Гойбро снова принимается за чтение своей книги.
— Голубой костюм для спорта, — повторяет Шарлотта, и Гойбро смотрит на неё.
— А, что такое?
Нет, ничего. Ей необходимо приобрести себе новый костюм, раз она ездит на велосипеде.
Гойбро что-то бормочет о том, что спорт слишком уж развился. Теперь скоро можно будет сказать, что нет такого человека, который бы на чём-нибудь не ездил.
Вот как? Да, время такое настало, прогресс. А какой, кстати, у господина Гойбро идеал молодой девушки, не потрудится ли он сказать? Дама, которая ходит только пешочком?
Нет, он совсем так не думает. Однажды он был домашним учителем в одной семье, о которой постоянно впоследствии вспоминал. Это было в деревне, там не было ни тёплых ванн, ни городской пыли, ни одетых мопсов, но зато молодые дамы были горячие и задорные, полные сил и готовые от души смеяться с утра до вечера. Им, вероятно, плохо бы пришлось, если бы их проэкзаменовали по разным учёным материям, он вполне уверен, что они ничего не знали о пяти периодах в истории земли или о восьми видах манер, но, Боже мой, как бился их пульс и как сверкали глаза. И какое полное невежество они обнаруживали в области спорта! Однажды вечером мать им рассказывает, что у неё когда-то было кольцо с камнем, которое она теперь потеряла; камень был голубой, Бог знает, был ли он совсем настоящий, кольцо она получила в подарок. Тогда Болетта, старшая из дочерей, говорит: «Если бы у тебя, мама, было кольцо, ведь тогда ты мне бы его отдала?» Но, прежде чем мать успела ответить, Тора нежно прижимается к ней и говорит, что тогда она получила бы его. Представьте себе, сёстры начинают ссориться, злиться друг на друга и с забавной горячностью спорят из-за того, кому бы досталось кольцо, если бы оно не пропало. Это происходило совсем не потому, что им хотелось отнять друг у друга кольцо, а потому, что каждая из них желала, чтобы мать её любила больше.
— Ну? — произносит Шарлотта удивлённо. — Что же особенно идеального в том, что обе сестры начали ссориться?
— Господи Боже, если бы вы это только видели своими собственными глазами! — отвечает Гойбро. — Нельзя передать, насколько это было трогательно. Мать наконец говорит им обеим: — «Слушайте, девочки, с ума вы, что ли, сошли, Болетта, Тора — вы поссорились?» — «Мы поссорились?» — восклицают обе дочери, вскакивают и начинают обниматься. Они крепко прижались друг к другу, эти взрослые дети, а потом затеяли борьбу и, сцепившись, покатились на пол. Нет, они не были врагами, они смеялись от радости.
После этих слов наступает молчание, София усиленно работает иглой. Вдруг она втыкает её, бросает работу на стол и говорит:
— Какие взбалмошные деревенские девки!
Затем София уходит.
Снова наступает молчание.
— Да ведь вы же сами подарили мне велосипед, Гойбро, — говорит Шарлотта задумчиво.
— Ах... Разве я вас сейчас обидел? Не будь у вас велосипеда, я подарил бы вам его ещё раз, если бы вы этого пожелали. Я надеюсь, вы мне верите. Вы — совсем другое дело, в вас я не нахожу ничего дурного, конечно. Если бы вы знали, как я рад видеть вас и на велосипеде и... и здесь! Мне всё равно, где вы находитесь.
— Тсс! Гойбро!
София снова входит в комнату.
Гойбро рассеянно смотрит на свою книгу. Беспокойные мысли бродили в его голове. Действительно ли он обидел Шарлотту, её, которую он меньше всего желал бы обидеть! И он не успел даже попросить у неё прощения.
Постоянно всплывает эта история с велосипедом, эта глупая история, которая доставила ему так много мучительных часов. Да, правда, он подарил ей велосипед и при этом совершил одну ужасную подлость вполне сознательно. Однажды, в весёлую минуту, он обещал ей велосипед, и она засияла от радости; тогда он, само собою разумеется, должен был исполнить своё обещание. Сам он не имел средств, ему не хватило денег на такую дорогую покупку, да и откуда у него возьмутся большие сбережения? Коротко и ясно, он занял эти деньги, получил под две подложные подписи — коротко и ясно. Но никто не обнаружил преступления, никто не уличил его, подписи были приняты за настоящие, бумага положена на хранение, деньги выданы. А он затем платил, платил аккуратно каждый месяц, слава Богу, теперь оставалось уплатить только немного более половины, и он намерен так же аккуратно погашать долг, как и раньше. Да, он даже будет делать это с радостным сердцем; ведь он только один раз видел, как блеснули восторгом глаза Шарлотты, — это было, когда она получила велосипед. И никто, никто не сумеет найти даже самую ничтожную улику.
— Что это Фредрик не приходит! — говорит София.
— Фредрик обещал взять нам билеты в театр, если ему сегодня посчастливится, — объясняет Шарлотта.
Гойбро кладёт палец на книгу в том месте, где читает, и смотрит на сестёр.
— Вот оно что? Значит, поэтому-то дамы так нетерпеливы сегодня.
— Нет, не только поэтому. Фи, как вы можете так думать!
— Нет, нет, но и поэтому тоже. Да, это вполне понятно.
— А разве вы в театр не ходите?
— Нет.
— Неужели? Вы не ходите в театр? — спрашивает София тоже.
— Нет, не хожу.
— Но почему?
— Прежде всего потому, что скучно. Мне кажется, что нет ничего бессмысленнее этого. Мне до того надоедает вся эта ребяческая игра, что я способен стать посреди зрительной залы и завыть от отвращения.
На этот раз София не обижается. К такому необразованному человеку нужно относиться с состраданием.
— Несчастный! — говорит она.
— Да, я несчастный! — подтверждает он и улыбается. Наконец послышались шаги в передней, и немного спустя в комнату вошли Фредрик и Бондесен. Они, вероятно, выпили, были слегка возбуждены и наполнили всю комнату своим превосходным настроением.
— Поздравьте нас! — тотчас же крикнул Бондесен.
— Ну, правда? В самом деле удалось?
— Нет, нет, — отвечает Фредрик, — об этом мы ничего ещё не знаем. Он взял у меня рукопись.
— Я говорю вам, господа, это вполне равносильно тому, что он её возьмёт. Таков уж обычай. Я — Эндре Моор Бондесен — говорю это. Да-а!
В комнату вошла фру Илен, вопросы и ответы посыпались вперемежку.
Нет, спасибо, есть они совсем не хотят, они обедали в «Гранде», в честь события. Надо же было хоть чем-нибудь его отпраздновать. Они ещё притащили с собою бутылочку, которую предлагают попросту распить всем вместе.
Бондесен вытаскивает бутылку из кармана своего пальто.
Гойбро встаёт и собирается исчезнуть, но фру Илен уговаривает его остаться. Все оживились, пили, чокались и громко разговаривали.
— Что вы читаете? — спросил Бондесен. — Как, политическую экономию?
— Да ничего особенного, — тихо отвечает Гойбро.
— Вы, вероятно, много читаете?
— Нет, я читаю немного, не очень много.
— Да, во всяком случае вы не читаете «Газеты». Не понимаю, как человек вообще может обойтись без чтение такого органа. Но знаете что: вы с жаром утверждаете, что не читаете «Газеты», а между тем читаете её усерднее всех, как я слышал; если не ошибаюсь, я узнал об этом в одном из номеров самой газеты. Но это относилось, конечно, не к вам, Боже сохрани! За ваше здоровье! Нет, Боже сохрани, ведь это к вам не относилось, а? Скажите на милость, что вы собственно имеете против «Газеты»?
— Я, собственно, ничего против неё не имею, пусть её считают чем угодно. Я только не читаю её больше, у меня пропал к ней интерес, и она мне кажется смешной.
— Вот как! По-вашему выходит, что она совсем не руководящий политический орган? Она не имеет никакого влияния? Она, значит, меняла убеждения, обманывала и совершала разного рода низости? Разве вы когда-нибудь видели, чтобы Люнге отступил хоть на один вершок от своих убеждений?
— Нет, я этого не знаю.
— Вы не знаете. Но ведь прежде, чем говорить, надо знать, о чём говоришь. Простите.
Бондесен был в превосходном настроении и говорил громко, с оживлёнными жестами, — ничто не могло его остановить.
— Вы сегодня ездили на велосипеде, фрёкен? — спросил он. — Нет? Но вчера ведь вы тоже не ездили? Надо упражняться, у вас превосходные способности, их нужно развивать. Знаете: Вольф, как я слышал, должен играть каждый день по два часа, чтобы сохранить свою технику. Так обстоит дело и со спортом — надо каждый день упражняться.
За твоё здоровье, Илен, старый товарищ! Тебе бы тоже полезно было ездить на стальном коне. Впрочем, ты сего дня доказал, что способен на другие вещи. Да, выпьем по стаканчику за начало карьеры Фредрика Илена, за первые плоды его таланта! Ура!
Он подвинулся ближе к Шарлотте и заговорил с ней, понизив голос. Ей, в самом деле, надо почаще выходить из дому, иначе она, пожалуй, тоже примется за политическую экономию. А когда Шарлотта рассказала ему, что у неё будет новое голубое платье, он пришёл в восторг и сказал, что в своём воображении уже видит её в новом костюме, ей-Богу. О, если бы только он удостоился чести сопровождать её в этот день! Он попросил её об этом и получил согласие. Под конец они беседовали совсем тихо среди громкого разговора остальных.
Пробило одиннадцать часов, когда Бондесен поднялся, чтобы идти домой. В дверях он ещё раз обернулся и сказал:
— Смотри, Илен, следи за своей статьёй. Она может появиться на днях, даже завтра. Ты с такою же вероятностью можешь предполагать её появление завтра, как и во всякий другой день; возможно, что она уже отослана в типографию.
III
Но маленькая статейка о сортах ягод не появлялась ни на другой день, ни в следующие дни. Проходили недели за неделями, но дело не подвигалось ни на шаг вперёд. Статья, конечно, была забыта и погребена среди других мёртвых масс бумаги на столе у редактора.
Внимание Люнге было занято вещами поважнее сортов ягод. На ряду с двумя-тремя яростными статьями против министерства, которые появлялись в «Газете» каждый день, надо было раньше всех сообщать разного рода новости, поддерживать нравственный порядок в городе, быть всегда и всюду настороже, чтобы ничто не могло случиться втихомолку, в потёмках. Помощь, которую мог оказать старый либеральный орган «Норвежец», была очень ограничена, бедный конкурент имел мало влияние или совсем не имел его, да большего и не заслуживал: слишком уж сдержан был его тон. Бессилие «Норвежца» ярче всего проявлялось в его нападках: ни одного удара, ни одной кровавой полосы, ни одного молниеносного слова; он с большим хладнокровием излагал своё скромное суждение о различных вещах и на этом успокаивался. Когда «Норвежец» нападал на какого-нибудь человека, тот мог спокойно сказать: «Пожалуйста, бейте, сколько угодно, это меня не касается, я в это не вмешиваюсь!». А если он действительно получал удар, он, конечно, чувствовал, что находится где-то вблизи, но в глазах у него не темнело, он не терял равновесия. Редактору Люнге становилось смешно, когда он видел такое несовершенство.
Совсем не так дело обстояло с «Газетой». Люнге умел освещать вопросы ярким пламенем, он писал когтями, писал пером, которое скалило зубы; его меткие эпиграммы стали бичом, который никогда не давал промаха и которого все боялись. Какая сила и какое уменье! А он нуждался, конечно, и в том и в другом: слишком много тёмных дел совершалось в городе и по всей стране. Почему именно он был обречён на то, чтобы выводить правду на свет? Возьмём, например, этого мошенника, столяра в Кампене, который занимался знахарством за деньги и лишал легковерных бедняков их последних грошей. Какое право он имел на это? И разве не было обязанностью авторитетов решительно выступить против бродяги-шведа Ларсона, который произносил проповеди в различных местах, а сам вёл далеко не безупречный образ жизни? Да, Люнге имел о нём достоверные сведения из Мандаля, он не говорил голословно.
Со своей счастливой способностью проникать всюду, просовывать свой нос в самые узкие скважины, чтобы что-нибудь поместить в своей газете, Люнге постоянно выводил на свет Божий что-нибудь новое, гнилое; он выполнял великое дело миссионера, исполненный сознание высокого назначения печатного слова, горячий в своём гневе и в своей вере. И никогда раньше его перо не производило такой блестящей работы, которая превосходила всё, что город видел в области журналистики. Он никого и ничего не жалел в своём усердии, ибо для него личность не играла никакой роли. По поводу того, что король дал пятьдесят крон в пользу одного учреждения для бедных, «Газета» сообщила на протяжении одной единственной строчки, что король подарил «более двадцати крон беднякам Норвегии». Когда «Норвежец» счёл себя вынужденным понизить подписную плату на половину, «Газета» сообщила об этой новости под заглавием: «Начало конца». Её остроумие не щадило никого.
Людей он тоже уважал соответственно их заслугам, взоры толпы всегда обращались на него, когда он шёл по улицам в редакцию или из неё.
Совсем иначе дело обстояло в минувшие дни, давно, когда он был ещё скромен и неизвестен и редко-редко кто-нибудь удостаивал его поклоном на улице. Те дни уже прошли, холодные студенческие годы, когда надо было пробиваться вперёд самыми разнообразными, двусмысленными способами и под конец с трудом кое-как выдержать экзамен. Он был молодым и восторженным деревенским парнем, быстро усваивавшим науку и находчивым во многих затруднительных обстоятельствах, он чувствовал в себе скрытые силы, ходил с массой планов в голове, предлагал свои услуги, кланялся, получал отказ за отказом и засыпал ночью со сжатыми кулаками. Но подождите только, да, подождите, его время ещё настанет! И те, которые ждали, дожили до того, что он управлял городом и был в состоянии свергнуть министерство. Он стал могущественным человеком пред лицом всего света, имел дом и семью, превосходную жену, которая пришла к нему далеко не с пустыми руками, и газету, которая приносила тысячи дохода в год. Нужда была позади, годы лишений прошли, они не оставили ему о себе, так сказать, никакого напоминания, за исключением грубых синих букв, которые были вытатуированы у него на руках, на родине, в деревне, и которые не исчезали, несмотря на то, что он в продолжение долгих лет старался — стереть их. И каждый раз, когда он писал, каждый раз, когда он за что-нибудь брался, показывались на свет эти синие, позорные пятна — его руки были и остались грубыми.
Но разве не должны были его руки носить следов работы? Разве можно было найти ещё кого-нибудь, кто исполнял бы такие тяжёлые обязанности, как он? Где были политические деятели, где были газеты? Это он руководил всем и почти распределял роли. Старый, бессодержательный «Норвежец» только заграждал ему дорогу и портил всё дело своим бессилием и неумелостью; он не заслуживал название современного органа. И всё же у него были подписчики, были люди, которые читали этот застывший кусок сала. Бедные, бедные люди! И Люнге скромно сравнивал оба либеральных органа — его собственный и другой, и находил, что «Норвежец» не заслуживает даже права на существование. Но, Господи Боже, если он существует, так пусть существует; он, конечно, не причинит никакого вреда своему соратнику, тот умрёт своей собственной смертью, ведь он уже переживает начало конца. Кроме того, у него другие заботы в голове.
Александр Люнге далеко не был доволен теми тысячами, которые он зарабатывал, и той славой, которою он обладал; в его мыслях давно уже шевелилось нечто другое, большее. Конечно, он был известен всем и каждому, его хвалили, о нём говорили, многие его боялись, но что же дальше? Что мешало ему добиться чего-нибудь большего, так расширить своё влияние, чтобы оно подчинило себе каждый дом, каждое чувство? Разве у него не хватало на это ума и сил? За последнее время он, правда, испытывал иногда ощущение, будто он уж не так деятелен и ловок, как раньше; начали являться такие моменты, когда он чувствовал себя не вполне на своей высоте, и он не мог этого понять. Но во всяком случае беспокоиться было не о чем, у него был тот же огонь в груди и то же острое перо в руках, никто не мог бы найти его устаревшим и выдохшимся. Он сумеет ещё сильнее натянуть свой лук, наполнить своей славой все закоулки в городе и деревне, сделаться злобой дня, раздуть шум вокруг своего имени до громадных размеров, почему нет? Он совсем не хочет переманивать к себе ту тысячу подписчиков, которою обладает «Норвежец», он в них не нуждается, он может создать себе новых подписчиков сам, своим собственным трудом и талантом. Какую кучу золотых монет он загребёт таким образом, и, кроме того, его имя будет на устах у всех, у всех!
Теперь он как раз сидел за бумагами для этой операции, и его сметливый ум был весь поглощён тем великолепным планом, который он замышлял. На его долю выпало необычайное счастье: в его контору явился крестьянин и сообщил о скандальной связи своего приходского священника с его, крестьянина, дочерью, ребёнком, девочкой, которой ещё не исполнилось десяти лет.
Лоб Люнге нахмурился от негодования. Священник, женатый священник, и ребёнок, так сказать, в колыбели! Разве когда-нибудь слыхано было о подобном безобразии?.. Девочка призналась?
Да, девочка призналась. И, что ещё важнее, крестьянин застал его на месте преступления, просто-напросто захватил врасплох. Можно уж себе представить, как сжалось его родительское сердце при виде этого в первый раз.
В первый раз? Разве он видел это больше, чем один раз?
