«Фу, парень, какой ты белый!» Чей-то раскатистый бас прогремел ему прямо в ухо, обрывая начавшийся было сон. «А ну, вставай!»
Трилле вяло покачал головой: он не хотел вставать. Он согрелся, руки и ноги уже не ломило от холода, и дорога на Серые Равнины виделась короткой и желанной. Тогда железная рука ухватила его за ворот и рывком подняла. «Замерзнешь ведь, щенок…» — проворчал тот же голос. Потом бродяжка вознесся к небу и так поплыл, умиротворенный, на руках своего благодетеля.
Хозяин постоялого двора притащил его в дом, обмыл, накормил и уложил спать — в самую настоящую кровать. Утром он сказал ему: «Ты похож на моего сына. Оставайся». Трилле остался. Много позже он узнал, что сын Массимо — хозяина — утонул в Хороте, и случилось это давным-давно, когда самого Трилле еще вовсе не было на свете. Что ж, видно, судьба изменила первоначальное решение и подарила маленькому бродяжке жизнь, а заодно, расщедрившись, кров и родителя.
Год спустя, в такой же снежный зимний вечер, будущий Повелитель Змей услышал от Массимо интересную историю:
«Знаешь ли, мальчик, что есть Судьба? О, ты, наверное, думаешь, что это старая карга с клюкою и носом, упирающимся в землю? Нет! Это юная девушка! Волосы ее черны как ночь, глаза голубы как летнее небо, стан тонок и строен, улыбка нежна, а походка стремительна. Зовут ее в каждой стране по-разному. В Аргосе она Маринелла, в Вендии — Мариам, в Офире — Марена, в Бритунии — Марша, в Шеме — Мартхала. Но как бы ни звали ее люди, высшими ей дано имя единое — Богиня Судеб. Говорят, она дочь Митры, единственная и любимая. Правда то, нет ли — я не ведаю. Но вот что расскажу тебе, мальчик.
Много, очень много лет назад, странствуя по свету с балаганом… Ты удивлен? Да, и я, будучи юным и наивным, верил в торжество добра; сам был весел, открыт; не жалел ни хлеба, ни медной монеты, если видел, что кому-то это нужнее, нежели мне. Стоя на повозке в пестром одеянье я вещал людям о далеких мирах, придуманных мною же, о вечном счастии и вечном горе, и призывал их с любовью взглянуть в глаза друг другу, ибо наша жизнь иная — имея начало, она имеет и конец, и только добро поможет нам прожить ее хотя бы немного лучше, спокойнее, справедливее и дольше.
Меня слушали, но неохотно. Они ждали, когда я замолчу и сойду с повозки: после меня на нее забирались шуты. Вот когда народ оживлялся и веселел! Порой мне казалось, что ни одно слово не войдет им в душу, если его туда не затолкнуть силой — как это делали нобили и королевская стража. Однако шло время, я видел, как нищенка отдает свой кусок хлеба умирающему мальчишке и уходит прочь, проклиная богов за жестокость и предлагая им взять ее жизнь в обмен на его.
Я видел, как в последний день войны, в печальный день убийства и грабежа побежденных, старый солдат с лицом, обезображенным ужасным шрамом через всю щеку, одноглазый, огромный и страшный, как сам Черный Всадник, прячет под своим плащом ребенка, которого его же соратники хотели убить, потому что… Да просто потому, что нашли его в доме купца, зарезанного ими сейчас. Ребенка все равно убили, но — после того, как убили солдата… Я видел… О, много чудес видел я, мой мальчик. Проходили годы. Я бросил эту дурную затею — навязывать людям свою философию, когда каждый из них имеет свою собственную. Я бросил и балаган.
Однажды на постоялом дворе — вот этом самом, где сидим ныне мы с тобой, — я встретил девушку, которая поразила мое воображение. Прежде я никогда даже не представлял себе, что бывает на свете подобная красота. Волосы черны как ночь, глаза голубы как летнее небо… Ты уже догадался, мальчик? Конечно, то была она — Маринелла, Богиня Судеб. Тогда я не знал этого. Я заворожено смотрел, как прядет она свою пряжу, какая тонкая золотистая нить вьется меж ее бледных пальцев, и сердце мое замирало.
В зале никого, кроме нас, не было. Я подошел к ней, присел рядом и смело спросил: „Как звать тебя, девушка?“ Она улыбнулась, подняла на меня глаза — голубые, удивительной чистоты. „Маринелла“. Я обрадовался — ведь она заговорила со мной, а значит, мое бедное одеянье ничуть ее не смутило — и быстро сказал: „О, какая красивая у тебя нить! Так тонка и не рвется. Думаю, это кхитайский шелк?“ Она засмеялась. „Нет, Массимо, это не кхитайский шелк“. Я снова открыл рот, дабы продолжить беседу, но вдруг сердце мое дрогнуло. „Массимо? Ты назвала меня Массимо? Откуда известно тебе имя мое?“ Она подняла свое веретено: „Отсюда“.
