— А сам как думаешь?
Лукас проверил зажимы.
— Теперь потянуть рычаг? — спросил он.
— Да, тяни рычаг.
Лукас потянул за первый рычаг, который запустил колесо. Его охватило ликование. Он потянул второй рычаг, ремень поехал. К его облегчению, зажимы держали пластину прочно.
— Порядок, — сказал Джек.
Лукас смотрел, как зубья вгрызаются в железо. Так и Саймона затянуло под колесо — сначала руку, а следом и все остальное. Машина перемолола его своими зубами с той же невозмутимостью, с какой обрабатывает железо. Она, наверное, подумала — если только машины способны думать, — что это была просто очередная пластина. Перемолов Саймона, она принялась терпеливо ждать следующей пластины.
— Теперь, — сказал Джек, — пойдем посмотрим, что получилось.
Лукас следом за ним обогнул машину и увидел дело своих рук железную пластину с квадратными углублениями: четыре поперек и шесть вдоль.
— По-твоему, все как надо?
Лукас внимательнее присмотрелся к пластине. В полумраке ее было трудно как следует разглядеть. Он пощупал каждое углубление и сказал:
— По-моему, да.
— Уверен?
— Да.
— Хорошо. И что ты теперь делаешь?
— Несу ее Дэну Хини.
— Верно.
Лукас взял отштампованную пластину и понес ее к машине Дэна Хини. Дэн, с носом картошкой и львиной гривой, кивнул. Немного подумав, Лукас аккуратно положил пластину в ящик позади Дэновой машины.
— Отлично, — сказал Джек.
Лукас угодил ему.
— Давай еще одну.
— Сэр, — спросил Лукас, — что это я такое делаю?
— Кожуха, — сказал Джек. — А теперь сделай при мне еще один.
— Хорошо, сэр.
Лукас сделал еще один. Джек сказал, что этот тоже годится, и пошел по своим делам.
Прошло время. Лукас не мог сказать, сколько именно. Часов в цеху не было. Дневного света тоже. Он клал пластину на ремень, выравнивал ее, отправлял под колесо и проверял получившиеся отпечатки. Четыре поперек, шесть вдоль. Он попытался сразу класть пластину верхним краем как можно ближе к белой полоске, и теперь хватало легкого движения, чтобы пристроить ее ровно на место. Сначала он каждый раз надеялся, что отпечатки зубьев получатся идеальными, но по прошествии времени — нескольких часов, как ему показалось, — стал предвкушать огрехи: сглаженный уголок или легкий перекос, незаметный взгляду менее прилежному, чем его собственный. Но только одну пластину он посчитал испорченной, и то не наверняка. Один квадратик, показалось ему, отпечатался на ней не так глубоко, как остальные, но он не был в этом до конца уверен. И тем не менее он взял пластину и гордо отнес ее Уиллу на переплавку, после чего ощутил себя сильным и опытным.
Когда ему наконец надоело пытаться сразу пристраивать пластины по линии и стало безразлично, чего же он все-таки ищет в готовой детали — недостатков или их отсутствия, — он попытался думать о посторонних вещах. Он пытался думать о Кэтрин, о своих матери и отце. Проснулась ли мать? В себе ли она, способна ли готовить и препираться с отцом? Он попытался думать о Саймоне. Работа, однако, ему этого не позволяла. Работа требовала внимания. Он впал в состояние сонной одури, погруженности в одну-единственную задачу, когда мозг был занят только тем, чем ему надлежало быть занятым, и ни в коем случае ничем иным. Выровнял, зажал, потянул, снова потянул, проверил.
Вскоре после обеда, когда он позволил себе отвлечься, его рукав попал под зажим. Машина тянула нежно и настойчиво, как если бы его дергал за рукав ребенок. Он уже приступил к следующему зажиму, когда увидел, что рукав попал в зубастую пасть предыдущего, прочно застрял между зажимом и пластиной. Лукас инстинктивно дернул рукой, но зажим уверенно держал ткань. Он вцепился в нее увлеченно и страстно, как крыса в свиной хрящ. У Лукаса даже мелькнула мысль, как хорошо построена машина — челюсти зажимов были сильными и надежными. Он снова потянул. Зажим не отпускал. Только когда он изловчился и неуклюже, левой рукой, повернул болт, зажим отступился, ослабил хватку и выпустил рукав. На ткани остался рифленый отпечаток его челюсти.
