Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Круги жизни - Виктор Станиславович Виткович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Надо сперва, — говорю, — вызвать отца, чтобы мать не напугать!

Пошел к калитке… Внезапно рухнул на колени, будто услышал голос свыше. Ткнулся лбом в землю, помедлил, затем пробормотал: «Благодарю тебя, всемогущий!..» — и бегом — назад к старухе. Говорю:

— О чудо из чудес! Я шел… и вдруг услышал голос, нисходивший с небес: «Велико благодеяние этой женщины! И высока вера ее! Дабы уберечь ее от гнева праведных людей, повелеваю говорить всем: не она разрыла могилу, а ее собака! И пусть это останется тайной между вами!»

Старуха слушала с благоговением.

— У вас ведь есть собака?

— А как же, кладбище охраняет…

Мы оба опустились на колени, совершили намаз, возблагодарив всевышнего за то, что удостоил нас чуда. Чтобы закрепить в голове старухи веру, что все на самом деле, я громко произнес строку из Корана:

— Аллах — творец небес и земли, а когда он решает какое-нибудь дело, то только говорит: «Будь!» И оно бывает!

Только после этого я вошел во дворик, радуясь, что моя выдумка и старухе защита, и всему собачьему племени польза — поднимет значение псов в глазах правоверных.

Недоумевая, отец вышел со мной на улицу. Омывальщица поклонилась ему в пояс и начала издалека:

— Успокойте свою душу и прохладите глаза… Стоит отец, не понимает, куда она гнет. Тут она возьми и сразу выложи:

— Жива ваша дочь!

Я рассказываю, как могилу разрыла собака. Отец стоит, держась одной рукой за бороду, не понимает. Еще Ал-Газали говорил: «Человеческий разум подобен летучей мыши, которая слепнет, увидев яркий свет». С полчаса растолковывали ему, прежде чем отец уразумел наконец, что дочка жива.

Уже втроем решили: прежде всего посвятить во все двух женщин, ближайших родственниц — им сподручней сказать матери. Отец вернулся во дворик, родственницы увели куда-то мать. Потом рассказывали: никак не могла взять в толк, что дочка жива. Почуявши что-то неладное, сидевшие во дворике начали расходиться по одному, по два…

Быстро прибрали дом, чтобы все — как вчера. На кладбище поехали отец и омывальщица. Добрались на трамвае. Глянул отец в окошечко хибары: сидит дочь, поджав ноги, пьет чай. Он забрал ее, и поехали домой опять же на трамвае.

Очень он боялся, что их увидит кто из соседей, обошлось: оберегли от чужих глаз наши глинобитные заборы-дувалы.

Мать приняла дочь так, будто та просто-напросто вернулась из гостей. Уложила в постель — мол, обморок был. Вызвали из районной поликлиники женщину-врача, предупредили обо всем. Врач прописала лекарство, сказала — месяца два нельзя ей рассказывать, чтобы не было нервного потрясения.

Отец и мать предупредили родственников и соседей, оповестили и подружек по школе. Что-что, а молчать, когда надо, мы, узбеки, умеем, это у нас в крови. Но разве все предусмотришь!

Кончились каникулы. Первый урок. Входит в класс учительница биологии (была на похоронах своей ученицы и в тот же день улетела в Крым на курорт, потом отдыхала дома в Фергане, ничего не знала):

— Ты же умерла!!

— Как умерла… — пролепетала девушка.

— Я же тебя хоронила!

Школьники все сразу загомонили, пытаясь остановить учительницу, объяснить. Девушка заплакала и бросилась в дверь.

После этого целый месяц болела.

Наби Ганиев, поведав мне эту историю, взял с меня слово: не рассказывать никому, чтобы не вышло беды. Ну и по сей день в Ташкенте бродит миф про собаку, которая разрыла могилу, спасла девушку. Только теперь, когда Наби умер и старухи давно нет на свете, могу рассказать не только тебе, но и всем, как оно было на самом деле.

