не закладывать, доколе тот остров «не удовольствуется строением». Двор поручика не был в числе излишних, покупка не состоялась, и, извещая Монса о неудаче хлопот, Девиер тут же в письме осторожно вложил безымянную, своей, впрочем, руки, цидулку: «Объявляю вашей милости: имею у себя две лошади – коня да рыскучаю лошадь, и ежели которая вам будет угодна, изволь ко мне отписать, куда ее к вашей милости прислать».

Как богат был в это время Монс от всевозможных презентов, можно судить по тем вещам, какие наполняли его комнаты: так, у него была статуйка изрядной величины из чистого золота, были часы, одна починка которых стоила 400 рублей, и многие другие предметы роскоши. Из недвижимых имений за ним были благоприобретенные дворы со строениями в Петербурге, дом материнский в Москве, другой дом там же, купленный для него государыней у Нарышкина, близ двора Салтыкова; двор со строением, с землею и угодьями близ Стрельны – подарок царицы Прасковьи; земля в Лифляндии, как досталась ему, неизвестно; села с деревнями, выпрошенные в разное время и в разных уездах чрез государыню; ему же подарила царевна Прасковья Ивановна за ходатайства по ее домовым распорядкам, кроме других «гостинцов», громаднейшее имение – село Оршу с деревнями и 1500 жителей обоего пола в Пусторжевском уезде; в конце 1723 года туда уже послан от Монса один из придворных чиновников, который именем императрицы должен был собрать об имении самые обстоятельные сведения. Царевна вследствие разных обстоятельств сильно нуждалась в таком могучем патроне, каким был для нее монс: вот почему она так щедро его одаривала к несчастию Виллима ивановича, встретились какие-то формальности, вследствие которых он не мог сделаться владельцем орши; тогда царевна Прасковья ивановна вошла с ним в сделку: имение осталось за ней, но оброк с крестьян предоставлялся в распоряжение ее «милостивца, заступника и ходатая».

В то время как Виллим иванович часы своего досуга отдавал приятным для него хлопотам, посмотрим, что делали в это время Петр со «свет-катеринушкой»; как проходила жизнь всего двора, какие события разнообразили обычное препровождение времени.

Обычное препровождение времени петра состояло в его занятиях государственными делами, совещаниях в Сенате, разъездах в кронштадт, в петергоф, ораниенбаум, царское село; затем свободные часы пролетали в пирушках, в посещении немецких «комедий», в танцевальных ассамблеях, в маскарадах, в наездах на дома вельмож с «беспокойною братиею», т. е. «всепьяннейшим и сумасброднейшим собором»; наконец, время проходило в устройстве фейерверков и разных шутовских процессий, хотя бы и по поводу погребения того или другого лица, состоявшего при дворе. Петр, как известно, был необыкновенно изобретателен на подобные церемонии.

Полюбуемтесь на него и на его «птенцов» в их забавах 1724 года.

Вот государь опаивает худенького, невзрачного и больно недалекого герцога Голштинского; опаивает-то он его не в первый и не в последний раз, но в настоящую пирушку эта спойка производится с особою целью: петру почему-то хочется пристрастить герцога к венгерскому и отучить от мозельвейна. С пирушек и пьянственных загулов двор ездил в комедию; спектакли тянулись вяло, скучно, так что государь решительно приказал, чтобы комедии имели не более трех действий и не заключали бы в себе никаких любовных интриг; но и в этом виде они всетаки не развлекали государя, так что, сидя в ложе с семейством, Петр нередко развлекался только шутками над своим поваром.

Гораздо интереснее была комедия, сочиненная самим Петром для забавы себя и своего двора. Главным сюжетом потехи был труп государева карлика; похоронная процессия его была обстановлена следующим образом: впереди шли попарно тридцать певчих, все маленькие мальчики; за ними следовал в полном облачении крошечный поп; затем шесть крошечных лошадей в черных попонах, ведомые маленькими пажами, везли сани особого устройства; на санях лежал труп карлика в гробу, под бархатным покровом. Маршал с маршальским жезлом и множество толстых, безобразных, большеголовых карлов и карлиц вытягивались в длинной процессии в траурных костюмах, причем карлицы, игравшие роли «первых траурных дам», были под вуалями. Для контраста и большего эффекта по бокам процессии шли громаднейшего роста гренадеры и гайдуки с факелами.

Как ни обычны были в тогдашнее время потехи высоких персон над личностью низшего, но при виде этого зрелища заезжие немцы невольно говорили: «Такой странной процессии едва ли где-нибудь придется увидеть, кроме как в России!» Зато здесь их было множество.

Так, в первых числах февраля 1724 года в течение нескольких дней по улицам Петербурга прогуливались и разъезжали голландские матросы, индийские брамины, павианы, арлекины, французские поселяне и поселянки и т. п. лица: то были замаскированные государь, государыня, весь Сенат, знатнейшие дамы и девицы, генеральс-адъютанты, денщики и разные придворные чины. Члены разных коллегий и Сената в эти дни официального шутовства нигде, даже на похоронах, не смели скидывать масок и шутовских нарядов; в них они являлись на службу в Сенат и в коллегии.

«Мне кажется это неприличным, – замечает по этому случаю современник, – тем более, что многие лица наряжены были так, как вовсе не подобает старикам, судьям и советникам. Не покориться же воле государя было не совсем благоразумно; тому были ежедневные доказательства, и еще во время февральских потех 1724 года один поручик, состоявший при дворе, был жестоко высечен; преступление его состояло в нарушении какого-то маскарадного постановления».

