– Итак, Леонид Романович, – продолжает Володя, – я полагаю, вы признаете, что ненависть утоляют не муки недруга, но его физическое исчезновение. Истязать подобного себе не просто недостойно. Это бессмысленно, гадко и даже, простите за прямоту, патологично. Вы на пороге паранойи. И, поверьте, я вас понимаю. Вы согласны со мной?
Он переводит дыхание, глядя мне в глаза. Я медленно киваю. Зачем оспаривать собственный ужас и свою же неспособность преодолеть отчаяние?
– Бессмысленно, Леонид Романович. Это непреодолимо. Нет ничего страшнее бессильной ненависти. Вам вдвоем тесно. Ведь так?
И вдруг голос его срывается в наждачный хрип:
– Но вы не можете сделать этого. Не можете уничтожить подобного себе. А еще вы учитываете последствия. Социальные последствия! Так или нет?
И снова он прав. Не нужно даже показывать это.
– Ну а если так…
Володя выпрямляется. Он неотрывно смотрит глаза в глаза, и я вдруг вижу, что веки его воспалены и в желтизне зрачков застыла мутная непроглядная тоска. Мне страшно; я словно смотрю в зеркало.
– Если так, Леонид Романович, я предлагаю вам обмен ненавистью!
Кончилась выдержка! Он говорит теперь быстро и сбивчиво, путаясь, сам себя перебивая и одергивая, как я сам изредка, когда молчать совсем уже невмоготу и нельзя не сорваться в хрип, и слава Богу, если только в хрип, а не в слезы.
У Володи беда. Такая же, как и у меня. Или не такая. Неважно. Суть обиды мне не понять, как и Володе непонятна суть моего чувства к Аннушке. Но мы связаны. Импульс ненависти, понятно, Леонид Романович? Нет? Ну и не надо. Главное мне ясно. Самое главное, что мы – и больше никто! – способны друг друга спасти.
– Только минута, Леонид Романович! Одна минута объективного времени. И у нас, и у вас. Может, и меньше. Но вы будете лицом к лицу с
Невероятно, но он достает из кармана «беломорину», заламывает мундштук, чиркает спичкой и глубоко-глубоко затягивается. Пальцы у него ярко-желтые от табака, я только сейчас это заметил. А на щеках выступают ярко-красные пятна.
– Вы понимаете? Понимаете? Алиби, полное алиби! Вы сейчас дома, свидетелей десятки.
Третья затяжка – и в ноздри бьет вонь паленой бумаги.
Володя давит окурок в кофейной гуще. Теперь его никак не назовешь лощеным джентльменом.
– И последнее. Запомните хорошенько: вы не убийца. И никогда им не были. Вы раздавите жука. Мерзкого зеленого жука. Существо. Нечто. Больше того, возможно, это будет всего лишь наваждением, как и весь наш разговор. Вы ведь меня понимаете?
Он с силой провел по лицу ладонью – сверху вниз. Помолчал. И закончил фразу почти спокойно:
– Разумеется, эти же доводы действительны и для меня.
Если бы в висках не постукивали крохотные острые молоточки, я решил бы, что тоже почти спокоен. Но они частили. Да еще в груди, чуть ниже солнечного сплетения, ворочался тяжелый сгусток, подталкивая вверх тошноту.
Миловидное, несколько кошачье, совсем немножко подкрашенное лицо мелькнуло перед глазами, заслонив Володю. Аннушка посмотрела словно бы даже жалеючи, с эдаким привычно-презрительным превосходством. И когда трудно, словно сквозь вату, в уши пробился медленный голос, совсем незнакомый, я не сразу понял, что этот голос – мой.
– Гарантии?
– Абсолютные! – откликнулся Володя. – Ненависть размыкается в момент удовлетворения. Вы не сможете вернуться из моего мира, не сделав необходимого. Я соответственно из вашего.
Мы встали одновременно, словно связанные пуповиной. В сущности, так оно и было на самом деле.
– Итак, Леонид Романович, вы окажетесь прямо перед
– Простите, Володя, но я еще не…
– Ошибаетесь, друг мой. Вы уже решили.
Он опять улыбнулся. И эта улыбка была последним, что увидел я перед тем, как полыхнула вспышка, а может быть, вовсе и не вспышка, я не знаю, как это назвать – мгновенный, ясно
…но я почти не видел окружающего, потому что прямо передо мной стоял жук, такой же, как и все, – или не такой?! – он ничем не отличался от прочих, совсем-совсем ничем…
…но, глядя на него, я ощутил, как мгновенно морозные иголки ударили в кончики пальцев, мягко подломились ноги, под ложечкой шевельнулся горячий ком…
И я уже знал, что нам двоим – мне и этому, конкретно этому и никакому иному жуку – тесно на Земле, на его Земле и на моей, и на всех Землях, сколько их там есть, тесно…
…и что один из нас не уйдет с этого места.