Продавщица груш

Году в сорок шестом зашли мы однажды с Наби Ганиевым на старогородской базар. Уже в те годы это был лишь осколок базара, куда бегали в детстве. Раньше базар был «средоточием мира», главным нервом жизни среднеазиатского феодального города. По сути дела, и города-то возникали здесь не как города, а как огромные базары, обраставшие со всех сторон глинобитными мазанками, двориками, улочками. Мало-помалу базар сжимался-сжимался, пока не превратился в то, чем сейчас должен быть, — рынок, где продают свои продукты и изделия узбекские колхозники и кустари.

Итак, зашли на базар. Мне захотелось купить груш или яблок. Было это в конце дня: базар уже почти опустел. Во фруктовом ряду под навесами стояло трое-четверо продавцов в тюбетейках и одна женщина в парандже с закрытым лицом. В то время на улицах еще попадались узбечки в парандже. На прилавке перед женщиной красовалась корзина с грушами. Знал этот сорт: на вид груши плотные, грязновато-зеленого, несъедобного цвета, но надкусишь — и стремительно наклоняешься, чтобы не закапать себя сладким, пахучим соком.

Ткнул я пальцем в корзину и задал стереотипный вопрос:

— Неча пуль бир кило? (то есть: «Почем кило?»), И услышал из-под паранджи ответ:

— Пять рублей, касатик.

Я разинул рот: русская речь из-под паранджи?! Уже собирался пуститься в разговор, но Наби Ганиев сжал мою руку и насильно увел. Я остался без груш, зато был вознагражден рассказом.

— Знаете ли вы, кто такие «самарские»? — спросил Ганиев.

Мне ли не знать?! Я и сам был в некотором роде «самарский», хотя отродясь не живал ни в Самаре, ни в Самарской губернии. «Самарскими» в Ташкенте прозвали всех, кто бежал сюда в дни поволжского голода 1921–1922 годов. Большей частью это были крестьяне — голодные, разутые, раздетые. По городу пошло воровство. И хотя «самарские» в Старом городе не воровали, боясь самосуда, именно в те дни наиболее осторожные из торговцев стали на свои лавчонки навешивать замки. До того, уходя, просто прикрывали вход циновкой и завязывали веревочкой. Воровство у узбеков было крайне редким, почти исключительным явлением. Обмануть, всучить какую-нибудь дрянь у здешних торговцев считалось доблестью, этим хвастались. Но украсть? Никогда!

— Среди «самарских» была и Маруся, — начал рассказывать Ганиев. — Ее мать и отец умерли в деревне от голода. Она с братом поехала в Ташкент. Однако брат по дороге тоже умер: от тифа. Так что попала в Ташкент Маруся совсем одна, и как-то вышло, что угодила в публичный дом. Во времена нэпа какой-то ловкач ухитрился содержать подпольный дом такого рода. Как Маруся оказалась там, врать не буду, не знаю. Скорей всего растерялась — куда пойти, куда деться? Она ведь девчонкой была лет пятнадцати, обмануть такую — раз плюнуть!

И вот попал в этот самый дом, к Марусе, молодой узбек по имени Хасан. И влюбился! Да как! С ума сошел! Любовь не спрашивает «кто», любовь говорит «она», и погиб человек, пропал на всю жизнь!..

— Что ж, она была очень красивая? — спросил я Ганиева.

Он блеснул глазами и усмехнулся:

— Я ее не видал. Но у нас говорят: красива не красавица, красива любимая. Да и разве в красоте дело? Дело в… впрочем, вы сами знаете в чем.

— В чем? — спросил я.

Наби Ганиев уставился на меня, видимо желая удостовериться, не смеюсь ли, и спросил:

— Сказать?

Я кивнул. Он улыбнулся и заговорил:

— Однажды Ходжа Насреддин взобрался на минбар (кафедру для проповедей) и обратился к собравшимся: «Знаете ли вы, что хочу сказать?» Все закричали: «Не знаем!» — «Если не знаете, то нечего вам и говорить», — сказал он и ушел. На следующий день он задал с минбара тот же вопрос. «Знаем!» — закричали все. «Если знаете, о чем же буду вам говорить?» — и ушел. На третий день на его вопрос все закричали: «Половина из нас знает, а половина не знает. Пусть тогда те, кто знает, расскажут тем, кто не знает», — сказал Ходжа Насреддин. Я, как и он, дал вам исчерпывающий ответ, а теперь не мешайте! Я рассказываю вам серьезную жизненную историю, а вы меня все время перебиваете…

Чудо что за человек был Наби Ганиев! Я молчал пристыженный, он продолжал рассказ:

— Пришел к себе домой Хасан, рассказал про Марусю. И объявил, что хочет на ней жениться. Жениться?! На русской?! Уже одно это значило, что мулла проклянет в квартальной мечети и родственники отвернутся. Уходи навсегда в Новый город, ищи себе русских друзей! А тут еще не просто на русской, а на женщине из такого дома. Помню, когда я объявил, что поеду всего-навсего учиться в Москву, моя мать и то плакала: «Заклинаю тебя, сын мой! Заклинаю молоком, которым вспоила, — не говори таких слов, чтобы кто-нибудь не услышал и не сказал, что ты сошел с ума!» Если моя мать говорила так, то как убивалась его мать!

Но еще Абуль-Фаррадж сказал: «В двух случаях трудно владеть собой: когда охвачен страстью и когда разговариваешь с глупцом». Хасан был охвачен страстью. Он уехал из дому, купил на окраине Нового города хибару, пристроил к ней домик. Его проклял мулла, от него отреклись не только родственники, но мать и отец. А он был счастлив, работал сцепщиком на железной дороге и обожал Марусю. Единственное, что сразу попросил ее сделать: закрыть лицо, надеть паранджу, чтобы никто никогда не посмел на нее указать пальцем, — никто из тех, кто бывал в том проклятом доме! Да и, кроме того, Хасан был сын своего народа, в нем жили предрассудки: для него паранджа была символом супружеской верности.

Прошло много лет, у Хасана и Маруси — большая семья, много детей, с добрый десяток. За эти годы… Сперва по трое-четверо женщин сжигали паранджу на кострах… Потом все больше, все чаще… Наконец все наши женщины открыли лицо. А Маруся по-прежнему носит свою паранджу, носит как знак супружеской верности, как знамя своего счастья! Кстати, захотите о них написать, смело называйте имена, их придумал я, а настоящих не узнаете: подите попробуйте теперь ее отыскать!

И Наби Ганиев по-детски рассмеялся: как перехитрил!

9 апреля. Ташкент

Когда я вернулся из Ташкента после землетрясения, ты (помнишь?) спросила: «Надо ли на этом месте опять строить Ташкент?» Я не задумываясь ответил «Да!» не потому, что знал это твердо, а просто потому, что не мог представить себе землю без Ташкента. Но на сердце у меня скребли кошки (теперь могу тебе признаться), как бы из-за спешки не понаковыряли тут своих Черемушек: Черемушек в тысячный раз.

Кто-то (не помню, кто) сказал, что маленькая доза равнодушия — надежная броня для сердца. Не согласен. Как говорят узбеки: «Дурное слово возвращается обратно», равнодушие мстит. Даже маленькая доза его быстро, а главное, незаметно опустошает сердце. Когда человек наконец замечает, что одинок, уже ничего поправить нельзя. Тогда, вместо того чтобы корить себя, он обычно озлобляется на жизнь. Между тем жизнь, в особенности в дни народных бедствий, являет нам удивительные примеры людского неравнодушия.

«От хорошего друга раньше смеха засмеешься». В полной мере ощутил это, побывав тогда в лагере «Дружба-5»: в нем жили парни и девушки из Грузии и Литвы, Ростова и Новочеркасска, приехавшие на помощь Ташкенту. Провел с ними вечер в той особой атмосфере, когда люди еще рта не раскрыли, а уже начинаешь улыбаться, хотя происходило это сразу после шестибалльного толчка, он у всех был на устах:

— … Это у меня шестибалльный порез: брился, вдруг шесть баллов в руку — и землетрясение на лице!

Возле палаток строителей на Чиланзаре — новом жилом массиве — видел писанную от руки афишу «Вечер двенадцатибалльных танцев». Бальные да еще двенадцати — представляешь? Не запомнил всех шуток, да они и кажутся остроумней, когда среди общего веселья их вдруг скажет человек счастливый счастьем молодости. Сидели, балагурили, а утром расходились по своим стройкам, над которыми краны, краны, краны…

Конечно, торчащие всюду краны вызывали почтение. Скажу больше, кабы не этот размах строительства, я и у себя в Москве, наверно, посегодня теснился бы в гомоне, толчее и обидах. Множество счастливых новоселий справили люди и в домах-кубиках! Но… Напишет человек плохой роман — можно не издавать, а издадут — можно не читать. Напишет плохую музыку — можно не слушать. А в доме нельзя не жить, дом стоит, мозолит глаза.

Недомолвки, словно пятна сырости на счастье. Не могу от тебя скрыть: когда нынче летел в Ташкент — думал с тревогой, каким увижу его. Неужто на смену поэтичным домикам с садиками всюду пришел вездесущий стандарт? Ах, если бы мог, подобно мечу, направить перо в грудь тем, кто живет только сегодняшним днем да завтрашним, а о послезавтрашнем знать ничего не желает! Если бы мог врезать им в сердце понимание того, что потребность в красоте у человека так же сильна, как в еде и одежде! И даже сильней! Ведь именно в жажде красоты прежде всего проявляется человеческое в человеке.

Сошел с самолета, готовясь придирчивым оком осматривать город. Покатили улицей Богдана Хмельницкого, и почувствовал, как разглаживаются морщины на лбу, стал успокаиваться сердцем, а мгновение спустя проникаться и нежностью. Подарок, какого не ожидал! Свое, совсем свое — современное, вместе с тем самобытное, национальное в пространственных линиях и бирюзе отделки, гармоничное, родившееся на свет, чтобы радовать глаз!

Особенно восхитило меня одно здание (как жалел, что нет тебя рядом — смотреть в четыре глаза!): едешь от аэропорта — балконы фасада глядят на тебя. Миновав его, оборачиваешься взглянуть еще разок — балконов как не бывало — сплошная стена. Остроумное архитектурное решение, чтобы летом не задыхаться от зноя: вечерком выходи дышать прохладой на балкон, днем громада дома защищает твое жилье от прямых лучей солнца. Узнал имя архитектора — Андрей Касинский.

Праздник для меня продолжался и сегодня: бродил по центру Ташкента, не мог оторвать глаз от многих кварталов. Можно, оказывается — только приложи немножечко любви! — строить красиво! Сколько неповторимого! Чайхана под группой голубых куполов на новом широком бульваре! А водоемы, облицованные замечательным художником и мастером цветной керамики Александром Кедриным! А вереницы грандиозных фонтанов! Слова бедны, чтобы все описать.

Испытание стихией

В трагический для Ташкента апрельский день Александр Твардовский позвонил мне: «Конечно, вам необходимо лететь в Ташкент? Угадал? Приходите в «Новый мир», оформим командировку». Так я очутился в Ташкенте, моем милом, прекрасном, разоренном бедой.

Как не вспомнить, с чего началось! Ранним утром, еще до зари, 6 апреля 1966 года, вдруг загрохотала земля, зашевелились стены, посыпалась штукатурка, кое-где рухнули потолки, многоэтажные дома заскрежетали, будто кто-то невидимый сжимал их в гигантских тисках, и собаки всего города завыли, залаяли, ташкентцы, вскочив с постелей, ринулись на улицы, толком не понимая еще, что происходит.

— …Горка падает, летят со звоном мои чашки-бокалы. Бежим по лестнице, а он кричит: «Не плачь! Разбитая посуда к счастью!» Выбежали кто в чем. Видик у всех! Не то пляж, не то психбольница. Стоим под аркой нашего дома, обсуждаем землетрясение. Только потом сообразили, что стоим в самом опасном месте: привыкли укрываться под стеной дома.

Так рассказывали мне в те дни о первом, самом мощном толчке 26 апреля, когда все городские часы остановились в 5 часов 20 минут.

— …Я проснулся от грохота. Дом ходуном — вот-вот развалится. Собаки рвутся в дверь, лают, рычат. За окном — странный, ни на что не похожий свет, которым окрашены дома, деревья, небо. Первая мысль: атомная война! Может, ахнуло-грохнуло где-нибудь в Чирчике, а сюда волна докатилась? Сунул в карман военный билет, схватил «Спидолу» и вслед за домочадцами — вниз, на улицу…

Это мне рассказывал по свежему следу живущий в Ташкенте интереснейший писатель Олег Сидельников.

Все счастье Ташкента, что толчки были вертикальными: дома здесь попрыгали, попрыгали да и встали на место. Едва ужасный гул затих, люди начали осматриваться. В первое мгновение казалось: как стоял Ташкент, так и стоит, обрушившихся кровель почти не видно. Количество их и впрямь оказалось ничтожно для города с миллионным населением. Но когда, постепенно смелея, прислушиваясь к недрам земли, поглядывая на потолки, люди вошли в квартиры, они увидели: положение куда серьезней: глубокие трещины избороздили стены, некоторые совсем отошли, держались на честном слове.

Остановился я в те дни, как всегда, у Козловских. Внутри дома все было обычно, только полочки пустые: вещи сняты, чтобы не упали, да кое-где по штукатурке змеились трещины. Дом финский, фанерный — при толчках трещал, прыгал… что ему сделается! Хуже тому, у кого дом из кирпича: сколько их, таких домов, вокруг стали негодными для жилья!

Первомай город встретил в палатках. Не так-то просто жить в палатке с детьми — грудными и школьниками, с чемоданами, кроватями и сундуками, кошками, радиоприемниками и холодильниками, кастрюлями, со всем скарбом. Да еще при плюс сорока градусах Цельсия в тени. Прошелся по городу, добрел до Хорошинской. Палатки, палатки…

В обрушившемся доме среди обломков штукатурки и битых кирпичей завтракала семья, развязав узелок: имущество увезли, вернулись за последними мелочишками, какие удастся откопать. Шел мимо сосед:

— Что-нибудь нашли?

— Да, кубышку с золотом.

И добрые улыбки на лицах. Ну разве не грустные шутки?

Ты понимаешь, что побывал и на милых улицах детства… Подошел к школе с замиранием сердца: стояла на месте! Только потолок нашей бывшей учительской был провален, на полу крошево кирпичей. А во дворе маленькие ребятишки воткнули в строительный песок палочки и держались за них, девчонка лет шести в синеньком платьице торжествующим голоском выкрикнула: «Ты, земля, трясися, а мы за колышки держися!» Все, отпустив свои палочки, бросились кто куда, хватаясь за чужие палочки. Одна девочка осталась без колышка и стала «водить»: «Ты, земля, трясися…»

Навестил и Корженевскую, встретила меня Евгения Сергеевна радушно, угостила. Во время первого толчка дом, в котором она жила, тоже прыгал и скрежетал. Хотел задать ей вопрос — почему не переселилась, как ее сосед, в палатку, во двор? — да вовремя удержался. Глупый вопрос! Ей, Евгении Корженевской, дрожать от страха перед стихиями?!

Буквально на второй день после землетрясения тут сумели организовать уличный быт! Рестораны расставили столики прямо на мостовых, открылись уличные парикмахерские, уличные камеры хранения вещей. В палатки переселились медицинские пункты, сберкассы, отделения связи, универмаги и магазины. Палатки, палатки… И вот на их месте — современный громадный город, с которым меня роднит словно бы подсушенное солнцем небо, и то, как асфальт белеет сквозь зелень листвы, и на проспектах многоязычная речь…

Ташкент выдержал испытание стихией. А наша с тобой дружба? Она выдержала испытание временем — хоть и с бурями, с подводными камнями, с порогами. Ну а если ворвется стихия? Выдержит ли дружба это испытание? Ведь со стихиями шутки плохи. При них нельзя быть равнодушным к друзьям. Вот истинное испытание сердца! Но я здесь, а ты… Впрочем, еще Гоголь говорил: «На свете большей частью бывает так, что одна вещь находится в одном углу, а другая, которой следовало бы быть возле нее, в другом…» Я здесь, а ты далеко: так далеко, что у меня очень длинные дни.