Героями маскарадных потех были «всепьяннейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы»; синклит его доходил до восьмидесяти человек и состоял из князей, бояр, вообще потомков знатнейших фамилий; тут же были и простолюдины. Кривляньями и забавными выходками они должны были развеселять императора, когда он бывал не в духе.

В эти же месяцы двор был очень занят толками о крупном воровстве одного придворного брильянтщика Рокентина. Мы встречали его уже в числе искателей милостей Монса, видели из его челобитья, как он метался, не зная, куда деться от теснивших его кредиторов. Защита Монса, видно, не укрыла его от них, и он наконец додумался до средства весьма рискованного.

Князь Меншиков дал ему, как лучшему брильянтщику, множество драгоценных камней, ценою тысяч на сто рублей, для сделания из них застежки для мантии императрицы. Князь Александр Данилович хотел презентовать застежку Екатерине при ее коронации. Вдруг Рокентин объявляет, что какие-то пять человек, назвавшись посланными князя Меншикова, обманом затащили его за город, отняли драгоценный убор, раздели его, грозили удавить, если тот будет кричать, и, наконец, избитого и связанного бросили в лесу. Все это оказалось выдумкою самого ювелира.

Скоро заподозренный Рокентин был арестован, и во дворце государя, в высочайшем присутствии, целый час болтался на вывороченных назад руках на виске или дыбе. Государь, лично занявшись допросом, убеждал его сознаться; давал слово, что в случае раскаянья с ним ничего не будет дурного и даже, чтоб лучше вырвать у него признание, приказал при нем бить кнутом другого преступника. Но и это оригинальное средство привлекать к раскаянью не достигло своей цели, так что государь приказал дать Рокентину двадцать пять ударов. Но ни в этот раз, ни на следующей пытке, о которой государь весьма весело и «милостиво» рассказывал герцогу Голштинскому, ни на третьей виске Рокентин ни в чем не сознавался. Наконец, только убеждения суперинтендента вызвали вора на откровенность. Он повинился, что сам украл брильянты и зарыл их на дворе своего дома в куче песку. Так как суперинтендент добился признания только тем, что обещал вору прощение, то Рокентин и был освобожден; но недели две спустя опять взят в полицию, допрашиван по тому же делу и по другим поступившим на него жалобам; наконец, после полного сознания, он был жестоко истязан кнутом, заклеймен и сослан в Сибирь. «Не будь он иностранец, его бы казнили смертью», – так говорили современники.

Впрочем, двор не лишен был и этого рода зрелища: утром 24 января 1724 года совершены были казни обер-фискала Нестерова и его трех товарищей-фискалов, обвиненных в страшнейшем взяточничестве. Казни были совершены на Васильевском острове, против здания коллегий, что ныне здание С.-Петербургского университета. Под высокой виселицей, на которой так недавно еще висел князь Матвей Гагарин, устроили эшафот; позади его возвышались четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти назначались для взоткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам.

Когда декорации были готовы, стеклась публика; большую часть ее составляли канцелярские и приказные чиновники, получившие строжайшее повеление непременно быть при казни; государь с множеством вельмож смотрел из окон Ревизион-коллегии.

Все три старца-фискала один за другим мужественно сложили головы на плахе.

Мучительнее всех была казнь Нестерова. Его заживо колесовали: раздробили ему сперва одну руку, потом ногу, потом другую руку и другую ногу. После того к нему подошел один из священников и стал его уговаривать, чтоб он сознался в своей вине; то же самое, от имени императора, сделал и майор Мамонов; государь обещал в таком случае оказать милость, т. е. немедленно отрубить голову. Но обер-фискал с твердостью отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесованья, не произнес более ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили.

Девять человек получили каждый по пятидесяти ударов кнутом; четверым из них щипцами вырвали ноздри и т. д.

Весь этот кровавый спектакль был явлением обычным; с ним свыклись и пришлые немцы, свыклись до того, что, например, Берхгольц, бесстрастно записавши подробности курьезного зрелища, сейчас же внес в дневник заметку о погоде.

Был ли при сказнении взяточников наш смелый взяточник-любитель, Виллим Иванович?

Едва ли, так как государыня не изволила присутствовать; он, зная о казни, толковал, разумеется, о правосудии великого монарха и нисколько не думал, что и он недалек от такой же катастрофы. Да и мог ли, имел ли он время думать об этом? Ему все так радостно улыбается, его с такой любовью осыпают любезностями, предлагают услуги и дорогие презенты; во всей аристократии, среди всех наизнатнейших персон мужского и женского пола он не имеет врагов, да и не может их иметь: так всем он нужен, все в нем ищут ходатая, заступника, челобитчика, милостивца по всем правым и неправым, честным и нечестным делам. Ему ли, наконец, счастливому фавориту, ввиду полнейшего торжества «премилостивой монархини» задумываться над трагическою смертью русских взяточников!

Торжество близко: с первых же чисел февраля 1724 года придворные чиновники и служители отправились в Москву; в последних числах сего месяца «отправили» дочерей царицы Прасковьи герцогиню Мекленбургскую Катерину Ивановну и царевну Прасковью Ивановну; приехала из Митавы герцогиня Курляндская Анна Ивановна с небольшою свитою, среди которой был и камер-юнкер Бирон; не замедлил с отъездом герцог Голштинский; наконец, выехали и государь с государыней: они отправились в Олонец, с тем чтобы проехать оттуда в Москву.



Поделиться книгой:

На главную
Назад