– Все это верно, но вы мне рассказываете о том, что вместе со мной и вами знает весь свет.
– Я приближаюсь, ваше величество, к тому, что знают немногие. Я сказала: немногие. Увы, я могла бы сказать: только двое, ибо и прежде их было лишь пять, но за последние несколько лет тайна стала еще более сокровенной вследствие смерти большинства посвященных в нее. Король, наш гоc– подин, покоится рядом с предками, повивальная бабка Перон умерла вскоре после него, о Ла Порте никто уже больше не вспоминает.
Королева приоткрыла рот, собираясь ответить; под ледяною рукой, которой она коснулась лица, лились горячие капли пота.
– Было восемь часов, – продолжала бегинка. – Король с легким сердцем сидел за ужином; вокруг него были песни, веселые крики, полные до краев стаканы; под балконами горланил народ; швейцарцы, мушкетеры, гвардейцы бродили по городу, и хмельные студенты, встречаясь с ними, принимались качать их. Этот шум народного ликования испугал новорожденного дофина, и он тихонько плакал на руках у своей нянюшки, госпожи Гозак. И если б он открыл глаза, то его взору предстали бы две короны в глубине колыбели. Вдруг ваше величество пронзительно вскрикнули, и к вашему изголовью подошла Перон. Врачи обедали в отдаленной зале. Дворец стал пустынею, поскольку его заполнило слишком много народа; в нем не было ни заведенного порядка, ни часовых. Повивальная бабка, осмотрев ваше величество, закричала от удивления и, обняв вас, измученную и обезумевшую от боли, послала Ла Порта сказать королю, что королева желает видеть его величество. Ла Порт, как вам известно, был человек толковый и хладнокровный. Он не подошел к королю с видом испуганного слуги, чувствующего значительность приносимой им вести и жаждущего напугать ею; его новость, впрочем, не могла бы показаться королю страшной. И вот улыбающийся Ла Порт остановился у королевского кресла и произнес: «Ваше величество, королева исполнена счастья и была бы еще счастливее, если б могла увидеть ваше величество у себя».
В этот день Людовик Тринадцатый за доброе пожелание отдал бы корону любому нищему. Веселый, оживленный, он поднялся из-за стола и сказал таким тоном, каким мог бы сказать Генрих Четвертый: «Господа, я иду к жене».
Он вошел к вам, и Перон поднесла к нему второго наследника, который был такой же здоровенький и такой же красавчик, как первый. При этом она сказала: «Государь, господь не желает, чтобы во французском царствующем доме прекратилась мужская линия». Король, движимый горячим порывом, подбежал к этому второму ребенку, воскликнув: «Благодарю тебя, боже!»
Тут бегинка замолкла, заметив, что королева сильно страдает. Анна Австрийская, откинувшись в кресле, с опущенной головой, с остановившимся взглядом, слушала ее, очевидно, не понимая того, что ей говорят: губы ее судорожно подергивались, как бы произнося молитвы, обращенные к богу, или призывая проклятия на голову этой безжалостной женщины.
– Ах, не думайте, – горячо продолжала бегинка, – не думайте, что если во Франции оказался один дофин и если королева оставила второго ребенка прозябать вдалеке от королевского трона, не думайте, что она была дурной матерью! О нет, нет!.. Существуют люди, которым хорошо ведомо, сколько слез она пролила, которые могут сосчитать пылкие поцелуи, которыми она осыпала это бедное существо, утешая его за жалкую и скрытую во тьме жизнь, в силу государственной необходимости доставшуюся в удел близнецу Людовика Четырнадцатого.
– Боже мой! Боже мой! – едва слышно прошептала королева.
– Известно, – оживилась бегинка, – что король, увидев себя отцом двоих сыновей, сверстников, обладавших одинаковыми правами, проникся тревогой за судьбы Франции, за мир и спокойствие в своем королевстве. Известно, что вызванный во дворец Ришелье больше часа предавался раздумьям в кабинете его величества и в конце концов произнес следующий приговор: «Во Франции может быть лишь один дофин, родившийся, чтобы унаследовать трон после его величества. Господь бог послал нам еще одного, чтобы он мог наследовать первому. Но в настоящее время мы нуждаемся только в том, кто первый появился на свет; скроем же второго от Франции, как господь скрыл его поначалу от его державных родителей. Один наследник престола – это мир и спокойствие государства; два претендента – это гражданская война и анархия».
Королева, бледная, со сжатыми кулаками, резким движением поднялась с кресла.