Молча взирал я на веретено, не в силах понять смысл ее слов. Хозяин — тот, что был здесь до меня, — принес мне жареного петуха и кувшин пива. Я разорвал петуха пополам и предложил половину ей. С улыбкой Маринелла покачала головой, отвергая мое угощение. Пока я ел, одна нитка в руках ее порвалась. Печаль омрачила ее прекрасное лицо. „О, Вити-нио, как жаль…“ — промолвила она тихо, затем снова стала прясть.
„Кто такой этот Витинио?“ — ревниво поинтересовался я, разгрызая петушиную гузку. „Один красивый молодой человек, — ответила она. — Он погибнет две луны спустя…“ И тогда я понял, кто она…
„Ты — Богиня Судеб?“ Маринелла кивнула, не отрывая глаз от пряжи. „Я слышал о тебе когда-то. Не правда ли, в руках твоих нити жизней человеческих?“ Тут она подняла на меня взгляд, полный печали. „Нет, Массимо, не жизней — судеб“. Далее мы молчали. Я доел петуха и допил пиво, затем сел поближе к огню. Мысли в голове моей путались. С трудом верил я глазам своим и ушам своим. Удача ли выпала мне? Ужель предо мной сама Вечная Дева? Говорят, она показывается не каждому, а только тому, чьи помыслы чисты и сердце благородно. Для остальных же она Маринелла — обыкновенная, хотя и очень красивая девушка, только и всего. Мог ли я полагать себя именно таким — чистым и благородным? Поначалу я решил, что вполне мог. Я старался жить праведно, помогать людям… А что еще? Ничего… Мне показалось, что этого мало.
Тогда иная мысль посетила меня. Может быть, Богине Судеб просто что-либо нужно от меня? Я снова повернулся к ней и спросил:
„А скажи-ка, Маринелла, отчего в прекрасных глазах твоих такая глубокая печаль? Неужели несчастная судьба бедного Витинио столь тронула твое нежное сердце? Неужели ты впервые предвидишь смерть?“ Она ответила: „Нет, Массимо, смерть я предвижу часто — много чаще, чем сто или двести лет назад. Печаль моя о другом. Конечно, я расскажу тебе, ибо вижу хорошо твою душу, открытую чужой беде более, чем своей собственной. Я — Вечная Дева и создана для жизни вечной; судьба каждого человека в моих руках, хотя я и не в силах ничего изменить. Однако моя доброта многим дает спасение. Ты, например, через пятнадцать лет должен погибнуть в водах Хорота, но… (тут она прервала на миг свой рассказ, и спустя пятнадцать лет я понял, почему в Хороте утонул мой сын) Но лишь часть твоей души погибнет, ты же останешься жить, дабы подарить жизнь другому человеку (то есть тебе, мальчик, так я думаю сейчас).
Я же — не человек. Я не могу потерять часть своей души и остаться после этой страшной потери жить. Так и случилось со мной… Давно, очень давно, Массимо. Ты видишь меня, мое веретено, мои золотистые нити… Но должно быть еще одно: рубин, заключающий в себе суть моего существования. Без него срок мой короток…“ Я встревожился. „Ты хочешь сказать, что нынче можешь умереть?“ Маринелла с грустью посмотрела на нить, опять разорвавшуюся у нее в руках. „Нет, Массимо, срок мой выйдет не нынче. Пройдет еще лет двадцать, или тридцать, или сорок… Однако мир не может существовать без Богини Судеб. Вместо меня высшие создадут другую, и она уже не будет обладать моей добротой. Равновесие должно соблюдаться во всем…“»
Массимо замолчал, и Трилле напрасно ожидал продолжения его рассказа. Только потом, дней через пять, хозяин постоялого двора вернулся к тому разговору.
«Если бы я мог вернуть ей рубин!.. Ты понимаешь, мальчик, что бы сие значило? Я б спас наш мир от злобной твари, что придет вместо милой и доброй Маринеллы и приведет с собой страшные болезни, войны, голод… Если б знать, кто взял камень!» Так восклицал Массимо, передавая свою тревогу и Трилле. Годом позже он все-таки ушел на поиски Лала Богини Судеб. За ним отправился и Повелитель Змей, изгнанный из дому злобной мачехой, но на сотнях дорог и в сотнях городов так и не встретил своего приемного отца…
Сейчас же думы его были об ином: а что, если Маринеллы уже нет? Не потому ли так грустен, так жесток и равнодушен к людям мир? Не правит ли судьбами новая Богиня — злобная, мерзкая, отвратительная как разодранный и обслюнявленный псом башмак?..
Трилле подавил тяжелый вздох и сделал взор свой осмысленным.
