— Так вот я и говорю: очень уж горевала барыня. Иногда и сама писала барину, и ответы от него тоже получала. Но потом письма стали приходить все реже, и вздыхать барыня стала пореже — знать, привыкла к своему одиночеству. А под осень, как вернулась она из Ошдяна, когда Розалию ездила проведать…
— Как, она ездила в Ошдян? — тревожно спросил. Гёргей. — Подозрительно! (Это он пробормотал себе под нос.)
— Ездила. А как вернулась, зачастила на мельницу. С этого все и пошло. Я уж и не помню, зачем она отправилась на мельницу в первый-то раз. Может статься, из-за плотины, — мельник нам в то лето покою не давал, все требовал, чтобы барыня плотину починить велела. Словом, наведалась она на мельницу. А мельник, сказывали тогда, нового подручного себе нанял. Вот и повстречалась наша барыня с тем подручным. О чем они с ним говорили, не ведаю. (Про то одному богу известно да им двоим.) А только барыня на другой и на третий день ходила на мельницу и всякий раз наряжалась — как и мы, простые бабы, наряжаемся, когда нас бес в ребро толкнет. Сколько времени, все это тянулось — не знаю. Только однажды, как холода ударили, говорит мне моя голубушка: "Знаешь, Верона, спать я из-за тебя не могу, больно уж ты храпишь. Стели теперь себе в другой комнате". Ну, мне это дело сразу не понравилось: я сроду не храпела и не храплю. Спросите хоть Престона. И потом как же это? — Прежде, когда ребеночек плакал, она, вишь, могла спать спокойно, а теперь глаз не смыкает, потому что я, дескать, храплю. Ну, ладно, думаю, поглядим, что из этого всего получится. А получилось вот что: как дворня заснула, прокрался тот подручный мельника на барский двор, а барыня-то (ну, видно, весь свет скоро перевернется!), святая-то наша, встала с постели и, как была в одной нижней юбке, вышла в холодные сенцы да и впустила его к себе. Боже милостивый, уж хоть бы кто порядочный был, а то ведь деревенщина, никчемный человечишка!..
По лбу Гёргея заструился пот, в сердце заклокотала гордость дворянина, но он подавил в себе порыв негодования и скрестил на груди руки, словно одной удерживал другую.
— От кого вам все это известно? — с мрачным видом спросил он Верону.
— Прислуга шепталась между собой. Сперва я сомневалась. Видели люди, что поутру, в тумане, какой-то человек прошмыгнул из замка, будто тень. Ну, а потом догадались, что это подручный с мельницы к барыне ходит.
— Выдумки! Вранье! — прохрипел вице-губернатор.
— И я так же сказала, ваше превосходительство! — отвечала Верона с печалью в голосе. — И поклялась себе: докопаюсь, узнаю правду. Один раз вечером лущили мы в большой горнице кукурузу, в той самой, из которой дверь в барынину спальню ведет. Так уж у нас заведено испокон веку: праздник это настоящий. И лущим мы всегда кукурузу не в приказчичьем доме, а в господском. Бывало, соберутся нам помогать и деревенские, не только наши крепостные, а и господ Бузамери крестьяне, особливо молодежь. Случалось, к нам заглядывал даже сам барин, ежели дома находился. На ужин обыкновенно барашка резали, варили кукурузу, пекли коржи с маком. Веселье, песни. Работа, бывало, так и горит в руках: до полуночи завсегда управлялись. Потом уносили из гостиной початки, красные отдельно (они против антонова огня хороши), и целую копну шелухи вытаскивали. А там — откуда ни возьмись — пастух с волынкой, и пошли танцевать, часов до двух ночи плясали. Ну, а в этом году, как только ночной сторож прогудел в свой рожок девять часов, входит барыня на кухню, где уже варилась кукуруза и баранина, и говорит: так, мол, и так, голова у меня разболелась, хочу отдохнуть, а потому в господском доме ночному ужину нынче не бывать, несите, говорит, все угощенье во флигель к приказчику, а я, говорит, сейчас же прикажу работникам, чтобы кончали лущить кукурузу, и пришлю их туда же. Так и сделала: работников отослала, свет