– Вы знаете слишком много, – произнесла она глухим голосом, – вы причастны к государственным тайнам. А друзья, которые вам их поведали, – лжедрузья и предатели. Вы их сообщница в преступлении, которое здесь совершается. А теперь маску долой, или я прикажу дежурному офицеру взять вас под арест. О, я не боюсь этой тайны! Вы узнали ее и за это заплатите! Она застынет в вашей груди. И эта тайна, и ваша жизнь отныне принадлежат не вам!
И Анна Австрийская с угрожающим жестом сделала несколько шагов в сторону бегинки.
– Оцените же верность, честь, скромность покинутых вами друзей, – сказала бегинка и сбросила маску.
– Герцогиня де Шеврез! – воскликнула королева.
– Единственная, кто разделяет с вами эту тайну.
– Ах, – прошептала Анна Австрийская, – обнимите меня, герцогиня! Ведь недолго и убить старого друга, играя его роковыми печалями.
И королева, склонив голову на плечо давней своей приятельницы, пролила поток горьких слез.
– Как же вы еще молоды, – вполголоса произнесла г-жа де Шеврез, – счастливая, вы можете плакать!
IV. Подруги
Королева надменно посмотрела на герцогиню де Шеврез и сказала:
– Вы произнесли, кажется, слово «счастливая», говоря обо мне. А между тем, герцогиня, я всегда думала, что на всем белом свете нет ни одного существа, которое было бы столь же обойдено счастьем, как французская королева.
– Государыня, вы воистину мать всех скорбей. Но наряду с теми возвышенными терзаниями, о которых мы с вами, старинные приятельницы, разлученные людской злобой, только что говорили, наряду с этими бедствиями, связанными с тем, что вы – королева, у вас есть и кое-какие радости, правда, мало ощутимые вами, но порождающие в этом мире жгучую зависть.
– Какие же? – спросила горестно Анна Австрийская. – Как можно произносить слово «радость», если вы сами только что утверждали, что и тело мое и дух нуждаются в целебных лекарствах?
Госпожа де Шеврез задумалась на минуту, потом прошептала:
– Какая, однако, пропасть отделяет королей от всех остальных!
– Что вы хотите этим сказать?
– Я хочу сказать, что они настолько далеки от грубой действительности, что забывают о нуждах, с которыми должны бороться другие. Они подобны тем обитателям африканских нагорий, которые на своих зеленых высотах, оживленных ручьями со студеной, как лед, водою, не понимают, как это можно умирать от жажды и голода среди сожженной солнцем пустыни.
Королева слегка покраснела; только теперь она поняла, о чем идет речь.
– Как дурно с моей стороны, что я покинула вас! – воскликнула она.
– Ах, государыня, говорят, что король унаследовал ненависть, которую питал ко мне его покойный отец. Король прогнал бы меня, если бы ему стало известно, что я во дворце.
– Не скажу, герцогиня, чтобы король питал к вам особое расположение, – сказала в ответ королева. – Но я могла бы… как-нибудь скрытно…
На лице герцогини промелькнула презрительная усмешка, встревожившая ее собеседницу.
И королева поторопилась добавить:
– Впрочем, вы очень хорошо сделали, что явились ко мне.
– Благодарю вас, ваше величество.
– Хотя бы для того, чтобы доставить мне радость наглядным опровержением слухов о вашей смерти.
– Неужели говорили о том, что я умерла?
– Со всех сторон.
– Но мои сыновья не носили траура.
– Вы ведь знаете, герцогиня, что двор без конца путешествует; мы не часто видим у себя господ д’Альбер де Люинь, ваших детей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нас в сутолоке забот, среди которых мы постоянно живем.
– Ваше величество не должны были верить слуху о моей смерти.
– Почему бы и нет? Увы, все мы смертны: ведь вы видите, что и я, ваша меньшая сестра, как говорили мы когда-то, уже склоняюсь к могиле.
– Если вы поверили в мою смерть, ваше величество, то вас, по всей вероятности, удивило, что, умирая, я не подала о себе весточки.
– Но ведь смерть, герцогиня, порой приходит нежданно-негаданно.
– О ваше величество! Души, отягощенные тайнами, вроде той, о которой мы только что говорили, всегда испытывают потребность в освобождении от лежащего на них бремени, и эту потребность следует удовлетворить заранее. Среди дел, которые надлежит выполнить, готовясь к путешествию в вечность, указывают также и на необходимость привести в порядок бумаги.
Королева вздрогнула.
– Ваше величество, – сказала герцогиня, – в точности узнаете день моей смерти, и притом достовернейшим способом.
– Как же это произойдет?