Сердце Повелителя Змей оторвалось и ухнуло куда-то вниз, к желудку. Он попробовал было упасть в обморок, но ничего не вышло. Наоборот. Страх волною выплеснулся из него; отчаяние и гнев взбудоражили душу, и Трилле, злобно ощерившись, шагнул в вязкую, густую темно-серебристую тучу, покрывшую селение туземцев и укравшую у него друга.
Он сразу понял, что это такое. В древних легендах оно называлось камелитом и являло собою летающую жидкую звезду — нечто вроде медузы. Рожденное дыханием Нергала, сие небесное тело притягивалось с земли живым, обволакивало его и медленно душило. Затем, напитавшись энергией и кровью, вновь устремлялось ввысь, к облакам. В общем, не было в мире чудовища мерзопакостнее, чем это.
Чавкнув, туча быстро всосала в себя ноги Трилле — он едва успел сорвать с себя удава и отбросить его в сторону, дабы с его помощью выбраться на твердую землю. Удав шмякнулся о травяной ковер у подножия холма и тут же стрелой метнулся обратно. Длинный пятнистый хвост его обернул человека тугим кольцом, потом легко выдернул из коварного камелита.
Поверхность трясины запузырилась, забурлила обиженно, упустив добычу, и Повелителю Змей вдруг почудился глубокий вздох, идущий из самой глубины. Что это было? Демон ли изрыгнул свою вселенскую печаль? Или жертва его простилась только что с жизнью? И в тот же момент погасло солнце. Лучи его, скользящие по равнине, вспыхивающие на мутной поверхности Мхете, блуждающие по листьям и траве, растворились в сумерках скорой ночи. Кромка земли окрасилась в алый цвет, но лишь на одно мгновение — потом и она стала серой, проводив солнце в его вечное царство.
Трилле замер, изо всех сил стараясь подавить в себе дотоле незнакомое ему чувство дикой ярости; в глазах потемнело, словно ночь вошла и в него, и желтые искры заплясали повсюду, куда ни направлял он взор. Он был уже уверен, что Конана поглотил камелит так же, как поглотил он Клеменсину и все селение туземцев. В бессилии скрипя зубами, бродяга отошел от края этой зловонной трепещущей дряни и сел на спину своего удава. Гады копошились на его теле, тихонько шипели, касались головами и хвостами его лица, но Трилле не замечал их.
Он думал об одном — думал так напряженно, что казалось, будто сия разрешенная загадка должна вознести его по крайней мере на императорский трон — как вытащить спутников из трясины (другой вопрос — живы ли они еще? — он отмел сразу, ибо ответа знать не тог)? Лоб его взмок от непривычного напряжения мозга, сердце билось неровно, а ноги в коленях ослабли. Никогда прежде не доводилось ему думать о ком-то другом: все помыслы, все усилия и все чаяния были направлены на единственное в мире существо — на самого Трилиманиля Мангуса Парка, потомственного бродягу, обжору и воришку, коего боги по недоразумению наградили таким удивительным даром.
Мысль сия мелькнула, чтоб тут же и пропасть. Повелитель Змей усмехнулся горько, но вдруг ум его, все двадцать шесть лет занятый одним только делом- словчить и схитрить так, чтоб не пришлось расплачиваться за это шкурой хозяина, — уловил в целом шлейфе мыслишек, летящих за мыслью, интересную идею. А что, если велеть змеям превратить в решето мерзкий камелит? И, словно в ответ, гады дружно зашипели, готовые исполнить любое желание своего короля.
Да! Трилле, боясь даже на миг подумать о возможном провале такой замечательной выдумки, вскочил, лихорадочно обозревая огромную поверхность трясины. Она живая — это увидел бы и слабоумный (к каковым этот бродяга, разумеется, себя не относил) — а, значит, и смертная. Так пусть же Нергал заберет порождение свое обратно.
Трилле, обратив взор к небесам, где за прекрасной полной луной, как он полагал, прячется от глаз людских Нергал, повторил последнюю на сегодня мысль свою вслух. Потом встал на четвереньки и повертел задом в том же направлении. Потом поднялся, довершил оскорбление смачным плевком и, вдруг обессилев, сел на землю, ногою подтолкнув удава к камелиту.
Длинное пятнистое тело огромной змеи без раздумий, столь присущих человеку в любой, особенно труд-Ной ситуации, рванулось назад, в зловонное бурлящее чудище. За ним поползли и более мелкие твари, числом около двух сотен. Все они рядами исчезали в сверкающем под первыми звездами камелите; но за ними появлялись новые, которые так же упорно, с той же силою вонзались в вонючую слизь, желая уничтожить ее, хотя и не понимая зачем.
И здесь Трилле — опять впервые за всю жизнь — мог восторжествовать, ибо плоды его усилий не замедлили сказаться. Тихий стон, теперь уже явно демонического происхождения, раздался изнутри жуткой трясины.
Она всколыхнулась, затрепыхалась и начала судорожно сокращаться, кажется, надеясь раздавить в утробе своей ненавистных червяков, что с такой яростью кромсали ее нежное тело. Стон перерос в крик — звенящий, почти человеческий; крик перерос в вопль, и от этого вопля душа бродяги замирала то ли в отчаянии, то ли в печали. Почему-то не было ощущения победы. Сердце его снова откликнулось на муку, пусть и чужого, непонятного, ненавистного существа.
Пытаясь сохранить на трясущихся губах жестокую усмешку, Повелитель Змей поднял в призыве руки, ладонями обратив их к востоку. Все пространство вокруг него немедленно наполнилось пестрыми, вьющимися по песку и траве лентами. То было его войско; только он мог властвовать над ним; только он знал его истинную силу и тайну этой силы, и когда камелит оторвался наконец от земли, вздыбился, вихрем закружился в небе, вытряхивая из жидкой плоти своей мириады злобных маленьких существ, кои успели уже расплодиться в ней, Трилле с облегчением выдохнул тоску и ярость, теснившие грудь, и отвернулся, уверенный в победе.
Совершенный покой, суть от сути самой природы, вошел в его сердце. Оглядывая освобожденную земную поверхность бесстрастным холодным взором, он искал Конана, теперь готовый без суеты и стенаний узреть его могучее тело обескровленным. Отчего-то чудилось ему, что само существование киммерийца тоже в его власти: вот сейчас он склонится над ним и вдохнет в него жизнь — если Митре будет угодно, то хоть свою собственную.
Голубовато-серый свет луны залил округу. Мертвыми казались (или были) замершие в последнем отчаянном движении люди и мулы, вороной Конана, Клеменсина, сам Конан… Тут Повелитель Змей задержал дыхание — оно могло понадобиться варвару — и подошел к поверженному другу. Широко раскрытые синие глаза его смотрели прямо в сияющий диск луны, твердые губы были упрямо сжаты, брови сдвинуты, а плечи расправлены. Одного взгляда на него хватило бы, чтобы понять: Серые Равнины уже завладели душою варвара; смерть, следуя единственно правильному и вечному закону природы, одолела жизнь. Увы, так часто сие оказывалось несвоевременно!
Трилле поднял голову к небу и тоже вгляделся в равнодушное круглое лицо луны. Вот темные пятна проказой выступили на нем, потом побледнели и исчезли. Прилетевшая с севера туча на несколько мгновений заволокла источник света и уныния, но лучи его все равно падали вниз сквозь ее прорехи. Жизнь продолжалась, но — без Конана.
Трилле прижался ухом к груди друга. Сердце его молчало. Напряженно вслушиваясь в пустоту, еще совсем недавно заполненную чистой, сильной и яркой, словно первая звезда, душой киммерийца, бродяга шепотом диктовал ей необходимый ритм: так-так-так-так… Пальцы его, крепко вцепившиеся в ворот Конановой куртки, сводило судорогой, когда ему чудился отклик сердца варвара. Но стоило ему замолчать, как он снова слышал одну лишь тишину — никакого, даже самого слабого звука не сообщала она.
Повелитель Змей осмотрелся. Смерть была повсюду; повсюду были ее следы. Однако пальмы стояли как прежде, вытянувшись струною и раскинув огромные листья, примятая мокрая трава уже высыхала и выпрямлялась, по крышам приземистых хижин дикарей гуляли лунные лучи, удав свернулся кольцом у ног своего короля и взирал на него сквозь мутную белую пленку, затянувшую большие продолговатые глаза. Да, жизнь продолжалась и будет продолжаться, но — без Конана.
Трилле задрал подбородок вверх, уставился на эту подлую луну, коей было совершенно наплевать, жив ли варвар, мертв ли, и тихо завыл.
Часть третья. ВЛАДЫЧИЦА НЕБЕС
Глава первая. Странствия Богини Судеб
Прошлой ночью она вернулась в Аргос. Позади Гиркания, Кхитай, Вендия, Иранистан, Черные Королевства, Стигия и Шем. Она обошла весь свет за пятьдесят два года, но лик ее остался так же бел, свеж и прекрасен. Вот только пальцы, не выпускавшие веретена, были ободраны в кровь. Она знала, что сие означает: срок ее выходит. Скоро, совсем скоро вместо нее пряжу человеческих судеб возьмет в свои руки другая. Она ничем не будет похожа на нее и уж конечно не расстанется с магическим Лалом, хотя бы морем слез залило ее ноги…
Маринелла вспомнила, как сама лишилась камня. Великий Пожар, вспыхнувший в Боссонских топях, за день всего приблизился к Аквилонии и сжег дотла все деревни в окрестностях Таурана. Маринелла жила тогда в Кампасии — маленьком северном городке — у вдовы портного. Ей не нравилось здесь. Вечно серое небо, затянутое тучами, угрюмые лица вокруг, низкие Дома грязно-желтого камня — ее светлая душа жаждала солнца и улыбок, а потому, когда пряжа наконец закончилась, она ушла — подале отсюда, в теплые края. Однако только половину луны провела она в пути. Весть о Великом Пожаре настигла ее на подходе к Деревне. Дорогу заполонили телеги, повозки, груженные всевозможным скарбом, всадники и пешие. Все, все спешили скрыться от страшной беды; пять дней и пять ночей не стихали плач и крик — они достигали неба, облаков, звезд, но не ушей богов; те безмолвствовали.
И тогда Богиня Судеб отправилась обратно. Она не боялась огня — ибо что стихия против вечности? — она желала помочь. Может быть, кто-нибудь немощный остался под развалинами? Или не в силах бежать прочь? Но едва она подошла к воротам Кампасии, распахнутым настежь, как с неба полилась вода.
Здесь уже некому было приветствовать долгожданный дождь. Черные остовы построек, черные голые деревья, черная земля — и пустота. Ни голоса, ни даже стенания не раздавалось из страшных провалов окон, из подвалов, с улиц. Маринелла прошла к дому вдовы портного, но не нашла ни дома, ни старухи. Только огромное выжженное пятно да куча угля на том месте, где стоял тополь-великан, под которым она любила прясть золотистые нити.
Потом люди вернулись в город. Она ожидала ликования — ведь пожар кончился — и была удивлена и раздосадована, когда вновь услышала плач, увидела мрачные лица. Они плакали о своих жилищах, об узких и кривых, но таких уютных улочках, о всем родном городе, превратившемся в груду пепла и угля. Но на то они и были люди. Поняв мудрость сию, Маринелла улыбнулась сквозь слезы и принялась вместе с жителями Кампасии расчищать пространство для новых построек. Только из чего возводить эти постройки? От жара камни раскололись, деревья и вовсе сгорели…
Тяжелые дни наступили для аквилонцев. Король отказал им в казне; нобилей и прежде мало волновали беды смердов — они-то отстроились быстро и еще пышнее прежнего, поскольку в золоте недостатка не было.
Богиня Судеб, взирая на горе одних и радость других, раздумывала недолго. Отыскав в шалашах близ Кампасии сапожника — самого уважаемого в городе человека, — она отдала ему рубин, дабы тот смог отправить в далекие края подводы за камнем и стеклом. Счастью его, да и всех прочих простолюдинов, уже отчаявшихся заново построить себе жилье, не было предела…
Много, много позже Маринелла узнала: ее рубин в ту лее ночь украл слуга графа Де Плоньо, а потом последний продал его королю Паландии. Дальнейшую судьбу магического Лала не ведала даже Богиня Судеб…
— Маринелла! Поди принеси воды!
Голос Шелы прервал поток печальных воспоминаний Богини Судеб. Она поднялась, легко подхватила со скамьи тяжелую деревянную бадью и пошла к колодцу. За пять дней своего пребывания здесь она привыкла видеть эту девушку такой, какой она была на самом деле, а не такой, какой она многим казалась. И капризные нотки, звучавшие в звонком голоске, уже не смущали ее. Шела была доброй, очень доброй, и очень скромной, отчего и старалась изо всех сил выглядеть злючкой.
Нить ее судьбы давно вышла из рук Маринеллы. С грустью увидела Вечная Дева, что девушке суждено любить, но не суждено быть любимой. Так и состарится она в одиночестве, без близкого человека, с тоскою в сердце, кое так жаждало счастья. Но ныне она еще не ведала этого, и Маринелла, конечно, не собиралась посвящать ее в тайны будущего.
Шела, первая красавица на деревне, жила в доме у самой дороги. Именно это обстоятельство позволяло ей, приученной к женскому труду, носить красивые платья и есть вкусную пищу: постояльцы платили ей достаточно щедро, особенно мужчины. Ну кто же будет считать монеты, когда прямо в глаза ему с милой улыбкой смотрит такая прелестница? Злые языки поговаривали, что не только кровом своим торгует Шела, но Богиня Судеб знала отлично — гордячка ждет прекрасного рыцаря, а коль он пока не появился, то холит себя и лелеет, отгоняя самых липучих презрительным взглядом.
Маринелла опустила бадью в колодец и сама склонилась над ним. Сколько раз приходилось ей беседовать с собственным отражением! Сколько судеб поверила она ему, сколько жалоб высказала! Не надели ее высшие вечной молодостью, давно уже покрыли бы нежную кожу глубокие морщины, что появляются не так от старости, как от слез и горя.
А Шела, беззаботная, милая Шела… Прекрасный рыцарь появится, когда лицо ее увянет, глаза потускнеют, и он подумает: «Ах, что бы мне родиться раньше! Уж я бы не упустил такую красавицу!» И — уедет навсегда, оставив на сердце ее незаживающую рану…
Давно уж Вечная Дева научилась вздыхать. Так и сейчас она выпрямилась и вздохнула тяжело над судьбою бедной Шелы. Кто придумал, что боги не умеют сострадать? Отнюдь нет! Они умеют даже любить… И Маринелла испытала странное чувство сие (может быть, правда, единственная из высших, так ведь и жила она среди людей) — доныне хранила она в сердце образ неуклюжего юноши с добрыми глазами и робкой улыбкой. О, Массимо… Ему казалось тогда, что он смел и решителен с нею — Маринелла не желала его разубеждать. Она знала: душа его и есть такова. Герои часто робки в повседневной жизни, а Массимо как раз-таки герой. Впоследствии он докажет это, и не раз… Но отчего же сложилось так, а не иначе? Отчего только к концу его жизни им предначертано свидеться вновь? Он будет сед, согбен и не сразу узнает ее… Что же произойдет потом? Маринелла не любила об этом думать. Увы, душе не прикажешь: душа думала за нее…
Слеза прокатилась по ее гладкой щеке и упала на высокую грудь… Она не заметила ее, погруженная в круговорот мыслей о прошлом и будущем. Лица, лица, лица… Многих она помнила, многих — нет. А они? Помнили ли они Маринеллу — тихую красивую девушку, жившую среди них так недолго?
Вечная Дева снова заглянула в колодец, с тем чтобы отрицательно покачать головой в ответ своему отражению. Затем вытянула бадью с водой и направилась к дому.
Одиночество — ее удел. Так было, есть и будет. Жители маленькой аргосской деревушки, видя чужеземку за веретеном и несказанно удивляясь ее приветливой улыбке, приняли ее за ведьму. В длинном веке Богини Судеб случалось и такое. Она не страшилась костра — она страшилась злобных выкриков и ненависти, пылающей в сотнях глаз и направленной на нее самое. Откуда в мирных крестьянах подобные дикие чувства? Маринелла и представить себе не могла. Наверное, никто не знает, как глубоки тайники души человеческой — даже боги.
И как ни плакала, как ни страдала Шела (а она боялась одиночества более всего на свете), Вечной Деве пришлось уйти из деревни.
Она отправилась в путь ночью. Для нее ночь была ничем не хуже дня, а звери ничем не хуже людей. Только бы тропа не обрывалась у рва да светила луна. Впрочем, Маринелла и в темноте видела прекрасно, так что луна была нужна ей лишь для общества, как спутница и подруга.
Когда бледный серебряный диск поднялся над лесом, идти и в самом деле стало веселей. Припомнились старые песни, в ночной тишине звучащие как-то особенно душевно, и старые баллады о рыцарях и пастушках, злых магах и отважных воинах, и ле, восхваляющие добродетель властительных особ и низменность нравов черни. Среди этих творений ума и души человеческой было множество истинно прекрасных; были и скучные, ничуть не задевающие сердца, были и просто отвратительные смыслом и словосложением, хотя Маринелла и в них находила настроение либо фразу из ряда высоких, способных тронуть одним лишь звучанием. Сейчас, во мраке ночного леса, более ей нравилось петь о несчастной любви, об одиночестве, о странном согласии неба и земли, которые всегда рядом, но никогда не сливаются в одно…
Пожалуй, эту песнь могла бы сложить и она, Богиня Судеб. Правда, коня у нее не было, но зато была вечность, от коей она давно уже устала. Знать бы, что преемница не вложит злобу свою в сверкающую золотистую нить — с радостью отдала б ей веретено и растворилась в бездне миров.
И опять образ Массимо встал перед ее глазами. Почему-то всегда, лишь стоило ей подумать о конце своего существования на земле, сразу как следствие вспоминался он притом следствием вовсе не являясь — напротив, являясь чуть не началом сих мыслей.
Она видела его юным — большим, как медведь, и наивным, как дитя, — и никогда старцем. Вряд ли он помнил ее так же хорошо. Да, она поразила его воображение, но впереди у него была такая долгая жизнь… Вечная Дева знала: он любил, был любим; его сын обещал стать красавцем и храбрым воином; он имел постоянный доход и уважение окрестных жителей. Все, кроме дохода и уважения, он потерял… Все — значит любовь… Позже он спас маленького бродяжку, чья судьба казалась Маринелле несколько необычной: он обладал великим даром, ниспосланным с небес, но сам из себя ничего особенного не представлял. Однако нечто весьма привлекательное все же содержалось в недрах его души. Что именно, трудно было понять — столько разного мусора накопилось там. Но Маринелла с невольной горделивой улыбкою еще тогда прочитала на нитях судьбы Массимо: ему суждено подарить жизнь любимцу богов.
Тропа резко повернула налево, к могучему дубу, меж толстых корявых корней коего росли высокие травы, способные служить ложем для утомленного путника. Не чувствуя никакого утомления, Вечная Дева тем не менее прилегла, с удовольствием вдыхая прохладный ароматный запах растений и коры дуба, извлекла из дорожной сумы веретено и принялась за работу. Тихий шорох не испугал ее. Огромный белый волк, выйдя из зарослей, долго смотрел на девушку, пока в глазах его не зажегся красный огонь и он, вдруг спохватившись, умчался в глубь леса. Дальше опять была тишина — одна тишина. Когда б Маринелла умела спать, она опустила бы ресницы и погрузилась в приятную дрему, где Массимо, прекрасный и совсем молодой, ввел бы ее в свой дом и предложил стать хозяйкой… Если не может быть такого наяву, так хоть во сне…
Золотистые нити текли сквозь пальцы, кольцами ложась у коленей. Вот одна порвалась, и сразу следом за нею еще одна… Доброе сердце Вечной Девы дрогнуло. Забыв свои несбыточные, но такие сладостные мечты, она с грустью представила тех, чья жизнь скоро завершится… Юные супруги спали; из раскрытого окна на безмятежные лица их падал столь же безмятежный лунный свет. Не пройдет и девяти дней, как внезапный пожар уничтожит их дом, их скот, их самих…
Маринелла с удивлением ощутила мокрые дорожки на своих щеках. Слезы струились так легко, словно она была обыкновенной девушкой, а не Богиней Судеб. Но… Может быть, за долгие-долгие годы, проведенные на земле среди людей, она и в самом деле стала человеком?.. Эта мысль оказалась неожиданно приятной.
Маринелла тихо засмеялась, довольная своей выдумкой но тут же и нахмурила тонкие черные брови. Зачем же тешить себя напрасно? Никогда, никогда она не станет… Не закончив мысль, она вытерла рукавом слезы, брызнувшие из глаз на пряжу, и запретила себе мечтать. В конце концов, она — богиня; ей чужды чувства, а тем паче надежды. Она просто существует, только и всего.
…И снова нить порвалась. Теперь предрешилась судьба гордого нобиля, живущего в величественном и мрачном замке на востоке Аргоса. Спустя год он погибнет на охоте, преследуя жирного молодого кабана. Грудь его пробьет стрела, пущенная его собственным сыном… Ах, и что за блажь придет ему в голову — напугать мальчика из-за кустов диким ревом…
Она так и не привыкла к смерти. Иногда ей казалось, что мир этот построен странным образом: жизнь и смерть, отрицая друг друга, всегда рядом — точно как небо и земля, только в отличие от последних в один момент они все-таки соприкасаются; и есть ли тогда смысл вообще жить? Есть ли смысл радоваться, коль скоро земной путь завершится? Есть ли смысл терпеть горести ради того лишь, чтоб дышать, есть и спать? О, как нелепа неотвратимость конечности бытия! Душою Маринелла понимала рациональность и великое значение подобного устройства мира, но умом понять не могла. Или наоборот? Умом понимала, а не душою?
Близился рассвет. Маринелла подняла голову и посмотрела в черное пока небо. Где-то вдалеке оно уже начало светлеть. Скоро, очень скоро проснутся звуки, придет новый день, и с ним новые события, новые встречи… Как любила она короткий (относительно жизни) и длинный (относительно передвижения в пространстве мысли) промежуток между концом ночи и началом дня! Самые тонкие чувства испытывала она именно в это время, самые трогательные воспоминания навевал ей предутренний ветерок!.. И здесь опять она узри л а Массимо. Лик его проявился меж листьев и ветвей, и прекраснее его Маринелла ничего не знала. Она понимала, конечно, что то лишь бесплотная тень — признак восходящего солнца — и все же улыбнулась, кивнула, приветствуя…
Миг — и небо из черного стало розово-серым. Свет растворил призрачный лик Массимо, но перед тем, как он пропал, Вечная Дева заметила печаль в красивых темных глазах…
Глава вторая. Страданиям нет конца
Разомлев от восхищенных взглядов, Трилле сидел у огня и ел куропатку. Движения его были степенны, на тощей физиономии застыло выражение вселенской печали, а голубые, от природы плутовские глаза с философской отрешенностью смотрели в одну точку — поверх всех голов. Единственное обстоятельство омрачало триумф Повелителя Змей: Конан, уплетающий уже пятую птичку, косился на него с нескрываемой насмешкой, да и Клеменсина тоже. Он понимал, почему — а теперь он понимал многое из того, что прежде было ему недоступно, — оба спутника благодарны Трилле за спасение, но его важный вид, его надутые щеки при том веселят их безмерно.
К счастью, туземцы не обладали столь тонкими натурами. После коварного нападения камелита в живых их осталось лишь четырнадцать — четверо мужчин, семеро женщин и трое детей (причем вождь потерял всех своих жен, что, естественно, только способствовало его прекрасному настроению). В тощем бледнолицем бродяге они видели своего спасителя, за что неустанно благодарили — не его, но огромного деревянного идола, разинувшего зубастую пасть в ожидании жертвоприношений. Едва придя в себя, дикари по-быстрому накидали в пасть останки сородичей, и принялись собирать угощение для дорогих гостей. Бананы, тушенные с листьями папоротника, жаренные на вертеле куропатки и гусеницы, сваренные в кокосовом молоке, — такими поистине королевскими кушаньями потчевали они Трилле и его друзей.
О камелите не говорили вовсе. Впрочем, весь словарный запас туземцев состоял из трех слов: «баб», «матула» и «кру-ру». «Бабом» прозывались женщины (и вообще и каждая в отдельности), а «матулой» — мужчины; «кру-ру» обозначало все остальное, и великое искусство общения заключалось в том, чтобы придать голосу определенную интонацию, дабы выразить именно то, что нужно. Конан и Клеменсина овладели этим искусством в совершенстве.
— Кру-ру? — любезно спрашивал вождь киммерийца, пальцем указывая на куропаточьи кости.
— Ха! — отвечал тот. — Еще бы не кру-ру. Хотя по мне — так лучше баранины ничего нет.
— Матула, о-о-о, — вступала в беседу Клеменсина. — Кру-ру, клянусь Митрой, прелесть что за куропатка.
Трилле, убедившись в том, что его не съедят, готов был отнестись к дикарям благосклонно, однако те предпочитали общество девушки и варвара. Надменный вид освободителя пугал их. Кроме того, по их мнению, он был немым — ибо за весь день не произнес и звука, — а это значило, что он кровный родственник деревянного идола, их божества. В восхищении взирали они на Трилле сквозь растопыренные пальцы (как и положено простому дикарю смотреть на высшее существо), умильно улыбались ему, потом поворачивались к Конану и Клеменсине и принимались весело с ними щебетать. Повелителя Змей очень обижало такое отношение, а потому он еще больше дулся и еще громче пыхтел.
К вечеру, когда туземцы проводили гостей в хижину и с дружественными воплями удалились, Трилле наконец вздохнул свободно.
— А что, Конан, — впервые за нынешний день открыл он рот не для того, чтобы забросить туда кусок мяса, а для того, чтобы поговорить, — сохранил ли ты мой золотой медальон?
— Сохранил, — ответил киммериец, вытягиваясь в гамаке.
— Ну и где же он?
— Здесь.
К негодованию Трилле, Конан и не подумал показать ему медальон. Вместо этого он широко зевнул и закрыл глаза, как будто не выспался за три дня мертвого сна под камелитом.
Тогда Повелитель Змей повернулся к нему спиной, раскачал свой гамак и тоже закрыл глаза. Он хотел забыться, отстранить непонятные тревожные ощущения от сердца, а сон все не приходил. Тихий умиротворяющий скрип бамбуковых палок, к которым крепился гамак, убаюкивал, но стоило дреме опуститься на веки, как что-то словно толкало Трилле: он глубоко вздыхал и начинал ворочаться, стремясь улечься поудобнее и все-таки заснуть, — напрасно.
Постепенно в голове его прояснялось. Он распрощался с надеждой обрести покой во сне; мысли его вновь обратились к будущему. Он чувствовал, что жизнь его изменилась — как, пока нельзя было уразуметь, просто потому, что думать о чем-либо всерьез бродяга не привык. Слепцом блуждая в потемках своего разума, он терял хвосты одних мыслей и не мог найти начала других, он с восторгом свершал открытие за открытием, однако тут же забывал последовательность слов, их обозначающих, путался, сердился и, в конце концов, забывал и само открытие. Единственный вывод, к коему удалось ему прийти несмотря на все преграды, чинимые ленивым мозгом, был таков: встреча с варваром изменила его жизнь; в чем-то он стал иным далее все пойдет иначе — нынешняя ночь тому порукой.
Трилле улыбнулся. Да, все так и есть. Сейчас, гордый одним лишь сознанием того, что он есть муж, но не мальчик, он с презрением вспоминал прошлую жизнь, вплоть до знакомства с обезьянами, не зная того, что мудрецы отрицают отрицание собственного прошлого как занятие, недостойное человека вообще. И даже если б он это знал — он не был мудрецом и не имел ни в душе, ни в уме решительно никаких предпосылок им стать. Потому, наверное, он легко вздохнул, удовлетворенный своими рассуждениями, закрыл глаза и быстро уснул. Так пахарь засыпает после долгого тяжелого дня, считая сон истинным и единственным праздником…
Проснулся он перед рассветом. Тихий плач прервал его сладкий сон, развеял, как ветер клочки тумана. Подняв голову, он всмотрелся в полумрак хижины. Плакала Клеменсина.
Трилле приподнялся на локте, растерянно уставился на девушку, не представляя, как и в чем ее утешить, затем перевел взгляд на Конана. Но его гамак был пуст. Тогда он свесил ноги, с неудовольствием ощутив сырость земляного пола, на цыпочках прошел к Клеменсине и, от волнения тяжело дыша, склонился над ней.
— Хей, девица… — пробормотал он, ужасно стесняясь своего тощего полураздетого тела. — Кру-ру? Что случилось?
— Энарт, — всхлипнула она в ответ. — Энарт…