Крестьянин с удручённым видом утвердительно кивнул головой. Да, он, к несчастью, видел это два раза, чтобы быть вполне уверенным, что дело так обстоит. И во второй раз он, вдобавок, имел наготове свидетеля, чтобы каким-нибудь образом не ошибиться. Ему ведь предстояло предъявить обвинение к пастору, а так как человек-то он простой, то ему надо было получить доказательство того, что он говорил.
А другой человек, свидетель, кто был он? — Да вот здесь бумаги, тут имеется показание и имя, так что он сам сумеет прочесть об этом.
Люнге трепетал от восторга по поводу этой находки, этого золотого прииска несчастья, который теперь предстояло открыть. Бумаги дрожат в его руке. Правду на свет Божий против великих и малых, против всякого, кто нарушал закон и позорил общество! Он не мог вдоволь нарадоваться тому, что никто раньше его не пронюхал про этого человека; если бы крестьянин пришёл к редактору «Норвежца», тот, по своей жирной простоте, которую он выдавал якобы за прямодушие, сообщил бы о происшедшем полиции и испортил всё дело. Было прямо счастьем, что сам крестьянин обладал небольшой догадливостью и узнал, к кому обратиться. Какую сенсацию произведёт его сообщение, какой крик поднимется в лагере духовенства! И наконец он ещё более упрочит славу «Газеты», как единственного, в сущности, органа в стране, который стоит читать.
И Люнге обещает крестьянину приняться за дело всеми силами, какие только в его распоряжении. Пастор принуждён будет лишиться сана; он ни одного дня не продержится на своём посту после того, как будет разоблачён.
Но крестьянин продолжает сидеть на стуле и ни одним движением не показывает, что собирается уходить. Люнге ещё раз уверяет его, что примется за это дело с величайшим старанием, но крестьянин смотрит на него и говорит, что он... гм... ведь не пошёл... не пошёл прямо к начальству с этим сообщением.
Нет, нет, этого совсем не требовалось, всё равно ведь обо всём будет напечатано, в лучшие руки это дело и не могло попасть.
Нет, нет. Но... гм... ведь он не принёс эту... новость совсем задаром, не так ли?
Задаром? Что он хочет сказать? Он желает получить вознаграждение за...
Да, небольшое вознаграждение, да. Они могут это так назвать. Дорога была длинная, деньги были израсходованы на пароход и на железную дорогу.
Тут редактор Люнге изумлённо взглянул на него. Неужели это был норвежский крестьянин, потомственный почётный крестьянин, который хотел донести на свою дочь за вознаграждение? Его лоб снова нахмурился, и он почти готов был протянуть руку и указать этому человеку на дверь, но раздумал. Крестьянин был большой проныра, он без обиняков предложил эту маленькую сделку и был в состоянии обойти «Газету» и отнести свою тайну в полицию. А напечатай «Газета» на свой риск разоблачение даже завтра, это уж не было бы разоблачение в его истинной, неподдельной чистоте, если бы полиция получила извещение уже сегодня. Это не была бы бомба, не была бы молнией при ясном небе.
Люнге обдумывает.
— Сколько, по вашему мнению, вы должны получить за новость о вашей дочери? — спрашивает он.
Ведь насмешка у Люнге всегда настороже и всегда готова играть, вот почему он говорит: новость о вашей дочери.
Но крестьянин, потомственный почётный крестьянин, желает получить приличное вознаграждение, целую сумму, сотни, и было ясно, что он хотел не только уплаты путевых издержек, но и грязных, залитых кровью денег за самую тайну.
Негодование Люнге против этого негодяя снова начинает кипеть. Однако он снова овладевает собою. Ни за что на свете он не выпустит из своих рук это дело, его должна огласить только «Газета», шум и злоба, но также и преклонение, должны заклокотать вокруг неё. Он снова обдумывает положение. Дело было ясно, всё было доказано, пастор был пойман с поличным, и никакая ошибка произойти не могла; показание имеется налицо, и вдобавок сама девочка призналась. Для большей достоверности сам отец доставил сообщение.
И Люнге делает предложение.
Но крестьянин качает головой. Дело в том, что он... гм... должен ещё поделиться с тем, другим, со свидетелем, которого он привёл с собою во второй раз. Нет.. гм... он по-прежнему настаивает, что должен получить всю сумму сполна.
Люнге почувствовал такое отвращение к этому ужасному отцу, что прибавил ещё целую сотню крон к предложенной сумме, чтобы поскорее отделаться от него. Но крестьянин, который понимает, что ему везёт, не отступает ни на вершок от своих требований. Видите ли, ко всему прочему присоединяется ещё то, что ему... гм... к сожалению, придётся подвергнуться различного рода неприятностям в своём селе из-за того, что он имеет такого ребёнка. Это не так-то удобно для него, к тому же он имеет обязательства, долги, и, откровенно говоря, он не будет чувствовать себя вполне вознаграждённым... гм... за новость, если получит меньше, чем потребовал.
Люнге уступает. С глубоким презрением к этому низкому человеку, он уплачивает ему деньги. Он сам идёт к кассиру и берёт их на свой собственный счёт, чтобы ничем не выдать того, что было задумано.
Теперь Люнге сидит в своей конторе, и у него ещё больше бумаг, в его руках ещё больше неопровержимых доказательств. Он употребил три дня, прошедшие с тех пор, как у него был крестьянин, на предварительное расследование, послал Лепорелло, своего верного помощника, на место преступления, чтобы всё разнюхать, и Лепорелло вернулся с подтверждением всего. И вот теперь бомба должна была взорваться.
Люди входят и выходят из конторы, дверь ни на минуту не остаётся в покое, редактор в великолепном настроении. Кроме удачи с этим скандалом, которая наполняет его радостью, ему сегодня вечером предстоит встреча, и эта встреча доставляет ему большое удовольствие. Он шутит, отправляет статьи и телеграммы с улыбающимся лицом и передаёт свои приказание в другую контору с ликующими возгласами. Жизнь светла, захватывающая новость станет через несколько часов известна всем, и город проснётся утром — уже завтра утром — от треска большого события. Предварительные расследования удались ему так хорошо, что он собирается дать Лепорелло небольшое вознаграждение сверх того, которое тот обыкновенно получал, настолько он благодарен за превосходную работу. «Спасибо вам», — сказал он и протянул Лепорелло руку. И так как было много присутствующих, они поняли друг друга без лишних слов.
Впрочем, у него было новое поручение для Лепорелло. Он сегодня получил объявление от одной бедной прачки из Гаммерсборга, крик о помощи. Господи, она даже прислала в плату сорок пять эре за напечатание объявление один раз. Разве это не трогательно? Он был счастлив, что это письмо по ошибке попало в его контору вместо экспедиции, теперь эта женщина сумеет получить обратно свои гроши. Конечно, он принадлежал к левым, но он ведь не был кровопийцей, эта женщина не понимала стремлений «Газеты». Теперь он попросит Лепорелло отнести ей этот кредитный билет, временную помощь, впоследствии он откроет подписку. Тут, разумеется, нужно всяческое содействие.
Этими словами Люнге добился того, что несколько чужих людей, которые находились в конторе, внесли свои пожертвования. Слёзы чуть не выступили на его глазах; в это мгновение его чувствительность словно сделала его мягче, он превратился в воплощённое сострадание к несчастной женщине из Гаммерсборга.
Вечером он не сразу пошёл домой из конторы. Ему надо было совершить так много дел, он должен был присутствовать и там и здесь, а вечером предстояло собрание в рабочем союзе. Он собственноручно передал посыльному статью о скандале, сказал своему секретарю, куда он отправляется, и покинул контору, как юноша, как сорокалетний щёголь, с лёгкой походкой и со шляпой немного набекрень, по обыкновению.
IV
Большая зала рабочего союза была битком набита народом, и прения были в полном разгаре. Правый, самый настоящий правый, поднялся на кафедру и осмелился высказать своё мнение о данном вопросе; но его часто прерывали возгласами.
Когда Люнге вошёл, он остановился на мгновение у двери и окинул собрание ищущим взглядом. Он быстро нашёл того, кого искал, и затем начал пролагать себе дорогу через залу. Он кивал иногда то направо, то налево, все знали его и сторонились, чтобы дать ему дорогу. Он остановился у противоположной стены и любезно поклонился молодой даме со светлыми волосами и тёмными глазами. Она быстро подвинулась на скамье, и он сел рядом с нею: было ясно видно, что она его ждала. Дама была фру Дагни Гансен, урождённая Кьелланд, она приехала из одного прибрежного города и последний год прожила в Христиании, в то время как её муж, морской лейтенант Гансен, находился в плавании. Её необыкновенно тяжёлые светлые волосы были заплетены в узел, её платье было очень богато.
— Добрый вечер! — сказала она. — Вы явились поздно.
— Да, очень много работы, — отвечал он.
Но тут он уже не был в состоянии дольше умалчивать про свою важную тайну и продолжал: