"Любопытно мне знать твою жизнь".
"Зачем тебе знать? Знает про то бог. В его великой книге все записано… Сам я записал в нее и мое имя, и дела, и помышления, без допроса, без грозы и истязания… Придет время, Он скажет только: "На, читай — судись и казнись!.." Для меня пришло это время; и день, и ночь, и наяву, и во сне, все читаю я про себя и, со скрежетом зубов, подкладываю под себя огонь, вымещаю на душе и теле все дела воли моей. Сушу в костях мозг, кипячу кровь, вытягиваю жилы… О, зол человек! Он сам себе мститель!"
"Я вижу, Урсул, ты не из черни; и тем удивительнее, что ты даже в отчаянии избрал такой путь".
"Может быть, я учился кой-чему и знал кое-что; да не знал, что только бог тушит пожар в недрах".
"С чего же начались твои несчастья?" — спросил я у него с участием.
"Как и все начинается — просто, из ничего", <…>
ИЛЬЯ ЛАРИН
РАССКАЗ
(Отрывки)
<…> Некогда в Бессарабии, в благополучном городе Кишиневе, в один прекрасный вечер Пушкин, Г<орчаков>[23] и я на широком дворе квартиры Л<ипранди>,[24] помнится, играли в свайку[25] и распивали чай.
— Здравствуйте, господа! — раздался подле нас осиплый, но громкий голос.
Это был Ларин в его обычной одежде, с железной дубиной, с полпуда весу, в руках.
— Что тебе? — спросил серьезно Л<ипранди>.
— Ах собака! Известно что: чем гостей встречают?
— А знаешь, чем провожают?
— На! провожай! — крикнул он, приподняв железную свою дубину и засадив ее в землю до половины.
Мы все захохотали на эту выходку; этого только и нужно было ему.
— Эй! Как зовут твоего, братец, денщика? Ты! Подай Илье Ларину, всесветному барину, стакан чаю с ромом!
С этой минуты Ларин прикомандировался к нам и забавлял нас своими выходками. <…>
Однажды в Кишиневе, у г. О<рлова>,[26] в числе штабных ежедневных гостей обедали званые: А. С. Пушкин, Л<ипранди>, Г<орчаков> и я; после обеда сидели все у камина. Разговор был о литературе и литераторах. Пушкин сердился на современных молодых поэтов и говорил, что большая часть из них пишут стихи потому только, что руки чешутся.
— А у тебя, Пушкин, что чешется? — спросил О<рлов>.
Пушкин не успел дать ответа, потому что в это самое время показалась в дверях пресмешная красная рожа, в длинном сертуке, с палкой в руках,
— Здравствуй, О<рлов>! Настоящий орел! руку!
О<рлов> окинул взором неожиданного гостя и столь же неожиданно скомандовал, становясь перед ним:
— Во фронт! Руки по швам! Налево круг-ом! Скорым шагом марш-марш!
По слову неожиданный гость исполнил команду и вышел, маршируя.
Это был Ларин, с которым мы познакомились впоследствии у Л<ипранди>. <…>
В 18.. году, перед самым отъездом Л<ипранди> в турецкую кампанию, рано утром денщик вбежал в комнату и разбудил его криком:
— Барин, барин! Георгий убил Зоицу!
— Что такое? Как убил? Каким образом? — спросил Липранди.
— Ятаганом убил наповал! Извольте посмотреть.
Встревоженный Липранди выбежал. Зоица лежала мертвая, распростертая подле крыльца. Ятаган по рукоять под самым сердцем. Арнаут Георгий, закрыв лицо руками, стоял над ней.
— Георгий! — крикнул Липранди, — что ты сделал?
Разбросив вдруг руки, бледный, Георгий обвел кругом помраченный взор.
— Делайте со мной что хотите! Я убил Зоицу! — отвечал он.
— Злодей! Зачем ты убил ее?
— Закон велел, — отвечал Георгий, глубоко и тяжело вздохнув.
— Какой закон?
— Мой! Я не ее одну убил… не ее одну… ах! не ее одну!.. Я убил и кровь свою!..
Георгий был магометанин; Липранди понял страшный предрассудок и не знал, что говорить. Все стоявшие вокруг также молчали, пораженные ужасом.
— Грешен я! Делайте со мной что хотите! — продолжал Георгий, сложив руки и опустив голову. — Я любил ее… Я говорил ей сегодня в последний раз: Зоица, я еду с барином на войну… Крови своей я не отдам христианам… Послушай меня: бог один… прими мою веру!.. Три раза сказала она: нет!.. а не сказала: Георгий, лучше убей меня; веры не переменю; а без тебя мне все равно не жить… — Зоица! — сказал я ей: — крови своей не оставлю я в неверной утробе… я пролью ее… так велит закон!.. Она побоялась смерти,… побежала от меня… от меня побежала!..
Георгий закрыл лицо руками, и вдруг снова разбросив руки, он ударил себя в грудь.
— О! да и ее я не оставил бы здесь живую!.. Она забыла бы меня, полюбила бы другого! Все равно: не теперь, так после я бы убил и ее и того, кого бы она полюбила! Делайте со мной что хотите!
Преступника отвели в тюрьму. Когда его призвали к допросу:
— О чем тут разговаривать, — сказал он, — велите рубить мне голову! <…>
— А помнишь молдованского бояра, что дом верх ногами построил? Что дочка — Пульхеренька-пупочка?[27] где она?
— Помню; вышла замуж.
— Ах малявочка!.. А помнишь, по ней сходил с ума Владимир Петрович[28] да Пушкин. Помнишь, он стихи ей писал?
— Помню, помню.
— Ну, а помнишь ли, дуэль у него была с егерским полковником,[29] на Малине![30] За что бишь? Да! офицера обидел, офицер не пошел на дуэль, так за него пошел сам полковник. А я прихожу к нему чем свет: Здравствуй, малявка, Александр Сергеевич! А он сидит себе голиком на постеле, да в стену из пистолета попукивает… Помнишь?
— Помню, помню. <…>
ДВА МАЙОРА
РАССКАЗ
(Отрывок)
Бояр Иордаки Дольничан был некогда бояр третьего разряда; это не более как чиновник, имеющий какую-нибудь
Иордаки Дольничан как нельзя лучше исправлял должность, славно угощал весь штат наместника, давал обеды и даже балы и, таким образом ^приобретая почет у русских, возносил выю свою и пред боярами первого разряда: точно так же растолстел, как они, откормил свой подбородок и затылок, точно так же одел
По-русски он научился не хуже русского, употреблял аристократическое предсловие вроде поговорки: "Государь мой, я вам скожу" и величался не куконом Иордаки, а Егором Дмитриевичем.
Кукона Марьола так во всем ему соответствовала, так способствовала приобретать расположение русских, и так любила их, и переняла у барынь все манеры, язык, гостеприимство, подчивание, аханье, всплескивание руками, качанье головой, та-та-та, та-та-та, что ее невозможно было уже никакими средствами отличить от какой-нибудь матушки-сударыни-барыни. Ее иначе и не называли, как по-русски: Марья Дмитриевна. Она даже умела не хуже салонной угорелой хозяйки почадить перед каждым из гостей ладаном любезности и поднести изустную конфекту. От бывшей куконы в ней не осталось ничего, вот пи на столько, как говорят греки и молдаване, откусывая ноготь на большом пальце правой руки.
У них была единородная дочь Пульхерица. Тип древних русских девушек: писаная красавица, кровь с молоком. В те времена, когда еще не грех было всем неверным подданным султана представлять в дар или продавать своих красавиц дочерей в гарем его султанского высочества, за нее можно было бы приобрести по крайней мере сто мешков золота. Если б она жила во времена Александра,[35] не Великого, а известного под именем Париса, сына Приамова, он не похитил бы жены Менелая, не было, бы Троянской войны, и слепец Гомер вместо
Улыбка как будто приделана была к ее устам наглухо. Она, в противоположность матери, необыкновенно как мало говорила, но внимательно слушала; и если какой-нибудь русский кавалер относился к ней с каким-нибудь кондитерским выражением или смешил ее притупившейся уже от времени остротой, она так мило произносила вполовину по-французски, вполовину по-русски: ах! quel vous etes![37] — , что невозможно было не пожелать жениться на ней и на пяти стах тысячах приданого. Но излишество женихов ужасно как вредно для девушки. Дом Егора Дмитриевича ежедневно, с утра до полуночи, а иногда даже до рассвета, был набит женихами. По утру приезжал с визитом один разряд женихов — чиновный, к обеду другой — штаб-офицерский, а к вечеру третий — офицерский. <…>
СЧАСТЬЕ — НЕСЧАСТЬЕ
РОМАН
(Отрывки)
Но вот, наконец, переправа через Днестр, за Днестром Бессарабия, еще сорок верст и —
— А вам же нужно казенную квартиру? — сказал Иоська, — позалуй-те подорожную, я вытребую. — И Иоська пропал с подорожной и бумагами, напугал всю квартирную комиссию[38] экстренным чиновником, за которым вслед едет зд!
Квартира — роскошь, особенно для дорожного человека, у которого разбиты бока: вокруг стен широкие, пуховые диваны с мягкими, как воланы, подушками.
Только что Михайло Иванович сбросил с себя шинель и форменный сертук, как вошел в комнату какой-то служитор с подносом в руках, в красной феске, в перепоясанном длинном фередже и коротеньком фермелэ сверху.
— Пуфтим, боерь, кусаит! — сказал он, кланяясь, па смешении языков. — Кафэ си дульчац!..
— Что это такое? — спросил Михайло Иванович.
— Кукона Смарагда и куконицы… мульт куконицы, мнега кукопицы: Аника, Семферика, Марьолица, Зоица, Пульхерица, Ралука, паслат на боерь кафэ си дульчац! пуфтим, боерь, кусаит!.. хороса куконица, хороса дульчац!.. Я капитан Микулай, — продолжал посланец, принесший кофе и различные сорты варенья на поклон от куконы и кукониц, — я слузил государски; инарал командирски дают мне пумаг, такой пальсой пумаг, лисит: капитан Микулай, слузил государски, слузил на поцта.
— Покорнейше благодарю, очень благодарен, — повторял Михайло Иванович, кланяясь бывшему
— Турки придот на Молдова, мы придот на Кишенау, — продолжал капитан Микулай.
— Очень благодарен, покорнейше благодарю, — повторял Михайло Иванович.
— Куконица фрумоас, хороша куконица, — начал снова капитан Микулай, целуя сложенные три пальца.
— Очень благодарен, поблагодарите пожалоста!
— Хороса, хороса! — прибавил капитан Микулай и, наконец, оставил в покое утомленного Михаила Ивановича. <…>
В описываемое время Кишинев, областной город Бессарабии, был уже энаком, по слуху, всему литературному русскому собратству и напоминал места изгнания Овидия и его «Печали». Здесь посреди роскошной природы, так называемой, в ученом историческом мире, "Getharum solitudo campestris et inaquosa inter Porata et Danaster",[39] жил и новый поэт-изгнанник, "laesus ab ingenio suo",[40] и также писал поэмы; но не эпические, не эпистолические, не элегические, а "Кавказского пленника" и "Цыган".
Старый город на отлогом склоне горы к озеру Быку делился: на нагорье, где жили вельможи, называемые
На другой день по приезде в благополучный град Кишинев, после утреннего
День был праздничный, погода была какого-то живительного свойства, дышалось как-то свободно и легко, текущих дел еще не было; а потому Михайло Иванович подумал-подумал и решился идти сперва в митрополию, потом бродить по городу в сопровождении прикомандировавшегося к нему Иоськи. Насмотрелся на атлетическую борьбу булгарскую, на джок молдаванский, на музыку цыганскую, на кущи жидовские; зашел в бакалею греческую, в
Приехать из глухого переулка белокаменной Москвы на перекресток брожения и столкновения всех древних народов Азии и Европы и найти их в такой дружбе и согласии очень приятно.
ПРИМЕЧАНИЯ
В Дополнения включены отдельные стихотворные и прозаические произведения Вельтмана, а также их фрагменты, иллюстрирующие творческую историю «Странника» показывающие, как развивались поднятые романом темы в последующем творчестве писателя. Часть предлагаемых сочинений Вельтмана и отрывков публикуется впервые, другие печатались при жизни писателя и с тех пор не переиздавались.
Книга вышла в 1828 г., отрывки из нее были напечатаны в "Московском телеграфе" (1828, № 4). Сочинение вызвало большой интерес у читателей и ученых. Ее читал Н. В. Гоголь. Годом позже "Московский телеграф", указывая, что "сию книгу можно причислить к составляющим хорошие материалы для истории" (1829, № 6, с. 184), писал: "Нам приятно думать, что занятие военного службою не навсегда отвлечет г-на Вельтмана от занятий историею и что со временем можем мы надеяться увидеть дальнейшие труды его; изданная им книга, как начало, подает нам надежды, что в нем литература русская может увидеть достойного сподвижника на поприще истории" (там же, с. 186). Напечатанные в «Дополнениях» фрагменты были использованы писателем при работе над "Странником".
Работа над произведением началась в 1824–1825 гг. Публикуя два отрывка из задуманной повести в стихах в "Сыне Отечества" (1825, 18, 19, под псевдонимами "Ал. В……" и "Александр В…н"), автор указал: "Кишинев. 2 сентября 1825". Эти фрагменты были перепечатаны в "Полярной звезде. Карманной книжке для любителей и любительниц чтения на 1832 г." (М., 1832) и "Радуге. Карманной книжке для любителей и любительниц чтения на 1833 год" (М., 1832). Вельтман продолжал писать и переделывать повесть до 1831 г. (см.: ОР ГБЛ, ф. 47, р. I, к. 28, ед. хр. 12). Подготавливая отдельное издание «Беглеца», он вел переписку с В. П. Горчаковым, который делал замечания, предлагал поправки (см.: ОР ГБЛ, ф… 47, р. II, к. 3, ед. хр. 14), и советовался по поводу произведения с П. А. Вяземским. 13 марта 1831 г. было получено цензурное разрешение на публикацию повести, и она вышла в свет отдельной книжкой с посвящением Ф. В. и А. М. Евреиновым.
Автор писал:
"Кому бы лучше посвятил я плоды досуга моего, как не отцу и матери? — Их уже нет! Вы заменили отца и мать брату моему и сестре моей. — Кому же лучше посвящу, как не вам?"
К первому изданию повести были приложены стихотворения, обращенные к А. С. Пушкину и Е. Ф. Вельтман.
Еще знакомясь с журнальными отрывками, читатели заметили, что Вельтман писал под влиянием Пушкина. В, Ф. Раевский "шутил над вошедшими в моду сего рода подражаниями Пушкину и над самой этой повестью" ("Литературное наследство", т. 16–18. М., 1934, с. 666). В. К. Кюхельбекер указал в своем дневнике, что слог «Беглеца» — "снимок со слога Пушкина, а еще более со слога автора «Войнаровского», и обнаружил удивительное совпадение сцены из повести Вельтмана со сценой из «Ижорского» ("Дневник В. Кюхельбекера". <Л.>, 1929, с. 154, 155).
Отдельное издание «Беглеца» вызвало противоречивые отзывы. В "Московском телеграфе" (1831, № 6, с. 243) мы читаем:
"Эта небольшая поэма писана сочинителем несколько лет прежде «Странника», среди тревог походной, кочевой жизни. Сильные впечатления придунайских стран были поводом к сочинению оной, и их выразил поэт ярко и сильно. Впрочем, в ней есть, кроме того, хорошие стихи и несколько мест прекрасных".
В "Дамском журнале" отмечалось: "Вообще стихотворение г-на Вельтмана чрезвычайно интересно содержанием своим, исполнено истинной поэзией, прекрасных чувств, здравых, глубоких мыслей и картин верных и привлекательных" (1831, № 19, с. 93). Менее одобрительные высказывания появились на страницах "Литературной газеты" (1831, № 30, с. 245) и "Северной пчелы" (1831, № 95). В "Северном Меркурии" (1831, № 66) был напечатан большой отрывок из повести.
Второе издание «Беглеца» появилось в 1836 г. и встретило критические замечания рецензентов "Библиотеки для чтения" (1836, т. I, ч. 2, отд. VI, с. 4) и «Молвы» (1836, № 5, с 85, 86).
Мы печатаем три отрывка из повести. Отрывок I содержит три главы из отдельного издания «Беглеца». В них дано описание границы, перекликающееся с эпизодами из "Странника".
Отрывок II взят из журнальной публикации ("Сын Отечества", 1825, № 19, с. 375, 376). Эти стихи не вошли в издания 1831 и 1836 г. Частично они включены в гл. LXVII «Странника». В отрывке говорится о Марии Маврокордато, кишиневской знакомой Вельтмана. Он писал 19 февраля 1824 г. В. П. Горчакову:
"Любезный друг, милая М…. умерла! За три дня я любил ее как[41] цветущее, совершенное, украшающее природу существо; вчера я нес ее в гробе и оставил в объятиях могилы, а сегодня, завтра и не знаю до которых пор, но долго, долго, я буду любить горькое, печальное воспоминание об ней!" (ОР ГБЛ, ф. 47, р. I, к. 28, ед. хр. 3, л. 1).
А на обороте листа набросал:
Эпитафия
на смерть Марии Маврокордато, от роду 14 лет, умершей скоропостижно 16-го февр. 1824-го года.