в горницах и в гостиной погасила. Народ собрался в приказчичьем доме. А меня любопытство разбирает. Думаю, будь что будет! Пробралась незаметно в гостиную, зарылась в кучу початков по самую макушку. Тут скоро стихло все в замке, только сверчок где-то в стене верещит. Слушаю я, слушаю — нигде ни шороха. И вдруг (этак через полчаса) тявкнули собаки разок-другой, будто кто-то свой по двору прошел, а потом — как свистнет! Тут уж и барыня выходит из своей опочивальни, идет через гостиную, ключом скрипнула: дверь наружную отпирает. А я сижу в початках кукурузных — сердце у меня от страха совсем биться перестало. Ой, господи, провалюсь я от стыда сквозь землю, если правдой окажется, что другие-то дворовые болтали. Луна заглянула через окно — будто молока белого в растопленный вар плеснули. Дверь скрипнула, и входит в залу мужчина в широкополой шляпе, сапоги тяжелые. А барыня ему шепчет: "Осторожнее, милый, не споткнись. Тут везде кукуруза набросана". Знать, она его при этих словах за руку взяла да и провела в свою опочивальню. Но все равно несколько початков он раздавил сапожищами своими, пока шел. Тут уж и я выбралась из копны и прибежала в дом к приказчику. Дрожу как осиновый листочек, а сама бледная-пребледная, все даже перепугались, как меня увидели…
По мере того как Верона рассказывала, по ее лицу заметно было, что она рада освободиться наконец-то от бремени тягостной и опасной тайны. И вот наступило мучительное молчание. Верона ждала, что скажет Гёргей, но он не произносил ни слова, сидел в кресле неподвижно, словно окаменел. И лицо у него было какое-то пепельно-серое. Верона робко взглянула на него, и ей даже показалось, что он умер. Но нет, кадык шевелится, значит, жив еще! Так прошло минуты три-четыре. Верона кашлянула, чтобы напомнить о своем присутствии, но барин и после этого не обратил на нее никакого внимания. О, как далеко отсюда были сейчас его думы! Он размышлял над такими загадками, которых не разрешил еще ни один из смертных. Из какого же вещества вылепил творец женщину? Неужели для этого не нашлось у него ничего, кроме сапожного клея? Кто до нее дотронется, так она вся, до последней частицы своего существа, к тому и прилипнет! Неужели и его Каролина оказалась бы такой же?
Гёргей тяжело вздохнул и уронил лохматую голову на грудь. Выходит, бог так и не создал на свете ничего безупречно чистого, если и на солнце, самом ярком светиле, есть пятна, а в прозрачной воде родников полно всяких противных тварей? Самая белая лилия и та бросает черную тень…
— Мне можно идти? — спросила в конце концов Верона. Гёргей вздрогнул, только теперь заметив, что она еще здесь. Он утвердительно кивнул головой, однако в дверях снова остановил ее.
— Погодите, тетушка Престон, хочу еще кое о чем вас спросить. Как часто это бывало?
— Да каждую вторую ночь раздавался на дворе проклятый свист.
— Хорошо, голубушка, ступайте. Но об этом ни звука! Понятно?
Гёргей уже не сомневался. По природе он относился к числу людей легковерных, а тут еще ему вспомнилось, что произошло вчера в трактире "Сарацинский король", где обычно собирались чиновники комитетской управы. За ужином, во время беседы о политике, коснулись Яноша Гёргея и его отъезда на войну. Петер Маршалко начал было что-то рассказывать: "Странные слухи дошли до нас…" — а подвыпивший старший писарь Даниэль Ревицкий возьми да и ляпни: "Из Топорца?" Чиновники растерянно переглянулись, как это бывает, когда кто-нибудь скажет неуместное слово, и Маршалко поспешил замять разговор: "Да нет же! Из Трансильвании. Слух вдет, что там уже все закончилось". Тогда вице-губернатор так и не понял, в чем дело, но теперь ему все стало ясно. Значит, господа комитатские чиновники уже прослышали о похождениях его невестки? Нет, дальше так оставлять нельзя! Надо положить конец! Хотя бы ради чести бедного брата Яноша.
Лишь только возвратился Престон, нагруженный множеством банок и еклянок, получив наставления к каждому целебному снадобью, вице-губернатор тотчас же приказал ему позвать двух самых ловких копейщиков [Копейщиками — в Сепеше называли комитатских полицейских, хотя вооружены они были саблей и ружьем, копья же брали с собой лишь на парады. (Прим. автора.)] — Андраша Гёбёйо и Гергея Сабо, и отдал им следующее распоряжение: немедленно отправиться в Топорц, ночью тайком подобраться к имению Яноша Гёргея, куда с некоторых пор со злым умыслом наведывается новый подручный топорецкого мельника; этого малого схватить и, но возможности без лишнего шума, доставить к нему, вице-губернатору.
Все это случилось в среду поутру, а в пятницу вечером, когда Гёргей уже раздевался перед сном, Престон доложил:
— Копейщики какого-то арестанта из Топорца привезли. Что им передать?
— Скажи, что мне сейчас недосуг. Завтра утром я с ним потолкую.
Немного погодя Престон вернулся и доложил, что копейщики спрашивают, не передать ли арестанта коменданту крепости.
— Ни в коем случае! Сначала я сам с ним побеседую. Это мой личный узник. Заприте его пока в какую-нибудь пустую камеру.
Престон возвратился еще раз.
— Копейщики велели передать, — доложил он, — что у ихнего арестанта вторые сутки маковой росинки во рту не было. А везли, мол, его сюда на такой тряской телеге, что и сытый человек проголодался бы…
Гёргей, уже успевший раздеться и забраться под одеяло, раздраженно бросил:
— Скажи этим самым копейщикам, чтобы они поменьше велели тебе «передавать» вице-губернатору. За кого они, мерзавцы, меня принимают? У меня можно слезно просить, а они, видите ли, "велят передать". Пусть-ка они еще хоть раз попробуют «велеть», так я тоже «велю»… всыпать им батогов. А сукиному сыну, арестанту, не грех и попоститься!
Так был разрешен и этот вопрос. На следующий день вице-губернатора ожидала тьма дел: с самого утра толклись в его приемной со своими жалобами и печалями просители и депутации; кроме того, вице-губернатору пришлось заседать на нескольких совещаниях, участвовать в переговорах, так что под конец голова у него гудела, как пчелиный улей, и он совсем забыл о своем узнике. Поскольку это было в субботу, то под вечер он помчался в Гёргё — заняться хоть в воскресенье своими собственными хозяйственными делами; в Гёргё его ждали прасолы из Львова, приехавшие покупать откормленных на мясо волов. А к утру в понедельник занепогодило: повалил снег, подул ветер, да такой, что деревья с корнем выворачивало. Хороший хозяин собаку на двор в такую метель не выгонит. Целый день Гёргей просидел в своем кабинете. Вот из окна посмотреть — другое дело: можно залюбоваться красотами природы; все вокруг побелело: и деревья, и крыши домов, и горы — насколько может охватить глаз. Только где-то далеко-далеко, нарушая величественное однообразие снежной белизны, на дороге зачернелась какая-то точка. Впрочем, с каждой минутой она становилась все больше, делалась похожей сперва на ворону, потом на сундук, пока наконец не превратилась в коляску, запряженную четверкой карих лошадей, с трудом тащившихся по глубокому, до самых ступиц, снегу. Путник, как видно, ехал издалека, иначе взял бы он по такой погоде не коляску, а сани: ведь природа разостлала сейчас мягкий пушистый ковер для полозьев, а но для колес.
Поравнявшись с церковью, возница громко щелкнул кнутом в свернул в аллею, что вела к господскому дому.
— Гости приехали! — недовольным голосом сообщила Марьяк, раскладывавшая на теплом крылечке айву, чтобы она распространяла по всему барскому кабинету свой дивный аромат. — И как только людям охота в этакую непогоду по гостям таскаться?
Тем временем коляска подкатила к крыльцу. Теперь уж и у Гёргея зашевелилось любопытство; он подошел к окну и увидел, как из коляски, откинув полость из волчьего меха, выбирается дама, крест-накрест закутанная в огромную шаль, как она полою темно-зеленого пальто на меху нечаянно сдернула с сиденья на снег кирпичи и бутылки, вероятно служившие ей в дороге грелками. У тепло закутанной гостьи на виду оставались только глаза да покрасневший на морозе нос — так что узнать, кто пожаловал, было пока еще невозможно. Лишь когда Престон, помогавший даме сбросить с себя в передней многочисленные теплые одежды, обменялся с нею несколькими словами, тетушка Марьяк, расслышав голос гостьи, вскрикнула: "Провалиться мне на этом месте, если к нам не топорецкая барыня пожаловала!" — и бросилась ей навстречу.
У Гёргея же, напротив, плотно сжались губы, вздулись на лбу жилы. И вместо того чтобы поспешить навстречу гостье, как того требовало приличие, он пересел к столу и принялся что-то писать или, по крайней мере, делал вид, что пишет.
А в комнату и в самом деле уже входила госпожа Гёргей. Вице-губернатор ясно слышал ее шаги и шелест юбок, однако продолжал писать, взволнованный, разгневанный; он не обернулся бы ни за что на свете, а потому не мог и заметить ни испуга на лице невестки, ни ее подавленного вида, ни того, что она едва держится на ногах.
Гостья на минуту остановилась посреди комнаты, изумленная таким приемом, а затем заговорила тихим, хрипловатым голосом, пытаясь обратить на себя внимание вице-губернатора, погруженного в работу:
— Это я, деверь!
Однако вице-губернатор не пожелал обернуться и продолжал усердно писать; лишь небрежно, резким и полным презрения голосом, он бросил через плечо:
— Что вам угодно?
Вполне возможно, что госпожа Гёргей и не заметила этого холодного, оскорбительного тона, как, вероятно, не заметит булавочного укола человек, у которого сердце разрывается от иной, мучительной боли. Силы покинули ее, и она рухнула на стул, едва успев сообщить убийственную весть;
— Схватили моего мужа, брата вашего превосходительства! Вице-губернатор швырнул на стол перо и с горькой насмешкой воскликнул:
— И вы, разумеется, горюете!
— О, боже! — сквозь рыдания проговорила несчастная. — Конец ему теперь. Сошлют на каторгу или казнят!
Вице-губернатор побледнел.
— Кто схватил его? — спросил он взволнованно.
— Наверное, лабанцы.
— И где он сейчас?
— Не знаю, куда его увезли!
— Где и когда схватили? В пути или еще где?
— Дома, — отвечала невестка губернатора и громко заплакала.
Гёргей с изумлением уставился на нее.
— Как? Разве Янош был дома? Я ничего не знал.
— Потому что мы вынуждены были скрывать это. Янош, переодетый в крестьянскую одежду, скрывался на топорецкой мельнице.
При этих словах Гёргей, бледный как смерть, вдруг побагровел, будто вареный рак, глаза его вмиг утратили гневное выражение, со лба как ветром сдуло мрачную тучу; он посмотрел на дрожавшую женщину взглядом, в котором было и участие, и сожаление, и стыд, бросился вдруг перед нею на колени, схватил край ее черного фартучка и, поднося его к губам, поцеловал.
— Что вы делаете, сударь? — перепугалась Мария Яноки и вскочила со стула.
— Молю вас о прощении, которого я, впрочем, недостоин! Он поднялся, отряхнул пыль с колен и оживленно продолжая:
— Мария, милая моя невестка, не горюй больше ни минуты! Яноша схватил не император, а человек, который возвратит его тебе.
Госпожа Гёргей тяжело вздохнула и посмотрела на деверя, веря и не веря его словам.
— О, господи, кто он — этот человек?
— Я, — отвечал вице-губернатор, — я велел схватить его! Женщина разочарованно опустила голову. Вот новое несчастье случилось! Бог лишил беднягу рассудка, да еще в такую минуту, когда помощь всесильного родича была бы ей так нужна. Марии Гёргей и прежде бросалось в глаза, что вице-губернатор странно ведет себя, теперь же у нее не оставалось больше ни капли сомнения.
Но Гёргей, словно прочитав на лице невестки эти мысли, поспешил ее успокоить.
— Вы, вероятно, думаете, что я сошел с ума? Но нет, я не сумасшедший, я просто — злодей. Не знаю, простите ли вы меня когда-нибудь. Мне насплетничали, что сударыня-невестушка по ночам принимает у себя в опочивальне какого-то парня с мельницы. Это взбесило меня, и я приказал изловить негодяя. Подло с моей стороны было поверить гнусному навету. Дайте мне за это пощечину, я заслужил ее. Вот моя щека, бейте!
О, вот когда нужно было посмотреть на Марию Яноки, чтобы убедиться, что не только на небе могут рождаться солнечные лучи, но и в женских глазах под жемчужинами слез! Вот уже пробивается сквозь эти горькие слезы лучезарная улыбка — Мария Гёргей и плакала и смеялась одновременно.
— Ну, вот еще! Не хватало, чтобы я вас ударила! Ведь правду говорили люди-то, — заговорила Мария Гёргей. Зардевшись и озорно улыбаясь уголками рта, она стала миловиднее, чем иная молоденькая девушка. — Чего греха таить, впускала я к себе в спальню по ночам Яноша, как крестьянки-молодушки впускают возлюбленных. Ведь нам нужно было так много сказать друг другу. Не подумайте чего другого, — скромно потупила она глаза. — До того ли нам теперь? Мы и так уж необдуманно поступали. Сама теперь вижу. Слава богу, что все обошлось! Ведь его могли опознать. Хотя, по правде говоря, он уж и бороду отрастил, а усы, наоборот, сбрил. Впрочем, вы же сами видели, как он преобразился?
— Нет, еще не видал.
По лицу Марии промелькнула тень.
— Как же так? Не видели? Так где же он тогда?
Мария Гёргей беспокойно вперила в него взгляд, но вице-губернатор ни слова не мог произнести в ответ, так как вдруг оцепенел от страха и только судорожно хватал ртом воздух. Лишь в эту минуту он вспомнил, что не разрешил отвести арестованного к коменданту, а ведь тот поместил бы его вместе с остальными заключенными и, значит, позаботился бы о его пропитании. Чего доброго, Янош уже и с голоду успел умереть!
— Ради бога, что с вами! Почему вы не отвечаете?
Женское чутье подсказало госпоже Гёргей, что с ее супругом случилось что-то недоброе. А вице-губернатор подбежал к двери и, распахнув ее, закричал:
— Быстрее запрягайте четверку самых лучших коней — Марьяк, шубу, валенки! Скорей, скорей!
— Я умру от тревоги, деверь, если вы мне не объясните, — умоляла его госпожа Гёргей дрожащим голосом! Но вице-губернатор вместо ответа по-крестьянски отер рукавом пот со лба и глухим, сдавленным голосом спросил:
— Сколько времени может прожить человек, не пивши и не евши?
— Не знаю, — едва слышно ответила Мария Гёргей.
— Может быть, Марьяк знает? Эй, тетушка Марьяк! Подите сюда! Сколько дней может прожить человек без еды и питья?
— Никогда не пробовала, — отвечала экономка. — Но думаю, смотря какой человек! Католик выдержит и неделю, — ведь он привык поститься. А вот за лютеран не могу поручиться. Помню, когда моего покойного муженька, царство ему небесное, трепала лихоманка…
— Перестаньте болтать! Идите лучше поторопите кучера! Госпожа Гёргей в отчаянье ухватила деверя за руку:
— Что с моим мужем?
— Все в руках божьих! — упавшим голосом ответил Пал Гёргей.
— Да что же случилось? — крикнула Мария.
— Я забыл о нем, — с виноватым видом признался вице-губернатор. — Привезли его в город ночью, я велел запереть его в отдельную камеру и даже не распорядился, чтобы его покормили. Думал, утром пристыжу, припугну и вышлю за пределы комитата.
— И вы боитесь, — подхватила Мария, — что с ним беда случилась? А может быть, он уже…
Вице-губернатор замахал рукой.
— Ну, что вы, что вы!.. Упаси господь! — Но и он сам, сильный, здоровый человек, задрожал как в лихорадке. — Не может этого быть! Ни о чем подобном я и не думаю, милая невестушка. Честью клянусь! Ну что с ним может случиться? Ничего. Правда, у него с пятницы, а вернее, даже с четверга, во рту крошки хлеба не было. Вот, наверное, проголодался-то? Приготовьте ему здесь сытный ужин, я же поскачу в город и вызволю его из темницы. Да вы только не волнуйтесь, невестка!
— Нет, я тоже поеду с вами. Обязательно поеду.
— Как вам будет угодно. Только, честное слово, нет никаких причин для беспокойства. Никаких причин. Я бы и сам не поохал, да у меня голова разболелась. Прямо раскалывается. Проедусь в санках до Лёче, проветрюсь чуточку.
Они обменялись недоверчивым взглядом.
— Нет, я все-таки поеду с вами, чего вам одному скучать в дороге?
