б) модная ныне стройность, доставшаяся мне, как говорится, на халяву. Иные доводят себя до нервного гастрита, ушивают желудки, корчатся от боли на пластическом массаже, отсасывают жир – и только лишь для того, чтобы облечь свой богатый внутренний мир в искомую форму (вернее, в полное отсутствие форм). А я могу неделями сидеть на фаст-фуде, запивать дешевым пивом химические гамбургеры, коробками уничтожать шоколадные конфеты – и все равно останусь стройной, как лыжная палка.
Специально для завистников оговорюсь: моя худоба не имеет ничего общего с изяществом большеглазой горной лани. Из представителей мира животных я скорее напоминаю змею – такая же длинная, гладкая, обтекаемая. Длинные ноги, длинное узкое туловище, длинные руки и даже пальцы на ногах – и те длинные;
в) хорошая кожа. Даже в пубертатном возрасте лицо мое не бугрилось воспаленными прыщами. У меня лицо молодой селянки – цветущий румянец на белом атласе, ненавязчивая россыпь еле заметных веснушек.
На этом дары природы ограничиваются. И начинаются недоразумения – жесткие спутанные волосы, похожие на растрепанный пеньковый канат, сутулая спина, узкие губы, небольшие невразумительно-серые глаза.
Одним словом, некрасивая я. Вот и все. О внешности моей – достаточно.
Я происхожу из интеллигентной московской семьи. Отец – посольский работник, мать – банковская шишка, бабушка – бывшая балерина, вся жизнь которой сосредоточена в жестяной коробке из-под конфет, набитой черно-белыми фотографиями. Она до сих пор весит сорок семь килограммов и начинает утро с разминки у станка. Прабабушка (она умерла, когда мне было всего восемь лет, но я отчетливо ее помню) любила, задумчиво глядя вдаль, вспоминать, как ей доводилось сидеть на коленях у Антона Палыча Чехова.
С самого детства меня шпыняли так, что мало не покажется. Балетное училище – впрочем, садизм исчерпал себя не по моей вине: через полтора года утомительных экзерсисов и казавшейся недоразумением диеты педагогиня отозвала мечтающую о моей будущей славе бабушку в сторону и, сочувственно улыбаясь, покачала головою – я переросла всех сверстниц и в балерины явно не годилась (в тот вечер я в первый и последний раз в жизни видела бабушку плачущей, даже на дедовых похоронах она только молча вздыхала – видимо, похоронить въевшуюся в каждую пору кожи мечту оказалось сложнее).
Музыкальная школа – все школьные подруги играют во дворе, а я, гастритно-бледненькая, уныло плетусь со скрипочкой под мышкой.
Уроки шитья и рисования – в нашей семье считалось, что женщина должна уметь сшить себе платье. И даже (!) занятия этикетом под руководством похожей на высушенную рыбину женщины, неустроенная личная жизнь которой была написана на ее лице.
Мне было четырнадцать лет, когда впервые ограниченная строгими рамками жизнь показалась мне тесной, как старое платье. До этого я воспринимала свое расписанное по минутам существование как непреложную данность – кто-то родился с носом, похожим на корабельный руль, у кого-то веснушки, кто-то заикается, а вот я вынуждена тратить время на кажущиеся бесполезными занятия.
Помню, тот май выдался по-летнему солнечным. В субботу мои одноклассники договорились поехать на Медвежьи озера. Моего внимания тогда горячо добивался некий Данила Донецкий – он был плечистым, высоким и каким-то взрослым, по нему страдало большинство девочек нашей школы, но почему-то его угораздило влюбиться в меня. Неисповедима ты, игра подростковых гормонов! На уроках он, совершенно не стесняясь, сверлил меня серьезным влажным взглядом. Не улыбался, перехватывая мою вопросительную улыбку. Не пытался, подражая другим, поймать меня в полупустом классе и, прижав к испачканной мелом доске, потискать под глумливый гогот остальных. Не писал слащавых посланий. Не выведывал о моей жизни у подруг. Зато несколько раз провожал до дома и даже напрашивался познакомиться с родителями.
– Боюсь, мои родители тебя не порадуют, – передергивала плечами я, – моя семья слегка не в себе.
– У тебя замечательная семья, – без улыбки возражал Донецкий, – когда-нибудь ты поймешь.
Так вот, восхитительным субботним утром, золотым, солнечным, пахнущим сиренью, возбуждающим адреналин, все мои одноклассники отправились на Медвежьи озера, ну а я осталась дома, по самые уши заваленная шитьем. Уроки кройки и шитья мне давала известная в узких кругах портниха, специалист по театральным костюмам. Считалось, что я делаю успехи. Меня немножко коробило от бабушкиных надежд на то, что в один прекрасный день, с отличием окончив Текстильную академию, я смогу стать костюмером, устроюсь работать в театр и хотя бы таким приземленным образом приобщу свое жалкое существо к таинству высокого искусства. Я сидела у открытого окна, забрав прилипающие ко лбу волосы в высокий хвост, и возилась с нижними юбками, когда вдруг в дверь позвонили. Открыла бабушка, с удивлением я услышала, как ее молодой для семидесяти лет голос перебивает знакомый басок Данилы Донецкого. Я замерла с иглой в руках. Через несколько минут дверь в мою комнату приоткрылась, и в нее втиснулся сопровождаемый недовольной бабушкой Донецкий.
– Молодые люди, не больше десяти минут, – нахмурилась бабушка, – у Глашеньки сегодня много дел. – С этими словами она вышла, плотно прикрыв за собою дверь.
– Добро пожаловать в концлагерь, – улыбнулась я, немного смущенная.
В интерьерах моей по-девчоночьи сентиментальной комнаты в розовых тонах Донецкий казался взрослым бугаем.
– А почему ты не едешь со всеми? – он осторожно присел на краешек моей кровати.
Я досадливо кивнула на раскиданный по столу ворох тряпок.
– Вот. К понедельнику должно быть готово. Это костюм для балета. Если повезет, в следующем месяце смогу увидеть его на сцене.
– Ничего себе! – присвистнул он. – Значит, ты подрабатываешь? Копишь на что-то?
Его наивное восхищение заставило меня рассмеяться:
– Если бы. То, что меня взяли в подмастерья к такой известной портнихе, уже плата. Считается, что ее именем для меня откроются двери любого театра.
– Значит, ты мечтаешь стать художником по костюмам? Зачем же тогда тебе учить три иностранных языка?
– Папина прихоть. Мне бы самой за глаза хватило инглиша. Но он считает, что я обязана выйти замуж за работника посольства, и тогда, возможно, меня повезут в Европу, а там – приемы и вечеринки… Как-то так.
– Постой-постой, – нахмурился Донецкий, – но если тебя увезут в Европу, как же твоя работа в театре?
– Тогда работа в театре отменится, – спокойно объяснила я, – но ты не понял. Папе на театр наплевать, о театре мечтает бабушка. Между прочим, у меня есть еще и мама, которая держит для меня место в банке. Из-за этого мне приходится заниматься с университетским репетитором по математике.
– Так вот почему ты никогда никуда с нами не ходишь… У тебя просто времени нет.
– Рада, что ты понимаешь, – усмехнулась я, – ну а теперь… Ты извини, но к пяти вечера за этой юбкой прибудет курьер, и, если я к тому времени не закончу, у меня будут проблемы.
Донецкий не шелохнулся. Переводил задумчивый взгляд с мятых кружев на мое вспотевшее лицо. Подцепил пальцем атласную ленточку, повертел в руках. Я напряженно следила за его движениями – не могла оторвать взгляда от заусенцев на его пальцев, мнущих свежеподшитую оборку.
– Глань, а о чем мечтаешь ты сама?
Я удивленно на него посмотрела:
– В смысле?
– Ну вот твой отец мечтает выгодно сплавить тебя замуж, бабушка грезит театром, мама поджидает тебя в банке… А сама-то ты кем хочешь стать?
– Я как-то об этом не задумывалась, – нахмурилась я, – когда с детства столько перспектив. Остается только сделать выбор.
– Но тебе же до чертиков надоело шить эту юбку. Я же вижу по выражению твоего лица.
– А нельзя найти такую работу, которая приносит одно только удовольствие, – я заученно повторила любимую бабушкину фразу, – да, сейчас я с большим удовольствием отправилась бы на Медвежьи озера загорать. Но пройдет время, я пойду на балет, увижу эту юбку… и буду собою гордиться. Это восхитительное чувство – гордость за свою работу.
– Ну тебя и зомбировали! – восхитился он. – Впервые такое вижу.
– Да что ты можешь в этом понимать? – разозлилась я. Известный психологический казус – жертва, с пеной у рта защищающая своих губителей.
– Ладно, пойду я.
На прощание Донецкий вдруг ни с того ни с сего поцеловал мне руку – кончики пальцев, исколотые иглой. Не знаю, что на него нашло, – видимо, так действует на мужчин обстановка нашей забитой антиквариатом и хрусталем, несколько старомодной квартиры.
Данила Донецкий ушел – загорелый, обветренный, мускулистый, с мальчишескими содранными в кровь коленками и взглядом взрослого мужчины. А я, как и хотела, осталась со своими подъюбниками наедине. Работа почему-то не клеилась. Строчка шла криво, нитка путалась и рвалась, а в голову с упорством профессиональных взломщиков лезли назойливые неприятные мысли. О чем я мечтаю? Чего хочу? Неужели я в свои четырнадцать лет – не самостоятельная личность, а всего лишь жалкая проекция несбывшихся надежд моих родственников? Семья, состоящая из трех сильных, самостоятельных людей и одной беспозвоночной мямли, которой все вертят как хотят.
Почему так получилось? Когда все это началось? В самом детстве, когда бабушка впервые отобрала у меня намазанный вареньем блин и, несильно шлепнув ладонью по губам, сказала, что много есть (она выразилась – «жрать») позволено только животным? Когда мне рассказывали романтичные сказки о балете, а потом отвели в училище, где на самом же на первом занятии я получила растяжение колена? В тот вечер я, запершись в своей комнате, плакала, а бабушка и ухом не вела – она сама знала, что такое физическая боль, и считала, что терпение – это в порядке вещей… Да, но бабушка-то с самого детства бредила балетом! Она-то отправилась в училище сама! Ее-то никто ни к чему не принуждал, не заставлял, не высмеивал ее слезы слабости!
А математика – ну на черта она мне сдалась? За несколько лет частных занятий я если и научилась что-то подсчитывать – так это минуты, оставшиеся до конца урока.
Я с ненавистью смотрела на груду тряпок на моем столе.
Донецкий прав. Я никто. Белое пятно на карте моей семьи. Безвольный глиняный человечек, которого, беднягу, все хотят перелепить по своему образу и подобию.
Может быть, Данила и не имел в виду ничего такого. Но наш невинный пятиминутный разговор стал катализатором, заставившим меня взбунтоваться. Наверное, другая девушка сделала бы такое гораздо раньше. Но мой первый бунт состоялся в четырнадцать – зато какой это был бунт!
Я упаковала недошитую юбку в пакет – пускай ее забирает курьер. Моя преподавательница в последнее время совсем обленилась. Набрала неоплачиваемых подмастерьев, раздала им всю свою работу, да еще и смела покрикивать, поторапливая. А сама только деньги получала да попивала чаек с бельгийскими шоколадными конфетами. Придется ей сегодня самой над юбочкой попотеть.
В полиэтиленовый пакет я сложила полотенце, крем от загара, купальник. Купальник, кстати, у меня был еще тот – старенький, выцветший, немодный. Почему-то в нашей семье спорт считался уделом людей недалеких, поэтому все, имеющее хоть какое-то к нему отношение, покупалось крайне неохотно. Бутылка воды. Яблоко. Книга. Мне было так весело и тревожно, что все внутренности, казалось, вибрировали.
Бабушка наконец заметила неладное:
– Глаша, ты куда?
– На Медвежьи озера, – честно ответила я, – все мои одноклассники уехали загорать и купаться. Если потороплюсь, успею их на автовокзале догнать.
Она удивленно округлила глаза, пытаясь осмыслить услышанное. Никогда, никогда, никогда я ей не перечила! Если и урывала кусочек неоговоренного удовольствия, то тайком, прикрываясь какой-нибудь невинной ложью.
– А юбка? – Даже ее голос изменился, по-старушечьи задребезжал. – Неужели ты так быстро закончила? Нахалтурила, что ли?
– А юбку я дошивать вообще не буду. Надоело! Шитье – это не мое. Пусть забирает, как есть.
– Аглая…
Но было поздно – я застегивала босоножки. Сбегая по лестнице вниз, я слышала несущиеся вслед угрозы. Бабушкин пошатнувшийся было голос снова набрал привычную полноту оттенков и красок. В тот день я чувствовала себя как ветреница, впервые хлебнувшая шампанского и задыхающаяся синтетической радостью и пусть ложным, но таким дурманящим ощущением собственного могущества. Мобильные телефоны тогда еще не были особенно в ходу, так что на нервы мне никто не действовал. В здании Щелковского автовокзала я увидела толпу своих одноклассников.
Подошла к Донецкому.
– А вот и я.
Тот удивился:
– Аглая? Но мне показалось…
– А я передумала. Ты прав – у меня была не жизнь, а тюрьма. Теперь все будет по-другому.
Он выглядел таким растерянным, что это умиляло.
– Я совсем не то имел в виду, просто хотел, чтобы ты с нами поехала. У меня с собой гитара, хотел, чтобы ты услышала, как я пою…
– Да не важно, что ты имел в виду. Все равно спасибо. А как ты поешь, послушаю с удовольствием.
Это был волшебный, нереальный день. Несмотря на то что на мне был старенький, выцветший домашний сарафан, да и вообще – я никогда особенным массовым успехом не пользовалась, я фонтанировала шутками, болтала, хохотала и оттеснила самых популярных девчонок нашего класса на задворки всеобщего внимания. Кое-кто из них смотрел на меня с напряженной неприязнью, а мне так и хотелось хлопнуть завистницу по плечу и, подмигнув, воскликнуть: «Не переживай! Завтра ты снова взойдешь на свой трон местечковой королевны, но сегодня мой день! Первый день моей свободы! Первый день новой жизни!»
Мы разбили мини-лагерь на пустынном песчаном пляже. Все тут же бросились в мутноватые воды озера. Мы плескались, шутливо топили друг друга, визжали… Потом грелись у наспех разведенного костра, прямо из горлышка пили дешевое сладкое вино, запекали в золе картошку. Данила дилетантски бренчал на гитаре и что-то многозначительно бубнил себе под нос – потом выяснилось, что это был романс его собственного сочинения. Причем по его красноречивым взглядам я заподозрила, что посвящено это творение не кому-нибудь, а мне.
Ближе к вечеру, когда солнце превратилось в красный остывающий шар, медленно оседающий за горизонт, все затихли. Кто-то уныло побрел в кусты – извергать из нежного юношеского организма излишки выпитого вина. Кто-то разбился на парочки и удалился в лес. Кто-то (в основном не пользующиеся успехом тихие отличницы) шушукался и тихонько хихикал в стороне.
Донецкий пригласил меня прогуляться вдоль берега. Босиком мы шли по остывающей илистой кромке, и на мои плечи был наброшен его хлопковый свитер. Мне совсем не было холодно – просто таким нехитрым способом Донецкий, видимо, решил «пометить территорию».
– Ты рада, что поехала?
– Еще бы! – горячо воскликнула я. – Кажется, это был лучший день в моей жизни.
Он почему-то смутился, приписывая мое восхищение не бесшабашной гулянке на озерах в целом, а своему бесценному обществу в частности. Я видела, как он на меня смотрит. Мне это нравилось. Перехватывая его взгляд, я чувствовала себя взрослой и опытной.
Нравился ли мне Данила Донецкий? Вряд ли. Точно роковой осиновый кол в тело восставшего мертвеца, мама и бабушка вбили в мою голову образ идеального мужчины. Это должно было быть нечто утонченное, аристократически бледное, возможно, с тонкими, как у кинематографического белогвардейца, усиками. С тонкими запястьями, почти женскими узкими ладонями, тихим голосом и благородной профессией. Мой идеальный мужчина уж точно не должен был таскать за собою старенькую гитару, писать сомнительные вирши и петь их тембром «козлетон». У Донецкого была рваная вихрастая стрижка и чумазые руки – он гордо рассказывал о том, как на пару с отцом самостоятельно строит дачу. Его обветренное лицо не вписывалось в каноны моего восприятия мужской красоты.
Да, обаятельный. Да, милый. Но – нет, не герой моего романа.
Меня воспитывали так: у мужчины должна быть четкая жизненная позиция, чуть ли не с детских лет он должен разработать беспроигрышную стратегию и фанатично ей следовать. А потом – встретить свою принцессу и уверенно вести ее за собой по жизни, стараясь, чтобы она не знала бытовых забот и материальных неурядиц. Вот в этом меня бабушка всегда восхищала: она расправлялась с мужчинами, как повар с картошкой. Даже в самые трудные времена она напоказ носила брильянты, возлагая добычу жизненных необходимостей на дедушкины уверенные плечи.
Данила Донецкий на уверенного стратега не тянул. Он был в хорошем смысле нервным. Романтичным. Мечтательным. Брызжа слюной, рассказывал, что, родись он на несколько веков раньше, стал бы пиратом – грозой морей.
