Потом Ренато остался один. Он лежал и глядел в потолок — высокий, из квадратов цвета слоновой кости. Сколько денег вложено в дом… но ведь Ренато не только работал — еще и жил, честно, поступая по совести. Теперь есть, кому о нем позаботиться, и, быть может, его помянут добрым словом спустя многие годы… Разве не так?
Окно было закрыто, но через него непостижимым образом веял легкий ветерок, пахнущий липовым светом. Если сомкнуть веки, ощутишь на лице солнечный свет — такой бывает утром, когда на дворе погожий июньский день.
Кто-то прошел через комнату, быстро — Ренато слышал шаги, но не открыл глаз. Звякнула посуда. Странно… Дениза оставляет только один стакан на столике подле кровати. Послышался звук, будто отодвинули стул.
Ренато не испытывал страха — он просто лежал и слушал, и солнечное тепло ласкало его лицо.
— Но мы же… Марк! — неуверенный женский голос.
— Ты мне не мать!
Что-то бросили, или упало — звон разнесся по комнате. Стремительная дробь по полу — выбежал человек. Дверь хлопнула, далеко.
— Не обращай внимания на этого придурка, мам. Притащится к вечеру…
— Ренни!
Все стихло, пропало ощущение солнечного тепла. Вместо аромата цветов комнату заполнил привычный запах лекарства — Ренато привык к нему и не замечал, разве что возвращаясь с прогулки. Сейчас контраст был резким.
Старик открыл глаза, с трудом сел, откидывая одеяло. Комнату не оглядывал — знал, что в ней никого нет.
Услышанный разговор… все отдать, чем владеешь, только бы не слышать этих голосов, вычеркнуть их из памяти — ведь почти получилось.
Марк. Ну конечно.
Теперь Ренато не сомневался — газета была, и он в здравом уме.
"Трагедия Лейвере — гибель семнадцати молодых людей"
Восемнадцати.
Наверное, день был теплым — этого не запомнил никто. Жирные голуби взлетали то тут, то там; они привыкли бродить по дорожкам, подбирая насекомую мелочь и крошки, и не обращать внимания на людей — и никак не могли взять в толк, почему их птичий покой нарушают.
Женщина в цыганском платке, завязанном узлом на затылке, все тянула руки к носилкам, пытаясь оттолкнуть полицейских; еще одна, растрепанная, светловолосая — сидела на бордюре и тонко выла.
Мужчина в черной рубашке — кого-то искал, мелькая в толпе, ухитрялся раздвигать родственников и любопытных, и лицо его было страшным и неподвижным.
Пахло гарью — в парке университета жгли палые листья…
Ренато на открывал глаз — он видел сквозь сомкнутые веки. Он знал теперь, что если порыться в книжном шкафу, на самом дне, у стены обнаружится альбом с истертой бежевой обложкой, с пятнами от пролитого чая — а в альбоме будут фотографии смеющихся юношей и девушек, почти детей. Однокурсники Марка. Все лица — и вырезки из газет, и фамилии с именами. Никого не забыть…
Этого альбома никогда не было в действительности — однако у старика Ренато он лежал в шкафу, безопасный и страшный, и в сторону шкафа Ренато отныне смотрел осторожно, и боялся просить Денизу снять книгу, чтобы она могла почитать вслух — будто в шкафу был спрятан капкан, готовый вцепиться в руку ледяными острыми зубьями.
Создав себе мир, Ренато случайно принес в него это.
Дни потекли, как раньше, даже лучше — сердце перестало прихватывать, и уверился в здравости собственного рассудка. На улице становилось все холоднее, чахлая трава по утрам покрывалась инеем.
— Отец, если позвонишь президенту их компании, по старой дружбе… он тебе не откажет.
Старший сын Ренато, Виктор, выглядел прекрасно для шестидесяти лет. Его вторая по счету жена, Юлия, хрупкая блондинка с вечно испуганными глазами, много моложе, сидела в глубоком кресле, сложив руки на коленях, как примерная школьница. Она боялась Ренато, считала, тот до сих пор не одобряет развод наследника. Да что там… было, быльем поросло.
Виктор смотрел на отца выжидающе.
— Не считаешь, что я выжил из ума? — спросил Ренато, стараясь, чтобы голос звучал шутливо — но вышло сухо и равнодушно.
— Что ты, — сын даже бровью не повел, настолько нелепым показалось предположение. А ведь наверняка не раз гадал в последние дни — уже все, пора ставить крест или еще подождать?
— Мы не ладим ни с его партнерами, ни с его… подручными, сделка грозит развалиться, а я не могу потерять деньги. Твой звонок все решит.
Ренато вгляделся в сына внимательней — неужто когда-то этот подтянутый самостоятельный человек был малышом? Ползал по дому, тянул в рот игрушки… кажется, да. Впрочем, им занимались няньки и давно умершая жена…
— Нет, сын. Дело давно перешло к тебе. Прежние связи… уже не имеют значения. Ты сам крепко стоишь на ногах, и моя помощь тебе не нужна.
— Но, устроив этот контракт, мы сможем укрепить свое положение! Сейчас оно не столь прочно, как раньше. Ты оставил нам все в отлаженном состоянии, я бы хотел…
— Мне это не интересно. Занимайся делами сам. Или, прожив почти больше полувека, не можешь обойтись без помощи старика?
Юлия из угла смотрела на Ренато глазами маленькой приблудной собаки — темно-рыжими, влажными и растерянными. Она была не в счет, ее не принимали всерьез, говоря о деньгах и сделках. На мгновение старик ощутил досаду — жаль, что она в самом деле никчемна. Может, женившись на умной стерве, старший сын что-то бы понял… а может, и нет.
Ночью пришло желание услышать музыку. Не что-то определенное, а нечто, звучащее фоном, как в детстве радио, нечто старое, легкомысленное, совершенно не модное ныне. Ни одной мелодии, ни одного слова из давних песенок нельзя было вспомнить. Зато предстал перед мысленным взором приемник — черный, с отбитым уголком, наклоненной вбок антенной, пыльный, неутомимо голосящий.
В лицо ударил свежий, пахнущий травой и водорослями ветер. Ренато задохнулся — свет, дневной свет; пустое сизое небо над головой, вместо мягкости любимого кресла — ощущение жесткой земли, высокие стебли костреца и ежи.
Взгляд уперся в лежащие на коленях руки — не старческие, дряблые, покрытые темными пятнами, а золотистые от легкого загара, худые мальчишечьи.
Он вскрикнул от неожиданности, и звонкий голос толкнулся в горле, послушный, чухой — и такой знакомый. Его собственный.
Высоко в блеклом воздухе подрагивали провода, над ними летела ворона, очень маленькая отсюда, с земли.
— Я… умер? — тихо сказал себе мальчик, и понял, что врет. Он не это испытывал, не это хотел произнести, и вообще не успел понять, чего хочет. Он помнил только, что его звали Ренато… кажется, так.
И сидел он на склоне холма, вдалеке поблескивала река, справа и слева простирались поля, в которых, как грибы, то тут, то там стояли небольшие домики. Ближе к реке они сбивались в кучки, понемногу образуя город. Мальчик не смотрел туда — он вдыхал влажный ветер.
Где-то невдалеке был и его собственный дом, место, где мальчика ждали, привыкли видеть именно таким — полотняных светлых штанах, майке с короткими рукавами, не обладающего ни силой, ни связями…
Потом все исчезло — или вернулось. Тяжелые портьеры, не менее тяжкий запах лекарств — после свежего воздуха он показался невыносимым. Бледно-оранжевый огонек ночника, массивное кресло и тишина, не та, которая бывает в безлюдном свободном месте, а тишина замкнутой больничной палаты.