– Не позже чем на следующий день после моей кончины вашему величеству будет доставлен четырехслойный конверт, и в нем вы обнаружите все, что осталось от нашей некогда столь таинственной переписки.
– Вы не сожгли моих писем? – воскликнула с ужасом Анна.
– О моя королева, лишь предатели жгут королевские письма.
– Предатели?
– Да, предатели. Или, вернее, они делают вид, что сжигают их, но в действительности хранят их у себя или продают за большие деньги…
– Господи боже!
– Тот, однако, кто хранит верность, прячет такие сокровища как можно дальше; затем в один прекрасный день он является к своей королеве и говорит: «Ваше величество, я старею, я тяжело болен, моя жизнь в опасности, и в опасности тайна, доверенная мне вашим величеством; возьмите же эту таящую опасность бумагу и сами, своими руками сожгите ее».
– Бумага, в которой таится опасность? Какая же это бумага?
– У меня только одна такая бумага, но действительно очень опасная!
– О герцогиня, скажите, скажите же, что это такое?
– Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы посылаете меня в Нуази-ле-Сек, чтоб повидать вашего милого и несчастного мальчика. Вашей рукою так и написано: «милого и несчастного мальчика».
Воцарилась полная тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, г-жа де Шеврез расставляла свою западню.
– Да, несчастный, очень, очень несчастный! – прошептала Анна Австрийская. – Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и как ужасно эта жизнь завершилась!
– Разве он умер? – воскликнула герцогиня, и королева, несколько успокаиваясь, подумала, что ее удивление искренне.
– Умер в чахотке, умер всеми забытый, увял, как цветок, поднесенный влюбленным и засунутый предметом его любви в глубину шкафа, чтобы укрыть его от нескромных глаз окружающих!
– Значит, он умер! – повторила герцогиня опечаленным тоном, который, несомненно, мог бы обрадовать королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. – Умер в Нуази-ле-Сек?
– Да, на руках у своего гувернера, несчастного, преданного слуги, который не намного пережил его.
– Само собою понятно: нелегко снести такую печаль и жить с такой тайной в груди.
Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Г-жа де Шеврез продолжала:
– Несколько лет назад, государыня, я справлялась в самом Нуази-ле-Сек о судьбе этого столь несчастного мальчика. Там его не считали умершим, вот почему я не сразу прониклась скорбью вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила этому слуху, никогда ни один намек на это горестное событие не пробудил бы законнейшую печаль в вашем сердце, ваше величество.
– Вы говорите, что в Нуази-ле-Сек ребенка не считали умершим?
– Нет, ваше величество.
– Что же там говорили?
– Говорили… Но, разумеется, это плод заблуждения.
– Все же скажите, что вы там слышали.
– Говорили, что как-то вечером – это было в начале тысяча шестьсот сорок пятого года – величественная и красивая женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), несомненно, знатная дама, даже очень знатная дама, приехала в карете на перекресток дорог, тот самый, на котором, как вам известно, я дожидалась вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня туда посылать.
– И?..
– И гувернер привел мальчика к этой даме.
– Дальше!
– На следующий день гувернер с мальчиком уехали из местечка.
– Видите ли, этот рассказ правдив; но бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми в возрасте до семи лет. По словам врачей, жизнь их в эти годы держится на волоске.
– То, что говорит ваше величество, – истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто не верит этому столь же безгранично, как я. Но заметьте, тут есть одна странность…
«Что еще?» – подумала королева.
– Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка…
– Вы кому-нибудь доверили подобное поручение? О, герцогиня!
– Некто немой, как ваше величество, немой, как я; предположим, что этим некто была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень…
– В Турень?
– …узнало и гувернера и мальчика… простите, этому лицу, разумеется, лишь так показалось, что оно узнало обоих. Оба были живы, веселы и здоровы, оба цвели, один – в дни своей бодрой, полной сил старости, другой – в нежные дни первой юности. Судите же после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли в нашем подлунном мире верить чему бы то ни было? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем не хотела этого, и я сейчас же откланяюсь, принеся еще раз уверения в моей почтительнейшей преданности, ваше величество.
– Останьтесь! Поговорим немного о вас.
– Обо мне? О государыня, не опускайте столь низко свой взор.
– Почему же? Разве вы не стариннейшая моя приятельница… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня?
– Я? Господи боже! У меня нет к этому оснований. Неужели я явилась бы к вам, будь у меня причина сердиться на вас?
– Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти.
– Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова.
– Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня.
– Ваше величество помнит об этом?
– Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы.
– Всем своим существом я ваша, ваше величество!
– Но где же доказательство дружбы?
– Какое?
– Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой.