Ларин бежал как во сне, с усилием переставляя тяжелые ботинки. Кровь стучала в висках, в горле пересохло. Воздуха… Дайте воздуха!
В первые дни службы он вместе с проводником-таджиком совершал «дозор по тылу». Тропа круто уходила вверх. У Сергея кружилась голова, все плыло перед глазами.
— Долго еще до перевала? — повалившись на камень, спросил он проводника.
И в ответ услышал таинственное слово:
— Чакрым.
Не было сил расспрашивать, что оно означает: энергию экономишь даже на разговорах.
Через час он задал тот же вопрос, и снова старый горец спокойно произнес:
— Чакрым.
Прошло немало времени, прежде чем Ларин понял эту идиому: жители Памира словом «чакрым» определяют усилия, необходимые, чтобы дойти до нужного пункта. Это своеобразная высокогорная единица измерения, причем весьма точная, ибо в основе ее лежат возможности человека.
Чакрым… чакрым… чакрым…
Ларину казалось, будто с каждым толчком сердца это слово вспыхивает в сознании маленьким взрывом.
Хватит ли его на этот чакрым?
Белов мелкими шагами двигался по бугристому ковру лавины. Он направлялся ниже того места, где исчез под снегом нарушитель. Тренированный глаз точно держал в памяти координаты этой точки. Приблизившись к ней, Николай разглядел на белой поверхности едва проступающее черное пятно. Осторожно разгреб руками снег. Это был автомат — маленький, чужой.
Николай знал: искать нужно выше по склону от найденного предмета — таков закон гор, проверенный практикой. Он вытоптал несколько ступенек, поднялся по ним, осторожно вогнал древко ледоруба в плотное тело лавины И сразу почувствовал: штырь уперся во что-то мягкое. «Вот это да!» — удивился Белов. Обычно, чтобы обнаружить тело засыпанного, приходится зондировать довольно большой участок. А тут с первого раза «в цель».
Достав из рюкзака котелок, Николай начал откидывать им снег — крупный, зернистый, склеенный белесоватым ледяным «цементом». Если сказать честно, вначале он сомневался в успехе поиска. Ларин отдал приказ, и Николай, в душе протестуя, — что может сделать один человек! — стал выполнять его Но внезапный успех прибавил сил. Теперь лейтенант был уверен, что спасет этого человека. Он уже не думал о нем как о лазутчике, враге. Сейчас речь шла просто о «пострадавшем».
Человек, которого он откопал, был одет в странный голубоватый комбинезон. Прикоснувшись к нему, Белов почувствовал тепло. Поспешно очистил от снега голову и увидел худощавое, осунувшееся лицо юноши. Николай прижал пальцы к артерии за ухом — пульса не было. «Скорее всего шок, нужно искусственное дыхание». Мгновенная брезгливость остановила Белова, но он сделал над собой усилие и приложил свои губы к посиневшим губам «пострадавшего».
…Когда Гафар открыл глаза, сквозь мутную пленку влаги он разглядел над собой суровое, обветренное лицо русского аскера.
«Ну все… Теперь конец», — тоскливо подумал Гафар.
Он даже не предполагал, что именно с этой минуты для него наступает совсем иная жизнь, в которой будет новый смысл и настоящие человеческие радости.
Внезапно в серой дымке послышался металлический клекот. Это был вертолет…
Лучший летчик эскадрильи капитан Долидзе доказал начальнику отряда возможность высадки десанта. Машина, обогнув облачный фронт, прошла по ущельям и теперь медленно поднималась вверх к плато. Солдаты в пассажирском салоне взволнованно переговаривались, то и дело поглядывали в иллюминаторы, мимо которых зловеще проплывали гладкие стены каньона. И только один из них сидел неподвижно, бережно держал на коленях коробочку с антирабической вакциной — прививкой от бешенства.
Ларин повалился на скальный выступ, лизнул языком шершавую, как терка, поверхность фирна. Идти дальше уже не хватало сил, хотя до края каньона оставалось каких-нибудь двести метров. Он перевел прицельную планку и стал ждать.
Силы Кадыр-хана тоже были на исходе. Он давно обнаружил погоню, но не останавливался, упорно двигался вперед, понимая, что противник измотан и открывать огонь на большом расстоянии не будет.
Каждый из них берег остатки энергии для последней схватки.
И вот Кадыр-хан добрался до валуна, за которым лежал реактивный ранец. Рухнув на колени, он нащупал уголок пленки, потянул на себя, очистил аппарат от щебенки. Путь к спасению был открыт. Теперь оставалось спокойно подпустить поближе врага, уложить его метким выстрелом и улететь туда, к родным ледникам.
Кадыр-хан торопливо пристегнул лямки, спустил предохранитель, затем выглянул из-за камня. Противника не было видно. «Вот как? — удивился Кадыр-хан. — Ты умный парень… Ты не хочешь лезть на рожон… А если я „вспорхну“? Ты будешь бить влет. Ну что ж, попробуй попади в след молнии».
Сколько раз видел Кадыр-хан, как умирали другие, сам убивал. И каждая такая смерть по капле вселяла в него страх. Как боялся он собственной гибели, жгучей боли от горячих кусочков металла, разрывающих тело. Нет, надо сначала убить его, выманить — и убить!
Привстав на колени, увидел: вдоль плато короткими перебежками движется цепь солдат. Одни лягут, чтобы прикрыть огнем товарищей, другие резким рывком бросятся вперед, упадут. Потом те, задние, подтянутся. Так и катятся на него волной.
Кадыр-хан вскочил, вцепился пальцами в рычаг, дернул его. Могучая струя ударила в скалы, подхватила. Треска выстрелов он не слышал. Уже в воздухе почувствовал, как обожгла бок пуля. Видно, хорошим стрелком был тот аскер. Не зря он его боялся…
Секунду длился полет, секунду ревели двигатели… Где-то внизу промелькнул провал. Таинственная сила плавно опустила на той стороне, за грядой. Так было заранее рассчитано, теперь не достанут его пули, теперь он в безопасности.
Но что это?.. Полукругом встали из-за камней фигуры в одинаковой ненавистной серо-бурой форме сарбазов. Встали и медленно пошли навстречу, направив на него автоматы. Откуда они взялись?
Не знал Кадыр-хан, что после радиограммы начальника пограничного отряда полковника Шрамова рота афганской Народной армии поднялась на хребет. В скоротечном бою укрывшаяся б пещере банда была полностью уничтожена. Другое подразделение, заняв позиции вдоль каньона, блокировало возможные пути отхода диверсионной группы.
Кадыр-хан пятился к краю пропасти. Что теперь делать? Обложили со всех сторон…
— Стой! — крикнул ближайший к нему сарбаз. — Стой…
Но он уже не владел собой, животный страх помутил его рассудок. Еще один шаг. Нога скользнула в пустоту. Кадыр-хан ударился грудью, попытался ухватиться за скользкий камень, но тяжелые баллоны неудержимо потащили вниз…
Он падал в бездну и кричал — жутко, протяжно. Горное эхо многократно усиливало этот тоскливый одинокий вопль. И люди по обе стороны каньона оцепенели.
Крик неожиданно оборвался, и снова в горах стало тихо.
Александр КАЗАНЦЕВ
КОЛОКОЛ СОЛНЦА
Тибр капризной извилистой чертой разделял Вечный город на две части. По одну сторону на холме Монте-Ватикано высились крепостные стены — средоточие высшей церковной власти католицизма. От тяжелых ворот каменные дороги вели к переброшенным на другой берег мостам.
Из зарешеченного окошка в тюремной стене, обрывающейся к реке, нельзя было рассмотреть стоявших на страже у ватиканских ворот наемников-граубинденцев, одетых в двухцветные костюмы.
Вдалеке за мостами виднелся виадук со взлетающими под ним волнами арок древнего римского водопровода, рабами построенного и рабски скопированного римлянами с текущих открытых рек. И поднялось каменное русло водяного потока высоко над землей, без учета, что вода, как давно знали покоренные Римом народы, может течь и по подземным трубам, сама поднимаясь до уровня водоема, питающего водопровод. И просвещенные люди Древней империи, оказывается, не имели представления о законе сообщающихся сосудов, обыватели тех времен пользовались отверстиями в ложе виадука, платя за них величину, чтобы получить живительные струйки.
Там у мостов и виадука, у крепостных стен и на дорогах, в домах, в лесах, в горах кипел под солнцем мир людей с их страстями и надеждами, горем и счастьем, не запертых в казематах чужой мрачной волей, хотя при всей их кажущейся свободе большая их часть изнемогала от нищеты и непосильного труда, а меньшая — утопала в роскоши и пребывала в праздности. Однако все они ЖИЛИ, и ради них погружался узник в науки, размышляя о лучшей жизни и подлинной свободе для всех.
Он обладал впечатляющей внешностью и внутренней силой. Его лицо могло бы показаться хмурым, если не угадать в нем выражение пристального внимания. Пышные седеющие волосы острым «мефистофельским» мыском спускались на лоб мыслителя, увеличенный двумя высокими залысинами по обе стороны этого треугольника. Взгляд из-под темных, резко очерченных бровей был острым и пронизывающим, отражая ищущий пытливый ум. Прямой нос обрамляли две глубокие складки, оттеняя твердые линии губ. Бритый энергичный подбородок уходил в белый воротник грубой монашеской одежды.
Почти за тридцать лет, проведенных в этой одежде среди тюремных стен, казалось бы, можно привыкнуть к ним, забыть о солнце, звездах, о бушующем за решеткой тревожном мире, но не таков был узник!
Насильно вырванный из окружения людей, он остался с ними сердцем и душой, переносил их в созданный его воображением мир Справедливости и Всеобщего счастья. Неотступно изучая в неволе науки, он писал в темнице трактат за трактатом, заинтересовав ими в конце концов и отцов-тюремщиков, и отцов церкви, неодобрительно качающих головами по поводу его стремления помогать страждущим и угнетенным, осуждения сильных мира сего.
Но когда дело касалось звезд, интерес к трудам узника умножался, ему даже дозволяли выходить по ночам на тюремный двор, чтобы наблюдать пророчащие звезды, ибо никто, как он, не умел читать по ним судьбы людей.
Перед тем как приступить в глухой камере к своим трудам, он забывался тяжким, тревожным сном, полным видений. С беспощадной ясностью воскрешали сны все, что хотел забыть, ибо если он и жил, то лишь для будущего, а не для мрака минувшего.
Видел он себя и пятнадцатилетним Джованни Домеником, которого предназначал отец для юридической карьеры, собираясь отправить к родственнику в Неаполь.
Гневным вставал облик отца, узнавшего о намерении непокорного сына постричься в монахи. Но непреклонным оказался Джованни. Однако ни отец, ни обвиненный им в пагубном влиянии на сына его первый учитель-доминиканец, отец Антонио, не догадывались о том, что руководило юношей.
И в монастыре под прохладным его сводчатым потолком, когда сам настоятель постригал его в монахи, нарекая в монашестве именем Томмазо, не подозревал он, почему тот взял себе это имя, почему ушел из мира суеты.
Ответом на это служили видения узника, бывшие ответом того, что случилось в другой стране с совсем иным человеком, чье имя он взял себе вместе с факелом, как бы зажженным у Солнца, чтоб освещать им путь людей.
И ощущал во сне узник, что не Томас Мор, а он сам всходит на эшафот и с улыбкой дружески обращается к палачу с секирой, которой тот отсечет сейчас ему голову:
— Любезный, а ведь погода нынче не дурна? Не правда ли?
Так расстался с жизнью Томас Мор, друг Эразма Роттердамского, автор неумирающей книги «Утопия», что в переводе с древнегреческого языка означает «НИГДЕЙЯ», рассказывающей о «месте, которого нет на Земле», где живут люди, отказавшиеся от главного зла всех зол — от частной собственности, власти денег и неравноправия.
Однако не за это светоч мыслящих людей грядущих поколений, не за упорную борьбу против всех форм насильственной смерти, начиная с войн, кончая казнями, не за то, что недавний первый министр английского королевства отважно восстал против собственного короля Генриха VIII и разбойничьей политики «огораживания» с ограблением крестьян, а за то был признан Томас Мор святым, что отказался присягнуть этому королю как главе провозглашенной англиканской церкви, отколовшейся от католической. Но этот шаг был всего лишь каплей, переполнившей горькую чашу протеста несгибаемого философа против мрачного абсолютизма и грубого произвола.
Узник просыпался в холодном поту, словно именно его только что казнили на глазах у ревущей, жадной до таких зрелищ толпы.
Но другие его сны, еще более ранящие, воскрешали то, что происходило десятилетия назад с ним самим. Заточенный ум, не получая новых впечатлений, неумолимо воскрешал былое.
И вот он видит себя юным монахом, направленным завершить образование в Сан-Джорджо, но вынужденным заменить заболевшего старца, взойдя вместо него на кафедру собора в Козенце и приняв участие в высоком богословском диспуте доминиканцев с францисканцами.
Узник снова шептал на своей жесткой койке те красноречивые слова и неопровержимые аргументы, которые повергли тогда всех его оппонентов и сделали его признанным победителем-доминиканцем, чего ему не могли простить те, кто стал его врагом.
Их мести пришлось ждать недолго. Святая инквизиция схватила слишком ретивого юного монаха, обвинив его по доносу в пользовании книгами, которые по велению папы были в монастыре под запретом. Ведь только эти книги, цитированные им, могли принести ему победу на диспуте!
Но как изобретательно защищался он, назначенный отцом в юристы! Как поставил «святых» судей в тупик, приведя все «крамольные цитаты» из других дозволенных книг, доказав, что если кто видел эти цитаты в запрещенных книгах, то незаконно и пользовался ими!
Пришлось столь же начитанного, как и находчивого, юнца отпустить.
Но неукротимый его нрав вскоре сказался. Томмазо обрушился на вышедшую книгу знаменитого итальянского юриста и философа Якова Антонио Марты «Крепость Аристотеля против принципов Бернардина Телезия». Томмазо был страстным последователем Телезия.
Но слишком честным воспитал себя узник, чтобы составлять гороскопы, которым не верил бы сам. В этом и была его давняя беда! При всей своей внутренней силе он оставался все же человеком, не лишенным слабостей и предрассудков. Однако в искренности ему ничто не смогло бы отказать ни теперь, при чтении по звездам судеб неизвестных ему людей, ни почти тридцать лет назад, когда коварное расположение звезд подсказало ему, что якобы пора действовать.
И это время оживало в его кошмарах.
Как живой виделся ему его боевой друг Маурицио де Ринальди, статный, смелый, увлеченный, весь бушующее пламя, рыцарь свободы! С ним вместе возглавляли они заговор против испанской короны, поработившей родную им Калабрию, а звёзды подсказали Томмазо в этом дерзком деле успех!
Пламя восстания должно было вспыхнуть от факела, зажженного Томмазо, как он хотел думать, от Солнца, сливающегося у него с образом обожаемой матери.
Но на помощь Марте пришла инквизиция, схватив Томмазо по двойному обвинению: в оскорблении генерала ордена и в сочинении богопротивной книги «О трех обманщиках».
Узник вновь видел во сне вытянувшиеся лица судей в сутанах, когда он доказал им, что генерала монашеского ордена нельзя оскорбить, ибо в уставе ордена говорится, что его члены отрекаются от всего суетного и мирского, оскорбление же следует отнести к несомненной суетности. Генерал же ордена в своей бесспорной святости нарушить устав не может. Что же касается книги «О трех обманщиках», то, как в этом легко убедиться по ее титульному листу, она издана до его рождения.
Нет, недаром отец метил его в юристы, немало смог бы он сделать на этом пути!
Но он избрал другой путь, где собственные заблуждения наряду со светлыми стремлениями сыграли в его жизни роковую роль.
Пробуждаясь от своих снов, узник брался за неизменные занятия. Трактаты чередовались с составлением гороскопов для суеверных лиц, которые за деньги проникали к нему через тюремщиков, чтобы узнать по лишь одному узнику известному расположению звезд свои судьбы.
Если Томмазо умел через странствующих по всей Калабрии монахов зажигать жаждой восстания умы людей, то Маурицио де Ринальди готовил непримиримый кровавый бой. Чтобы собрать для него силы, он не останавливался ни перед чем.
Монахи во главе с первым соратником Томмазо Деонисием Понцио подготовили крестьян, Маурицио де Ринальди привлек на свою сторону дворян. Не прошли мимо его внимания и отважные, хорошо вооруженные люди. Правда, они были разбойниками, став ими из-за бедственного и беспросветного существования. И они ненавидели испанцев не только за их господство на итальянской земле, но и за то, что те толкнули былых тружеников на разбой. Маурицио договорился с вождями шаек, обещая им, что свержением испанского владычества они заработают себе прощение.
Но этого казалось де Ринальди мало. Испанцы держали связь с Испанией по морю и могли получить подкрепление. И тогда Маурицио пошел на сговор… с турками! Ведь Томмазо, его соратник и вдохновитель заговора, относился терпимо к любой религии, так почему же не воспользоваться силой турецкого флота, которым командует перешедший в мусульманство итальянец Синан Цикала, не переставший любить свою родину и готовый помочь ей?
Кроме Маурицио де Ринальди, были еще два друга по заговору, с которыми вместе они выбрали срок восстания — 10 сентября. Он видит во сне лица этих двух «друзей». Если бы был он художником, то писал бы с них портрет Иуды.
Кошмарным видением встает трагический день, когда великолепный Маурицио де Ринальди, красавец, созданный для жизни и любви, певец с редким по тембру тенором, был схвачен на глазах Томмазо, идя к условленному месту встречи с ним.
Испанские солдаты скрутили ему руки, сорвали шпагу, били его алебардами, не считаясь с тем, что он дворянин.
Потом Томмазо видит себя переодетым в крестьянское платье, в котором он пробирался к морю, чтобы бежать в Сицилию.
Уже из рыбачьей лодки вытащили его грубые испанские солдаты и, избивая, поволокли к городу.
Жуткими вставали дни суда, сулившего Маурицио и Томмазо, и всем другим участникам заговора немедленную казнь.
Сон воспроизводит чувство, которое тогда овладело Томмазо при виде крушения всех надежд.
Необычайный подъем ощутил в себе узник, когда понял, что сошел на него в тот памятный день огонь самого Солнца.
Ради того, чтобы не загасить зажженный светилом факел в его руках, Томмазо выбирает для себя вместо быстрой и легкой казни самые невероятные мучения, которые решает выстоять.
Снова сказался в нем недюжинный юрист, однако он действовал теперь против него самого.
Холодный кошмар воссоздает картину грозного суда. Еще ни одному подсудимому не удавалось избежать уготованной ему кары, ни одному, кроме Томмазо, который доказал суду, что он ему неподсуден, ибо… еретик.
Да, еретик!
Он объяснил свои действия заговорщика так кощунственно, что у судей, верных католиков, волосы встали дыбом.
И греховного Томмазо тотчас выделяют из числа обвиняемых, как заклятого еретика, подлежащего папскому суду, неизмеримо более жестокому, чем военный суд испанской короны.
Лишь взглядом попрощался Томмазо с Маурицию де Ринальди, понявшим, что друг его идет на нечто более страшное, чем смерть.