– А ты знаешь, что пираты доживали в среднем до тридцати? – смеясь, спрашивала я. – И у них не было половины зубов. А у многих проваливались носы – сифилис. Сомневаюсь, что тебе бы понравилось.
– Да ну тебя, – шутливо обижался он.
Донецкий мечтал исколесить весь мир. Он восхищался знаменитым путешественником Федором Конюховым – мне оставалось только презрительно кривить рот. Мои мама и бабушка Конюхова шумно осуждали – все-таки у него была семья, которой он не посвящал ни минуты занятой сомнительными приключениями жизни.
Наша прогулка длилась от силы часа полтора, и за это время он умудрился чуть ли не наизнанку себя передо мною вывернуть – и о своей жизни, и о мечтах своих многочисленных рассказал.
А в какой-то момент… Я и сама, честно говоря, не поняла, как это получилось. Не было между нами ни остросюжетной возбуждающей пикировки, ни многозначительного переглядывания… и только вдруг я обнаружила, что по-медвежьи сильные загорелые руки Донецкого обхватили меня за плечи, а сама я прижата к его литому торсу, и лицо мое запрокинуто вверх, и Донецкий целует мои губы, а я… я отвечаю на его поцелуй! Это длилось не больше минуты и было похоже на сон или внезапную вспышку безумия. Как будто бы над нами по особому требованию сгустились сумерки, и жасминовый куст стал резче пахнуть, и почти погасшее солнце деликатно спряталось за алым облаком. На моем теле острые мурашки танцевали буги-вуги. Его руки шарили по моей спине – невинная скромная ласка подростка, физически развитого чуть больше, чем его сверстники, без вероломной попытки нащупать застежку бюстгальтера. От него пахло дорогим одеколоном – наверное, взял у отца, потому что благородный пряный запах никак не вязался ни с грязью под его ногтями, ни с цыпками на его руках. Я закрыла глаза, правильнее будет сказать – зажмурилась, как перед прыжком с вышки. Его теплый язык раздвинул мои губы. На минуту я обмякла, прислушиваясь к неведомым ощущениям – все-таки это был самый первый в моей жизни поцелуй. Мое тело словно перенеслось в иное пространство, где воздух был горячим и тягучим, как желе, и я мягко балансировала в нем, точно космонавт в невесомости. А потом я отстранилась, а он отвел глаза… К нашему лагерю мы возвращались молча. Донецкий держал меня за руку, это было приятно. Я игнорировала вопросительные взгляды подруг. У меня началась новая жизнь, и это было чертовски приятно!
Правда, вот о моем возвращении домой лучше промолчать, потому что триумфальным оно не было. Данила порывался проводить меня до двери и даже был согласен мужественно повиниться перед моими родителями, но я его кое-как отговорила. Дома меня ожидал грандиозный скандал. Участвовали в нем все семейство и даже привлеченная извне бабушкина балетная подруга Софья Аркадьевна. Все меня стыдили, хмурили брови, хлестали продуманными жестокими фразами. В нашей семье не орут, не бьют тарелки и не раздают направо и налево хлестких пощечин. Единственным аргументом являются слова – иногда это даже обиднее самой смачной оплеухи.
На следующий день мои документы забрали из школы. Меня перевели в некое странное учебное заведение – нечто среднее между военной казармой и институтом благородных девиц. Это была частная школа, жутко дорогая. Пять дней я проводила на ее территории, изучая гуманитарные науки. По настоянию мамы заезжий репетитор продолжал заниматься со мною математикой. На выходные меня отпускали домой – правда, дом стал еще более жесткой тюрьмой.
Данилу Донецкого я больше никогда не видела. Подозреваю, что он пытался звонить, но был вежливо «послан» разобиженной бабушкой.
Мой бунт номер два пришелся на восемнадцатилетие. На этот раз его размах был круче невинного пикника с одноклассниками. Два года истово готовясь к университету, я отказалась идти на первый экзамен и самовольно подала документы в Суриковку. Родители объявили мне бойкот, бабушка демонстративно пила сердечные капли, хотя обычно столь дешевые приемчики манипулирования были ей несвойственны. А уж когда я провалилась…
С тех пор мои отношения с семьей пошли под откос – и действовал здесь закон снежного кома, набирающего скорость и мощь.