Это мой дом, сказал себе Ренато. Дом… родной, созданный на мои деньги по моему желанию. Тот, который я всегда хотел иметь и который был рад получить.
За окнами стояла поздняя осень; даже не отодвигая штор, не открывая окна он знал, чувствовал — несомненно, только так, не иначе. Лето осталось на склоне. Холодное лето, чистое и безжалостное…
— Как твоя такса, Дениза? Сегодня ты с ней не гуляла.
— Такса? — недоуменные морщинки пересекли лоб женщины. — Простите?
— Такса, — терпеливо повторил Ренато. — Твоя собака.
— У меня никогда не было собаки. С детства аллергия на собачью шерсть…
Виктор пришел к нему еще раз, и еще — теперь без жены, пробовал поговорить и как почтительный сын с отцом, и как деловой человек с другим деловым человеком. Ему был нужен один звонок. Пока Ренато жив и в здравом уме… всего один звонок, и дела пойдут в гору.
Прикосновение старческой руки могло покатить камень вверх по склону, и оба это понимали. Но Ренато не хотел ничего. Апатия овладела всем его существом — порой корил себя за то, что не испытывает желания помогать сыну, родному… но как давно они стали родными только формально?
Хотя все формальности соблюдались на диво, надо отдать Виктору должное. Будто и впрямь любовь и дружба в семье. Но ведь и лицемерием это не было. Данью традициям? Чувством долга?
Какой сейчас смысл разбираться…
Лейвере — тихий уголок, город в двести тысяч жителей. Сверху он походил на улитку, что ползет себе по травинке. Только травинкой была река Лей. Один большой мост через нее и пара поменьше, а на другой стороне — все больше поля и фермы.
Федеральная трасса, по которой вечно текли машины, выглядела панцирем улитки.
В Лейвере делали елочные игрушки. По крайней мере, остальной мир знал только это. Но местный университет был неплох — в нем трудились педагоги старой закалки, мэрия щедро платила им — больше, чем во многих крупных городах.
И студенты порой выбирали учиться в Лейвере, а не в столице — а потом подтвердить свой диплом.
Если бы человек мог выбирать, где родиться, именно этот уголок привлек бы его, Ренато Станка, несомненно. Не глушь — мирное местечко, где самое яркое событие — показ новой кинокартины или визит какой-нибудь не самой популярной «звезды».
Может, они сами выбрали появиться на свет именно здесь? Тогда некого обвинять.
Их мать звали красиво — Евгения. Уцелевшие фотографии сохранили облик нежной, как незабудка, девушки с гордо поднятой головкой. Годы оставили от прежней красоты только глаза и взгляд — темный, тревожный и ласковый.
Ни Марк, ни Ренато, с их волосами цвета ковыля, на мать не походили — особенно тощий и острый, как цапля, Марк.
Позвать Микаэлу и поведать ей… внучкам и правнучкам положено рассказывать сказки. Жили-были в далекой стране два брата — старший — глупый и злой, и младший — умный и добрый. И вот однажды…
Нет.
Этой сказки Ренато никогда не расскажет.
На столе поблескивали склянки с лекарствами. Если прикрыть глаза, видны только блики, и на мгновение померещится, что перед тобой рассыпаны гладкие камешки. А запах сердечных капель сменится острым запахом йода…
Темно-красные пионы в руках Микаэлы… кто придумал растить их в оранжереях и срезать поздней осенью? Лохматые, расплываются в глазах, будто мазки на картине, спрыснутые дождем. Не пахнут. Мертвые изначально. Неправильные.
Но красивые, боги… в руках Микаэлы — красивые.
Она достает вазу, наливает воду, ставит букет — как делает постоянно. Смеется, щебечет что-то неинтересное, блестят огромные кольца в ушах, смоляные кудряшки облаком.
Трещит, как сорока — кажется, о мальчиках и танцах, и пусть болтает.