А он стоял, замерев в непонимании и страхе передо мной, непонятным и чужим, но спустя миг, видимо, понял что-то и торопливо взмахнул верхним левым щупальцем, целясь мне в лицо; щупальце кончалось когтем, острым, как золингенское лезвие моего деда, и оно летело прямо в цель, но я был готов чуть раньше…
…и я ударил его изо всех сил – по граненым глазам и вниз, ломая усики…
…шею опалило острой болью, но все это было уже бесполезно: жук отжил свое… и я прыгнул на него, упавшего, с хрустом проломил мозаичное хитиновое брюшко, провернулся на месте и еще раз подпрыгнул, разбрызгивая синеватую слизь…
И в этот момент меня ослепило коротким сполохом.
Я зажмурился. А когда огненные переливы стихли, не было вокруг ни черной земли, ни серой пыли, ни жуков.
Ни даже кофе и бисквитов.
Только мокрая от пота постель и я, трясущийся в ознобе. Да еще боль в неловко подвернутой шее. И мелкий, занудливый комариный писк, неумолчное «зззззззз», то подпрыгивающее, то снова монотонно впивающееся в мозг; звенело, привзвизгивало, подзвякивало; все сильнее, и сильнее, и еще сильнее, словно после аттракциона-центрифуги.
Это невозможно было вытерпеть…
3
…и я проснулся.
Меня вообще-то сложно разбудить, именно поэтому я и поставил такой звонок – резкий, как плетка, вматывающийся в нервы. Правда, тогда я еще работал в школе, а в школу опаздывать никак нельзя; на завод тоже, наверное, нельзя, но все же школа – это святое: дети не фрезерные станки, это люди, их следует уважать, если хочешь, чтобы они захотели взять у тебя что-то. А я хотел. И, больше того, видимо, что-то получилось, если они по сей день захаживают ко мне на огонек.
А гонорары пошли уже потом. Я сначала не поверил, потом поверил и удивился, а потом привык, обрел свободу и зажил относительно вольной жизнью литературного шакала. Звонок теперь был анахронизмом, но проклятая привычка ложиться не раньше трех привела к тому, что просыпаюсь около полудня, а это плохо. Поэтому я не стал менять визгливое чудо на что-либо манерно шелестящее. Пускай будят. Тем паче, тетя Вера с почтой долго ждать не любит.
Я сорвался с кровати, словно горный орел, красивым, плавным прыжком вынесся к двери, распахнул ее и озадаченно выглянул на идеально пустую лестничную клетку. Никого и ничего. А в дверь, между прочим, звонили, пока я не щелкнул замком…
Некоторое время я безрадостно размышлял о слуховых галлюцинациях. Потом затворил дверь, опустил собачку, покачал головой…
…и вскрикнул.
Шею больно щипнуло.
Я подошел к зеркалу. Небритое, сильно помятое лицо хмуро поглядело на меня тоскливыми глазами. Привычное, нелюбимое, но единственное. Очень знакомое. Вот только не было вчера этого шрама. Вернее, даже не шрама, а царапины – глубокой, правда, но царапины, тонкой и прямой, словно кто-то исхитрился полоснуть вдоль щеки до самой шеи золингенским лезвием, но не рассчитал, удар вышел слабый и, вместо того чтобы перехватить глотку, всего лишь оцарапал кожу.
Однако же, подумал я. У религиозных фанатиков бывает так: доводят себя до воплощения страстей Господних наяву. А тут у тебя, парень, без всякого фанатизма шрамы возникают. Хотя… как сказать.
Снова кольнуло. Щека дернулась. И я понял, хотя и не сразу, что не могу остановить тик. Отчетливо вспомнился сон. Всего лишь сон! – но с хрусткой ясностью привиделся жук; он стоял передо мною, слабо шевеля щупальцами, и усики его мелко дрожали.
Господи, да ведь ему было страшно, вдруг понял я. Очень страшно и очень больно. Ведь это действительно больно, когда восемьдесят три кило живого веса прыгают на хрупкий хитин, проламывают грудь и утопают в ней почти по колено. И последняя мысль: за что?!
Спокойно, парень. Я сильно ущипнул себя за ухо и обрадовался, почувствовав боль. Не ту, от которой умираешь, а нормальную боль бодрствующего человека. Спокойно. Это – сон. Всего лишь. Бывает. Успокойся. Иначе свихнешься прямо здесь, в собственной прихожей.
Подожди до вечера. Вечером Славка придет с работы, и ты пойдешь к нему. Вообще-то в последнее время мы общаемся чересчур редко, во всяком случае всерьез, чаще просто легкий треп в смешанной компании. Раньше было иначе. Хотя раньше мы были помоложе. И потом, у бизнесменов вечно нет времени. А с другой стороны, время – деньги, а какой же это бизнесмен, если у него нет денег? А еще с одной стороны, откуда у них деньги при таком правительстве, тем более в такой стране?