В двадцать два года я решила положить конец семейной драме в стиле садомазо и сняла на Арбате комнату. Мое алчущее сердце искало свободы. Здесь я ее и обрела – на пронизанном семью ветрами, заплеванном тысячей туристов, горластом, цветастом, шальном, лубочном, живущем вне законов города и времени Арбате.
Арбат стал моим новым домом.
Арбат всегда был готов пригреть на своей безразмерной груди личностей вроде меня – без царя в голове, без рубля в кошельке, без привязанностей в сердце. Сама не знаю, почему так вышло и откуда взялась эта мысль, но, покинув родительскую квартиру с папиным кожаным чемоданом наперевес, я сразу же села в метро и отправилась на Арбат. Как будто заранее все спланировала.
Я и сама не понимала – карабкаюсь ли вверх или неумолимо качусь под откос? Но самое главное – я была свободна. А свобода, тем более в ее концентрированном арбатском варианте, – наркотик похлеще кокаина.
Как начинается мой стандартный день?
Встаю по будильнику, в десять ноль-ноль. Наскоро опрокинув чашечку растворимого кофе в еще не очнувшийся ото сна организм, выползаю на улицу. Раскладываю два стульчика – один себе, другой – для будущего клиента. И начинаю скучать в бездейственном ожидании оного.
Время проходит за разговорами с соседями-художниками. Самые заметные – дядя Ванечка, Сева и Готический Придурок.
Сева – самый красивый мужчина на свете. Он похож на греческого бога и еще немножко на Микки Рурка до пластических операций. С самого моего появления на Арбате я медленно и безнадежно сходила по нему с ума. Иногда мне, как девушке доверчивой и романтичной, казалось, что между нами назревает что-то возвышенное… Забегая вперед, могу сказать, что финалом этой платонической любви был его страстный секс с моей лучшей подругой. Но об этом позже.
Готический Придурок в свою очередь сходил с ума по мне. Выглядел он так, что Мэрилин Мэнсон разрыдался бы от умиления на его плече. Долговязый, бледный, с припудренным лицом, подкрашенными ресницами и выщипанными бровями. Кажется, усталые круги под его глазами тоже подрисованы. Ох уж эти готы, кладбищенски бледные и потусторонне серьезные – я не удивлюсь, если под мистической личиной Готического Придурка скрывается самый что ни на есть банальный Ванек или Петюня, с румянцем во всю щеку и свойской привычкой поковыривать в носу. Клиентов у него было мало – не вызывал доверия его внешний вид. Поэтому его пребывание на Арбате не имело коммерческой цели. Он малевал что-то для себя самого – естественно, на кладбищенскую тематику. Никто не хотел покупать его мрачные да еще и по-дилетантски выполненные творения. Иногда мне казалось, что он просиживает штаны исключительно с целью сверлить меня долгим, задумчивым взглядом и при этом на улыбки не отвечать. Три года назад меня от этого оторопь брала. А сейчас ничего, привыкла.
А дядя Ванечка…
Дядя Ванечка был из тех благообразных старцев, о ком до самого последнего момента думаешь, как о подобии Санта-Клауса, – до того момента, пока, угостив тебя однажды глинтвейном, он вдруг не попытается большим пальцем подцепить резинку на твоих трусах.
Седовласый, ухоженные волосы собраны в хвост и прихвачены ненавязчивой аптекарской резинкой, от уголков глаз разбегаются лучистые морщинки, кожа обветренная – издержки почти круглосуточного пребывания на продуваемом ветрами Арбате.
Если не брать во внимание неприятный инцидент, сопутствовавший нашему знакомству, когда дядя Ванечка ничтоже сумняшеся натравил на бедную девушку громилу, отношения наши были самыми что ни на есть нежными.
Он называл меня «принцесса нашей помойки», любил, подкравшись сзади, гаркнуть мне в ухо залихватское «Полундрррра, менты!» (не понимаю почему, но я каждый раз подпрыгивала на стуле, бледнела и подхватывала мольберт, словно была не богемствующей девчонкой, а, как минимум, наркобаронессой). Ему одному дозволялось широкопалой ладонью растрепать мои волосы, хотя вообще-то я терпеть не могу такого бесцеремонного вмешательства извне и любой другой человек получил бы за акт прическоразрушения увесистый подзатыльник. Но дядя Ванечка – это же дядя Ванечка! Почему-то в отношениях со мной он сразу взял интонацию старшего родственника, которому позволено все – от бестактного замечания до крутого матерка. Обремененное эдиповым комплексом создание вроде меня не могло этим не воспользоваться.