10 апреля. Ташкент

Прекрасно ранним утром в садике Козловских. Поют дрозды на свой особый флейтовый манер. Воздух… чудо! Запахи тополевых весенних клейких листочков. Садык, садовник и цветовод, старый друг семьи Козловских, разделал сад в чисто узбекском вкусе. В глубине купы персиковых и вишневых деревцев, кусты гранатов и цветущей японской айвы. В стороне полуарка виноградника. Посреди садика водоем.

Вставши, неумытый, чтоб не тревожить хозяйку, вышел в сад, извлек из футляра свою «колибри» — поговорить с тобой. Рядом Гоппи — ручной журавль, смешно приседая и кланяясь, танцует для меня свой танец. Танцует он его только перед мужчинами, а женщин, даже Галю (может, он журавлиха?), танцем не удостаивает. Летел в журавлином косяке, кто-то подстрелил, упал в садик Козловских, Алексей его выходил, научился и сам курлыкать по-журавлиному. Спал Гоппи обычно в комнате, стоя на одной ноге возле дивана Алексея, спрятав голову под крыло. Когда Алексей окликал его журавлиным гортанным возгласом, из-под крыла раздавался ответ.

Случалось в первые годы (сколько раз видел!) — на журавля нападала тоска по стае. Поднимет клюв к поднебесью, откинув две пряди седых волос, издаст трубный крик… Ни звука в ответ. Ни звука! Наклонит в раздумье голову, в фигуре его совершенно человеческая тоска. Но глаз красный — не человеческий, птичий, и, кажется, лишен всяких чувств.

Сколько лет прошло с тех пор, а журавль все еще жив. Теперь уже можно смело сказать: когда с подбитым крылом рухнул сюда, ему подвезло — попал в человечные руки. Его собратьям, египетским журавлям-красавкам, подвезло меньше: за эти годы журавлиные стаи так поредели от выстрелов, что красавки угодили в Красную книгу.

Нынче страстью Гоппи сделался телевизор: едва Галя включает его, прибегает из садика в дом, стоит на одной ноге, глядит не отрываясь. Всех потряс Гоппи в годовщину смерти Алексея: собрались в доме друзья, кто-то принес и включил магнитофонную запись говорящего Алексея. Что сделалось с журавлем! Кинулся по всем углам искать хозяина, тыкаясь всюду головой, призывно крича и жалуясь… Пришлось выключить магнитофон, но журавль долго не успокаивался. Кто мог ждать такое от птицы?

Все краски жизни

Хочется рассказать тебе побольше об Алексее… Невысокий, плотный, стремительно поворачивавшийся к собеседнику, поблескивавший глазами, всегда взметенный, шуткой отвечавший на шутку. Удивительная память! Цитировал наизусть целыми страницами Гоголя и Толстого, Пушкина и Пастернака. Знал великих композиторов прошлого, будто близких друзей.

Бывало, спросишь: «Как написал Шопен такой-то этюд? Когда и при каких обстоятельствах Лист создал такую-то вещь?» Расскажет так, что возникнет живая картина: где и когда написано, среди какой природы, среди каких людей, в каком драматическом повороте жизни, какие вокруг были разговоры, восклицания, отзвуки… Не ответ, а целая историческая новелла!

Удивительно ли, что люди влюблялись в Алексея. Анна Ахматова посвятила ему несколько стихотворений и часто заглядывала в гости, когда жила в Ташкенте, а уехав, писала письма из Ленинграда. Приехал на гастроли, вернувшись из заграницы на родину, Вертинский, побывал у него и писал до самой смерти письма.