Лукас с немым удивлением разглядывал рукав. Так вот как оно бывает. Ты позволяешь себе ослабить внимание, задумываешься о посторонних вещах, и тогда зажим хватает все, что ему подвернется. Так уж они устроены. Лукас виновато осмотрелся вокруг, гадая, заметили что-нибудь или нет Том, Уилл или Дэн. Они ничего не заметили. Дэн ударял по своей машине гаечным ключом. Он ударял сильно, но беззлобно сбоку по коробке, в которую был заключен ее механизм. Удары ключа по металлу напоминали звон церковного колокола.
Лукас до локтя закатал рукава. И продолжил работу.
По мере того как он укладывал на ремень пластины, ему все больше казалось, что машины одушевлены, не совсем бездушны. Они — фрагмент стройной череды: машины, потом трава и деревья, потом лошади и собаки, потом люди. Что, если, думал он, машина по-своему, спокойно и неосознанно, любила Саймона? Что, если все машины на фабрике, все эти печи, крюки и ремни втихомолку восхищаются приставленными к ним рабочими, как лошади восхищаются своими хозяевами? Что, если все они с невероятным терпением ждут не дождутся, когда люди забудутся, потеряют осторожность и позволят машинам с решимостью влюбленного взять их за руки и затянуть в себя?
Он взял из контейнера очередную пластину, выровнял, закрепил зажимы и отправил ее под зубья колеса.
Где же Джек? Разве ему не хочется проверить, как Лукас справляется с порученной работой? Когда под зубья отправилась следующая пластина, Лукас сказал:
— Еще, и еще, и еще, это вечное стремление вселенной рождать и рождать.
Джек появился только под конец рабочего дня. Он взглянул на Лукаса, взглянул на машину, кивнул, затем снова взглянул на Лукаса.
— У тебя хорошо получается, — сказал он.
— Спасибо, сэр.
— Значит, завтра приходишь.
— Да, сэр. Спасибо, сэр.
Лукас протянул Джеку руку и с удивлением заметил, что она дрожит. Он знал, что из пальцев у него шла кровь, но дрожи не замечал. И все равно Джек пожал ему руку. Его, похоже, не смущали ни дрожь, ни кровь.
— Расточающая щедрые ласки, ты отдалась мне со страстью — и я отвечаю любовью! — сказал Лукас.
Джек опешил. Широкий лоб прорезали три морщины.
— Что такое?
— Доброй вам ночи, — сказал Лукас.
— Доброй ночи, — ответил Джек с сомнением в голосе.
Лукас заторопился прочь, вместе со всеми миновал цех, где люди с черными палками гасили свои печи. Он подумал, что уже не помнит себя не работающим на фабрике. Или, вернее, жизнь до фабрики теперь представлялась ему сновидением, смутным и неосязаемым. Она растворилась, как растворяется с пробуждением сон. Ничто в ней не было таким же реальным, таким же бесспорным, как «выровнял, зажал, потянул, снова потянул, проверил».
У выхода с фабрики стояла и ждала женщина в голубом платье. Лукас не сразу ее узнал. Сначала, увидев женщину, он подумал, что это фабрика призвала ангела, чтобы тот попрощался с рабочими, чтобы напомнил им, что в один прекрасный день трудам их придет конец и наступит долгий сон. Потом он понял. Пришла Кэтрин. Она дожидается его.
Он узнал ее за мгновение до того, как она узнала его. Он заглянул ей в лицо и понял, что и она тоже его забыла.
— Кэтрин, — позвал он.
— Лукас?
Он бегом бросился к ней. Ее окружала сфера ароматного, чистого воздуха. Он ликовал. Он был в ярости. Как она могла сюда прийти? Зачем ей было так его смущать?
Она сказала:
— Посмотри на себя. Такой чумазый. Я тебя даже сначала не узнала.
— Это я, — сказал он.
— Ты весь дрожишь.
— Со мной все в порядке. Все хорошо.
— Я подумала, лучше будет тебя проводить. После первого-то дня.
Он сказал:
— Это не самое подходящее место для одинокой женщины.
— Бедняжка, посмотри лучше на себя.
Он ощетинился. Он ведь запускал колесо. Он проверял каждую пластину.
— А чего смотреть? — сказал он — запальчивее, чем собирался.
— Ладно, пошли домой. Ты, поди, умираешь с голоду.
Они вместе пошли по Ривингтон-стрит. Под руку она его не взяла — он был слишком грязным. Со стороны Ист-Ривер вдоль улицы порывами налетал ветер, поднимая миниатюрные пыльные бури, которые подхватывали и уносили с собой бумажный сор. По обеим сторонам высились темные кирпичные фасады, сверху к ним плотной крышкой прилегало небо. На тротуаре было полно прохожих, которым не так много места оставляли тянущиеся вдоль проезжей части мусорные завалы, темнеющие, лоснящиеся сыростью.