Тем временем к крыльцу подъехали санки, зазвенели бубенцы на сбруе нетерпеливых коней, словно много-много маленьких колоколов зазвонили вдруг за упокой чьей-то души.
Вечерело. Сизый туман опустился на укрытую снежным саваном землю. Ветер стих, но снежинки все еще плыли в воздухе, будто белые мухи в мутной водице.
Гёргей подсадил невестку на сиденье, медвежьей полостью укрыл ей ноги.
— Коли уж и в самом деле вам дома не сидится, поедемте! Тетушка Марьяк, мы скоро вернемся, состряпайте ужин посытнее. На три персоны. Смотрите не забудьте, тетушка Марьяк: на три персоны!
Си прыгнул в сани и, усевшись рядом с невесткой, крикнул кучеру:
— Гони, Матей! В Лёче! Не жалей лошадей! Загонишь — не беда!
Матей, послушный приказу, гнал так, что сани стрелой неслись по белым снегам. По обеим сторонам дороги мелькали леса и рощи, сверкавшие алмазами. Из конских ноздрей вырывались клубы пара.
Гёргей уже пожалел, что отдал кучеру такой приказ, — чего доброго, испугается бедная женщина. Она ведь и без того ни жива ни мертва от страха. И он решил на всякий случай пояснить свое распоряжение:
— Хочу пораньше поспеть в Лёче. Забыл у коменданта свой перочинный ножичек. А коменданта по воскресеньям всегда куда-нибудь зовут на ужин. Если не застану его, не смогу выручить свой ножик. Сегодня целый день был без ножа, ну прямо как без рук — перо нечем очинить…
Все это он произнес небрежным тоном, точно, помимо перочинного ножичка, у него и в помине не было никаких забот. Мария Гёргей тоже собралась с силами и стала уверять деверя, будто и она поехала в Лёче больше потому, что терпеть не может пустой трескотни тетушки Марьяк. О Яноше они больше и не заводили разговора, словно его и на свете не существовало.
Деверя и невестку связывала самая теплая дружба, и теперь они стремились успокоить друг друга, прилагая к этому героические усилия, совершенно, впрочем, напрасные, потому что каждый из них знал, как мучается другой.
Они болтали о всякой всячине, подобно скучающим в дороге i путникам, старающимся развлечь друг друга; даже погоду не за- I были поругать — зима, мол, обещает быть суровой! Гёргею послышалось, что где-то вдали воют волки, и тогда госпожа Гёргей заметила:
— Повезло нашему бедному государю Тёкёли, что его еще до холодов победили лабанцы. Теперь он хоть может спокойно отсиживаться в Турции, там-то, говорят, зимы помягче.
Между тем Пал Гёргей еще ничего не знал о судьбе Тёкёли — в те времена известия передавались не по телеграфным проводам, а по устному телеграфу. Новости привозили проезжие. Пока кузнец подковывал лошадей, путники рассказывали все, что они слышали дорогой интересного — порою из десятых уст. При такой скорости сообщения быстро теряли свою ценность. Очень часто вести и совсем не доходили до Сепеша. Во-первых, в Сепеш редко заглядывали проезжие из Трансильвании. А если и заглядывали, то не каждому нужно было чинить повозку или ковать лошадь, а значит, не стоило ему и в кузницу идти. Если иной путник и заглянет в кузницу, то все равно правды от него не жди. И наконец, если бы он даже и сказал правду, никто ему не поверил бы: разве узнаешь, какие из тысячи тысяч бродящих по свету противоречивых слухов о ходе войны соответствуют действительности? Идет война или она уже закончилась — это можно было угадать только по ценам на овес да на лошадей. А багровый горизонт — бесспорный признак войны, только когда она совсем рядом. Ведь две-три горящие трансильванские деревни не могут окрасить в багрянец небосвод так сильно, чтобы зарево было видно из Сепеша!
Но сейчас Гёргея не тронула даже и горестная весть о поражении, и он лишь машинально задал своей спутнице несколько вопросов: "Как? Неужели Тёкёли разбит? Значит, опять все было понапрасну? Свет надежды вспыхивает ярким пламенем на алтаре свободы, а догорает погребальной свечой у ее гроба. Впрочем, Тёкёли, несомненно, разбит, иначе как бы мог Янош вдруг очутиться дома…"
И снова их разговор вернулся к Яношу, хотя они оба все время старались не говорить о нем.