Шутки и затеи без конца! Отправился как-то Алексей в Бухару, впервые в жизни. Сговорясь с Галей, уезжая, оставил ей семь писем. На конвертах числа: распечатать тогда-то… Каждый вечер собирались у Гали друзья Алексея, среди них композитор С. Н. Василенко. Галя распечатывала «свеженькое, прямо с почты» письмо и читала вслух. Описывалась Бухара, что ожидал увидеть, в чем обманулся, какие неожиданные подарки подбрасывала ему в поездке судьба, рассказывал веселые дорожные случаи… Письма выслушивались с живейшим вниманием, обсуждались. Вернулся Алексей через неделю, все собрались, и когда смолк одобрительный хор голосов по поводу писем, Алексей признался в розыгрыше и рассказал о подлинной поездке.

За шутливостью Алексея, за пустячной болтовней ни о чем угадывалось нежное сердце, которое стыдилось быть напоказ. Ведь именно, чтобы не быть напоказ, — буйство шуток и нескончаемая изобретательность в совершенно детских проделках. И это издавна… Еще Константин Сергеевич Станиславский называл Алексея «стрункой» театра.

Нет, ты послушай! В тридцать первом году Алексей кончил Московскую консерваторию по классу Н. Я. Мясковского. Станиславский попросил рекомендовать ему способного молодого дирижера «без рутины». Рекомендовали Алексея: музыку писал с шести лет, «Героическая увертюра», исполненная при выпуске из консерватории, пленила всех свежестью. Когда Алексей вышел первый раз за пульт, Константин Сергеевич сказал:

— У вас некоторая скованность в руках. Но я вам сейчас ее развяжу. Выходя на сцену, поправляйте себе запонку.

С тех пор этот жест на всю жизнь.

Блестящий взлет музыканта. Дирижер у Станиславского. И успех первых собственных сочинений. На беду! Приехал с гастролями из США Вильямсон — главный дирижер «Вестминстерского хора», попросил показать партитуры хоров советских композиторов. Из сотен хоров выбрал «Сюиту для хора а капелла» Козловского, увез исполнять в Америке. Потом по просьбе Вильямсона Алексей отослал ему второй хор.

Вскоре Козловский переселился в Ташкент. Галя уехала с ним. В том же тридцать шестом году ему переслали письмо Вильямсона: писал, что показал хоры Алексея Леопольду Стоковскому (ни много ни мало). «Они очень понравились ему. И он сказал, что в следующем сезоне исполнит любое ваше произведение».

Была у Алексея черта, которая помогла ему себя сохранить. Председатель одного из иссык-кульских колхозов как-то при мне сказал: «Надо любить все краски, а не говорить: «Выношу один только черный цвет!» Уж если кто любил все краски — так это Алексей! И краски, колорит. С увлечением окунулся он в пиршество Дебюсси, он в особенности ценил в музыке именно краски, колорит. С увлечением окунался он в пиршество красок узбекского народного мелоса.

Когда Николай Каразин впервые услышал узбекскую песню, он решил, что оплакивают покойника. Теперь, если не считать безнадежно тугоухих людей, трудно найти в Средней Азии русского или узбека, которые не отыскали бы в музыке друг друга красот, способных глубоко растрогать человека, вдохновить и зажечь стремлением к великому. Две совсем разные и (это было убеждением многих) неслиянные музыкальные культуры встретились, оплодотворив друг друга. Больше других для этого сделал Козловский: вот почему очень скоро после приезда в Ташкент он стал народным артистом Узбекской ССР, а потом и профессором Ташкентской консерватории.

После войны Алексею не раз предлагали кафедры композиции и инструментовки и в Московской и в Ленинградской консерваториях. Он остался верен Средней Азии — ее природе, ее музыке. Очень люблю его «Танавар» — симфоническую поэму, родившуюся из старинной женской песни о невозможности исполнения мечты, но как написанную Алексеем! По завораживающему ритму единственной и в то же время никогда не повторяющейся, волшебной темы, во всей мировой музыке, мне кажется, есть только один аналог — «Болеро» Равеля.



Поделиться книгой:

На главную
Назад