Лукас с Кэтрин еле-еле продвигались по узкой мощеной полоске между домами и кучами мусора. Они пристроились за мучительно медленно идущими женщиной с ребенком. Женщина (сзади невозможно было понять, стара она или молода) припадала на левую ногу, а ребенок, девочка в драной длинной юбке, казалось, и не шла вовсе, а волочилась за матерью, влекомая, как предмет мебели, который надо скорее дотащить до дому. Перед женщиной с ребенком шел крупный лысый мужчина, одетый в пальто, похожее на женское, местами потертое до блеска, слишком маленькое для него, с рукавами, надорванными на плечах и кажущими сквозь прорехи алый атлас подкладки. Лукасу невольно представилось, что все эти люди, бедные и оборванные, в древних пальто, которые им либо малы, либо велики, волочащие за собой детей, которые не то не хотят, не то не могут поспевать за ними, шагают по Ривингтон-стрит, приводимые в движение кем-то или чем-то, медленно но непреклонно влекущим их вперед так, что это только кажется, будто они идут по своей воле; все они идут мимо домов и конюшен, мимо кабаков, мимо фабрик и дальше прямиком в реку, в которую один за другим падают и все равно продолжают идти, живые утопленники, по ее дну, и так — пока улица совсем не опустеет и все люди не окажутся в реке, не начнут месить ногами ее илистое дно, пробираясь между потоками желто-зеленого и буро-коричневого, пока их, все это множество бредущих, не вытолкнет в океан, открытое море, где мимо в тишине снуют стаи серебристых рыб, где охристый цвет реки уступает место синеве, где по поверхности воды, высоко-высоко над головой, скользят облака и где они вольны будут поплыть, подхваченные волной, а пальто будут развеваться у них за спиной, подобно крыльям, и дети свободно полетят им вслед, и все это сонмище мертвых рассеется в пространстве, испуская радостные кличи, светясь неясным светом, как светятся созвездия, растекаясь по голубой бесконечности.
Они с Кэтрин вышли на Бауэри, по которой мимо кабаков и злачных мест, щеголяя в ярких нарядах, расхаживали уличные повесы. Они громко разговаривали и жевали толстые, как колбаса, сигары. Один из них, намереваясь завести разговор, приподнял перед Кэтрин свой цилиндр, но его увлекли за собой хохочущие приятели. Бауэри была младшей двойняшкой Бродвея, меньшей звездой в созвездии, что не делало ее менее яркой и шумной. Но простора для пешехода здесь было побольше, а по-настоящему бедные попадались еще чаще.
Кэтрин спросила:
— Там было ужасно?
Лукас ответил:
— Механик засучил рукава, полисмен обходит участок, привратник отмечает, кто идет.
— Прошу тебя, Лукас, — сказала она. — Говори со мной на простом языке.
— Мастер сказал, я справляюсь, — ответил он.
— Можешь пообещать мне одну вещь?
— Да.
— Обещай, что, пока тебе приходится там работать, ты будешь очень-очень осторожным.
Лукас вспомнил о зажиме, и ему стало стыдно. Он не был осторожным. Он позволил себе замечтаться.
Он сказал:
— Я знаю, что я бессмертен, я знаю, моя орбита не может быть измерена циркулем плотника.
— А еще обещай, как только получится, уйти с этой работы и найти себе другую.
— Обещаю.
— Ведь ты…
Он ждал: что такого она о нем скажет?
Она сказала:
— Ведь ты для другого предназначен.
Он был счастлив услышать это, вполне счастлив. И все равно надеялся на большее. Он ждал, что она что-то ему откроет, хотя и не мог бы сказать, что именно. Ждал изумительной лжи, которая обратится правдой, как только она ее произнесет.
Он сказал:
— Обещаю.
Для чего же он предназначен? Он не мог заставить себя спросить об этом.
— Тяжело это, — сказала она.
— А ты? У тебя сегодня на работе было все в порядке?
— Да. Я все шила и шила. Знаешь, на работе — отпускает.
— Ты сама…
Она ждала: что он собирался у нее спросить?
Он спросил:
— Ты сама была осторожной?
Она рассмеялась. Он покраснел. Разве вопрос был таким уж глупым? Она всегда казалась ему такой беззащитной, словно нет ничего проще, чем обидеть такую, как она, — добрую, дивно пахнущую. Вот ее и обидят — не теперь, так потом.
— Была, — ответила она. — Ты обо мне беспокоишься?
— Да, — сказал он.