I
Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей; в этом-то, может быть, и заключается сущность вела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов; а кто знает, что сгорело в ней кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, — точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. — Что ему там делать? — Сидит себе ни гугу. Отчего это? — Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.
Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю; год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно; а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: "Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время — проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен; а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово:
держите совет и любовь".
Боясь дедушки-домового, все от старого до малого свято исполняли его последнее слово. Им в семье хранился мир: жили к старшим послушно, с равными дружно, с младшими строго и милостиво. Ладно и весело на сердце. А чуть что не так, дедушка стукнет, все смолкнут, оглянутся — дедушка, дескать, стучит недаром. Стерегись.
Бывало, деревянный дом, а стоит-стоит — и веку нет; стены напитаются человеческим духом, окаменеют; вся крыша прорастет мохом — гниль не берет.
То были времена, а теперь другие: и теперь есть домовой — да внутри нас; тоже заголосит подчас, да про глухого тетерева.
Вот в чем беда.
До нашествия французов много было еще таких домов, со старинными домовыми, а после того, сколько мне, по крайней мере, известно, только два, по соседству, рядышком.
Старинные дома были как-то не то, что теперешние. Старинные дома были гораздо хуже, и сравнения нет, да в старинных домах были такие теплые углы, такие ловкие, удобные, насиженные места, что сядешь — и не хочется встать. Про печки и говорить нечего: печки были как избушки на курьих ножках, с припечками, с печурками, с лежанками; и на печке, и за печкой, и под печкой — везде житье, а теплынь-теплынь какая! И домовому был приют.
То были времена, а теперь другие. Бывало, все в полночь спит мертвым сном. Не спалось, бывало, только тому, чей день был грешен. Зато он и наберется страху от грозы домового, заклянется от греха: век, говорит, не буду! И теперь тоже говорят: век не буду, да по пословице — "день мой, век мой" — с, наступлением зари нового века принимаются за старые грехи, а пугнуть некому:
старинных домовых нет, и внутренний голос осип.
Один из старинных, упомянутых нами домиков, в которых водились еще дедушки-домовые, принадлежал одной старушке.
Это было чудо, не просто старушка, а молодая старушка; зато дедушка-домовой и лелеял ее сон, ходил на цыпочках и, как домовой "Чуровой долины", вместо обычной возни наигрывал на гуслях и распевал любовные песни. Дедушка в самом деле был влюблен в нее, как домовой "Чуровой долины" в княжну Зорю.
И был прав: при неизменчивости душевной красоты и наружная не вянет, по крайней мере в памяти. У старушки неизменны были и ангельская улыбка, и приятный взор. Морщинки как будто еще украшали ее личико; недостаток зубков как будто придавал нежность речам: ведь выпадают, же у детей молочные зубы, и это нисколько их не портит; а добрая старость тоже младенчество.
У старушки был внучек Порфирий. Она так любила его, нежила и берегла, что даже в комнате для предостережения от простуды он ходил в чепчике и грудка его сверх курточки обвязана была большим платком. Так как по старому обычаю молодой человек лет до 20 считался ребенком, то и старушка смотрела на внучка своего, как на дитя, хотя ему было уже около 18 лет. Он в самом деле был премилый ребенок, и, когда летом сидел в мезонине у открытого окна, в чепчике и бабушкином платке, чтоб не пахнул ветерок на грудку, проходящие и проезжающие современные юноши заглядывались на него, воображая, что это сидит в тереме красная девушка. Не хуже красной девушки он потуплял глаза свои от нескромных взоров.
Старинный дом по соседству был как родной брат дому старушки и также с мезонином, которого боковое окно обращалось к соседу; но стекла от времени сделались перламутровыми.
Соседский дом принадлежал старичку, больному, дряхлому, мнительному и капризному и от лет и от бед, которые он перенес в жизни. У него оставалось одно утешение — внучка Сашенька, ребенок-душка, каких мало. При Сашеньке была старая няня, а при самом старичке старый Борис, дряхлее своего господина, который по ночам, во время бессонницы, заговаривался уже с домовым.
В продолжение дня старик сидел в глубоких креслах, обложенный подушками, тяжело дышал от удушья и, посматривая на внучку, которая играла подле него куколками из тряпочек, все бормотал что-то про себя. Иногда и разговорится: няня свернет Сашеньке новую куколку, внучка подбежит к дедушке и похвастается своей куколкой: "Дедушка, куколка!"
— А! куколка? — скажет старик. — Хорошо… вот постой… я куплю тебе настоящую куклу…
— Да только все обещает дедушка, — отвечает вместо Сашеньки няня.
— А вот… будет хорошая погода… так мы и поедем в город… — скажет старик, посматривая в окно сквозь тусклые стекла летних и зимних рам. — Видишь, какая пасмурная погода…
— Бог с вами, какая пасмурная, — скажет няня, — если уж эта пасмурная, так светлой-то нам и не дождаться.
— Сырость в воздухе, — проговорит старик, — это я чувствую по себе… так и дущит…
Во время ночей старик мается на постели и также все бормочет:
— Совсем сна нет… вить уж скоро, чай, заутреня? Заутрени скоро!..
0-хо-хо!
— Ого, — ответит- домовой, повернувшись за печкой с боку на бок.
— Смотри пожалуй… где это стучат? Чу, стучит… а?
— Ага! — отзовется домовой.
Старик начнет прислушиваться, потом кликнет сонного Бориса и спросит:
— Где это стучит?
— Нигде не стучит.
— Что-о?
— Нигде не стучит, — крикнет Борис на ухо.
— Что ж эхо… в голове, стало быть, стучит?..
И старик снова начинает прислушиваться, где стучит: в голове или вне головы. А Борис, уходя, бормочет себе под нос:
стучит! Черт, домовой стучит, прости господи! Ляжет, а домовой и начнет его душить за ложь и брань.
II
Так проходили годы. Сашенька подрастала, старик дряхлел и час от часу становился мнительнее и боязливее за внучку. Соблазн ему представился во всем ужасе. Припоминая свою храбрую молодость, он знал, что девушка в 15 лет как кудель: стоит только бросить огненный взор — и загорелась. Не доверяя и глазу старой няни, он без себя не стал отпускать Сашеньку даже в церковь. Напрасно няня представляла ему, что это великий грех, — Когда ж вы соберетесь-то сами? — говорила она ему.
— А вот… погода будет получше… поедет в соборы… в соборы поедем… покуда дома помолится… все равно;..
— Нет, не все равно! грех!
— Ну, ну, ну, ты дура… По-вашему, не грех женихов выглядывать!..
— Что ж такое? А по-вашему как? По-нашему, дай бы бог, чтобы нашелся женишок Александре Васильевне, — отвечала няня с сердцем.
Старик пришел в ужас.
— Молчи!., дура!.. Я прогоню тебя! — вскричал он. — Видишь, что говорит!., научит еще ребенка под окном сидеть, напоказ!., окон на улицу у меня ни под каким видом не отворять!., слышишь?
а не то заколочу! Я тебя заколочу и окна заколочу!
— Слава тебе господи, дослужилась до доброго слова! — проговорила няня, залившись слезами.
Тревожное опасение за внучку день ото дня увеличивалось.
Только и думы у старика: как бы скрыть свое сокровище от обаяния какого-нибудь чародея.
"Где- ж усмотришь за девочкой, — думал он, — выглянет на улицу — и беда! Вон, эво, так и шныряют проклятые ястребы — нет ли в окне добычи".
Подозрительный глаз старика так и преследовал всех молодых людей, проходящих по улице. Как на зло ему, большая часть останавливалась, чтоб посмотреть на два старинных домика. В самом деле, после 12-го года они одни красовались посреди пожарища и казались такими завидными для всех погоревших, что, проходя мимо, каждый останавливался и восклицал: "Смотри пожалуй, кругом все обгорело, а эти чертовы избушки стоят себе как будто бы ни в чем не бывало!.. Ей-богу, на удивление!"
Но вскоре все соседство как будто разбогатело после пожара — вместо деревянных домов выстроило себе каменные палаты, и снова все прохожие, вместо умилительного взгляда на почтенную древность, восклицали: "Смотри пожалуй, две чертовы избушки втесались между каменных палат! Ей-богу, на удивление!"
Эти остановки проходящих и любопытство взглянуть на обросшие зеленым мохом домики мнительный старик понимал посвоему.
— Ох, эти мне, — бормотал он про себя, — глазом не видят, так чутьем слышат.
Долго придумывая, как бы охранить внучку от соблазна, старик наконец ухитрился.
— Постой, погоди, молодцы, — сказал он, — я вас проведу мимо двора щей хлебать!..
И тотчас же, несмотря ни на горе покорной внучки, ни на слезы и ропот ее няни, приказал обстричь под гребешок прекрасные волосы Сашеньки. Потом велел Борису вынуть из сундука все старое платье и принести к себе.
Притащив груду рухляди, Борис, кряхтя, сложил ее перед стариком и, казалось, начал приподнимать по очереди слежавшиеся дружно тени нескольких поколений огромного некогда семейства. Память о далеком прошедшем ожила перед двумя стариками, но барин думал о своем.
— Тут должна быть курточка Кононушки! — сказал он.
— Где ж тут курточка? — отвечал Борис, перебирая и рассматривая мужские и женские платья прошедшего столетия. — Это не курточка!
— Покажи-ко: какая ж это курточка, это камзол дедушкин…
— Эка, — проговорил Борис со вздохом, — носить бы да еще носить!., бархат-то! а?.. Это робронт!.. Кажись, покойницы матушки… Дай бог ей царство небесное.
— Покажи-ко. Какая ж это курточка?..
— Какая ж курточка, кто говорит… кафтан-то ваш… а? шитьето какое!.. Кажись, Пелагея-то Васильевна своими руками вышивала., материал-то! Не то, что теперь!..
— Не матерчатая, а суконная, я тебе говорю!..
— Суконная? Так бы вы и сказали… Какая ж суконная?..
Вот суконный-то ваш мундир весь моль съела…
— Как моль съела? Покажи-ко.
— Словно решето.
— И Кононуяшину курточку-то моль съела?..
— А бог ее знает: вот ведь тут ее, нету… Разве в другом сундуке.
После долгих поисков курточка была найдена. Старик обрадовался, призвал Сашеньку и велел ей надеть, а на шейку повязать платочек.
— Для чего же это, дедушка? — спросила она.
— Для чего! Ты у меня будешь амазонка… Посмотрись-ко в зеркало… хорошо? Ты у меня будешь амазонка…
— Да что ж это, для чего ж это, сударь, нарядили так барышню-то?
— А для того, что я так хочу. Ты, дура, не знаешь ничего, так и молчи. Немножко широка… сошьем новенькую, поуже, к празднику… так и ходи. Ты у меня будешь амазонка, в амазонском платье.
— Вы говорили, дедушка, что в амазонском платье верхом ездят… Помните, проехали верхом какие-то дамы?.. Вы будете меня учить верхом ездить?
— Верхом!.. чВидишь ты какая!., погоди… вот подрастешь, лет через десяток… а теперь и так хорошо… и под окошко сядешь…
не простудишься… а то грудь и шея открытые… не годится…
Распорядившись таким образом, старик успокоился, рад выдумке. Сядет подле окна, посадит подле себя внучку и насмехается в душе над проходящею молодежью.
— Да, смотрите, смотрите!.. Каков у меня внучек? Хорош мальчик? а?.. Что ж не смотрите? Это, верно, не девочка? Такой же небось юбоншик, как вы?.. Да! как же, так и есть!.. Нет! мллости просим мимо двора щей хлебать!..
III
Заколдованная дедушкой от всех глаз, Которые ищут предметов любви, долго Сашенька была еще беспечным ребенком, которого занимали сказки няни, птички, цветы и даже порхающая бабочка в садике. Но вдруг что-то стало грустно ей на сердце, чего-то ей как будто недостает, время от утра до вечера что-то тянется Слишком долго: сидеть с дедушкой скучно, рассказы няни надоели, все бы сидела одна у окошечка да смотрела на улицу — нет ли там чего-нибудь повеселее?
— Нянюшка, отчего это мне все скучно? — говорит она няне.
— Отчего же тебе скучно, барышня? — отвечает ей няня.
— Сама не знаю.
— Оттого, верно, тебе скучно, что подружки нет у тебя.
— Подружки? — проговорила Сашенька призадумавшись. — Где ж взять ее, няня?
— А где ж взять? Откуда накличешь?
"Накликать", — подумала Сашенька, когда няня вышла, и она стала накликать заунывным голосом под напев сказки про Аленушку:
Вдруг показалось ей, что голос ее как будто отзывается гдето. Она прислушалась: точно, кто-то напевает в соседском дому.
Сашенька приотворила боковре окно, взглянула, вспыхнула, сердце так и заколотило.
— Ах, какая хорошенькая! — проговорила сама себе Сашенька. — Вот бы мне подружка!
И долго-долго смотрела она стыдливо сквозь приотворенное окно на Порфирия, который также разгорелся, устремив на нее взоры, и думал: "Ах, какой славный мальчик! вот бы нам вместе играть!"
"Я поклонюсь ей", — подумала Сашенька, но вошла няня, и, как будто боясь открыть ей свою находку подружки, захлопнула окно.
На дворе стало смеркаться, а няня сидит себе да вяжет чулок.
Так и вечер прошел. Легли спать; а Савденьке не спится, ждет не дождется утра.
Настало утро. Надо умыться, богу помолиться, идти к дедушке поздороваться, пить с ним чай, слушать его рассказы, а на душе тоска смертная.