Лучше всего успокаивают нервы забавные логические цепочки. В конце концов Славка по крайней мере умеет выслушать. Может, в том и штука, что слишком редко удается выговориться…
Тик унялся. Парень в зеркале не стал менее помятым, спутанные волосы липли ко лбу, обнажая совершенно наглую утреннюю лысину, но щека, слава Богу, разгладилась.
– Спасибо! – внятно поблагодарил я нервную систему. Не скажу, что мой голос ангельски музыкален, но это еще одно доказательство, что я наконец проснулся.
А еще можно поглядеть в окно.
Я прошел на кухню, настежь распахнул створки и перегнулся через подоконник. Четвертый этаж уже позволяет хлебнуть синевы, не подпорченной выхлопными газами.
Внизу торопливо, как в старом фильме, суетились люди, выныривая из-под зеленых крон. Листва уже довольно густа; если сейчас прыгнуть вниз, то задержать не задержит, но в морг доставят сильно поцарапанным.
Все сильнее щипала щека; царапина обиженно напоминала о себе. Я прикрыл створки, оставив открытой форточку; открыл аптечку, добыл йод и пластырь. Теперь вата. Я пошарил пальцами внутри аптечки, и что-то мягко шлепнулось на стол, сорвавшись с верхней полки. Вернее, не что-то. Совсем даже не что-то. Пачка, перетянутая черной аптечной резинкой. Толстенькая, сантиметров пять, не меньше. А может, и меньше. Не ручаюсь. Раньше мне как-то не приходилось мерить сантиметрами портреты великого физика Франклина.
– Спокойно, – сказал я вслух, уже не для системы, а для себя. – Спокойно, Ленчик. Это не лобзик. Это деньги.
Действительно, это был совсем не лобзик. А деньги. И даже очень деньги. Зеленые купюры, слегка потрепанные, но именно слегка, а вовсе не замусоленные, во всяком случае те, что сверху; внутри пачки, вполне возможно, были и не такие кондиционные.
Я присвистнул.
– А вот это зря, сынок, – сказали за спиной. – В доме свистишь – удачу выдуваешь. Иди-ка сюда.
Свободно развалившись в кресле, перед журнальным столиком сидел немолодой, но весьма крепкий на вид мулат с благородной, коротко подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток из пузатенькой бутылки.
– Ну чего стоишь? Присаживайся! – он и не пытался изображать денди, но грубоватость была незлобивой, почти приятельской. – Давай-давай, сколько ждать можно?
– Одну минуту, – ответил я.
– И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить.
Я торопливо натянул брюки, накинул футболку, пригладил волосы, сел напротив визитера и спросил впрямую:
– Вы сон или не сон?
Тон я сделал то что надо – отрывистый и напористый, под Глебушку Жеглова. Старик, однако, попался матерый и напором моим нисколько не озаботился, а только хмыкнул:
– Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет?
– Значит, вы от Володи?
– Володи? – седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. – А-а, Володя… Ты про этого… – Он произнес нечто невразумительное, поморщился и покачал головой. – Еще чего. С ним другие побеседуют.
Быстрый взгляд на часы.
– Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое дело с тобой поболтать, сынок…
Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту самую, стянутую аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись, остается гадать.
– Держи. Твое! – он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу. – Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А то с первого раза хрен разберешься.
– Простите?
Едва ли стоило удивляться так ненатурально. Старик пожал плечами и прищурился.
– Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей.
По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата, решил выпить. И не пожалел.
– Ну?
– Ухх! – выдохнул я.
– Правильно, сынок.
Похожие на маслины глаза снова были широко раскрыты и искренне доброжелательны.
– Понимаешь, Леня, под старость с утра ничего лучше нет, чем коньячишко. Не ваш, ясное дело.
Он очень к месту сделал упор на вот это «не ваш». И после короткой паузы добавил:
– Ну что, Ленчик, показываться нужно или как?
Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как трещит и булькает под ногами. Нет!
Кривую гримаску на синеватых губах можно счесть улыбкой; на миг обнажаются белейшие, один в один, зубы.
– Ясно мыслишь, сынок, – старик хмыкает. – Это я так спрашивал, все равно показываться нельзя, ради тебя же. Я ж не жук какой-нибудь… испарения всякие… а звать меня можешь, мммм, дядя Фил…
Короткая пауза.
– А еще лучше Феликсом Наумовичем.
– Очень приятно.
– Ну, парень, слушай…
Феликс Наумович садится прямо, и под тонкой шерстяной водолазкой медленно вздуваются громоздкие, совершенно не стариковские бугры. Он подкидывает пачку и ловит ее.
– Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем.
Информация простая и приятная. Автоматически отмечаю, что с однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же…