— Ешь, ешь сиди, успеешь подраться.
— Ну ба!!! — заорал голос с полным ртом и выругался.
— А еще получишь, будешь дергаться, — сказала «ба» и тоже выругалась матом.
Чавканье и громкое сопенье, как в свинарнике, продолжалось.
Лена стояла в идиотском положении. Она хотела выждать, пока «ба» и эта внучка уйдут. Однако ожидание затянулось. Лена, городская женщина, переводчица с английского (технические тексты), стояла столбом и не могла себя заставить подчиниться обстоятельствам. Она не смела даже шелохнуться.
Постояв минут десять (пока за стеной чавкало, сопело, ругалось, трескало по шее, булькало «какавом»), Лена ни с чем ушла, тут же вылетела вон из избы и быстрым шагом отправилась через поле в знакомый лес, который тоже оказался каким-то редким при ближайшем рассмотрении, но кусты все-таки имелись.
Потом Лена неспешно брела на ночлег, села посидеть у пруда, ловя закатные лучи. Было тихо, тепло, пронзительно пахла трава, от воды веяло болотом, зазвенели комарики, солнце стояло и стояло над горизонтом, а потом Лена, вздохнув от нахлынувших чувств, отправилась под крыло бабы Любы.
Последние два года Лене не удавалось отдохнуть, больной отец почти не мог себя обслуживать, у нее были старые родители, мать сгорела в больнице, тайком курила в постели в первую ночь госпитализации, как-то умудрилась скрыть от Лены сигареты, а спички она добыла, видимо, у кого-то в палате. Мать не ходила уже год, и удалось устроить ее в больницу по поводу бронхита. Отец ходил, но ему было уже под восемьдесят, и он мало что понял, когда его любимая жена исчезла навеки, только все вопросительно бормотал, заходя к ней в комнату: «Леля? Леля?»
Лелей причем звали как раз Лену.
Имя матери Лена старалась не вспоминать, было больно, мама и мама.
Отец, по счастью, сохранял все навыки взрослого человека, автоматически повторял внушенные ему с детства движения, хотя уже поесть сам не мог. Зато он регулярно, сидя в кресле, «читал» газету, иногда вверх ногами, и по просьбе маленького Паши мог произнести слово «Известия», когда Паша указывал ему пальчиком и говорил «это какое словечко».
О будущем Лена не хотела думать, только все колдовала со снотворными, подбирая их так, чтобы отец хотя бы спал, но при этом не погружался на весь день в животную апатию. Но и лишнее возбуждение, наступавшее после галаперидола, необходимо было снимать. Следующая стадия отцовой болезни была неподвижность.
Но чем больше отец подходил к этому порогу, тем больше двигалась и отчаянней веселилась Лена, говоря себе «еще денек живы».
Сегодня соседка покормит папу, он ляжет, как всегда, старательно ощупав простынку и разгладив ее своими большими сухими руками, скажет как молитву «Леля-Леля» и заснет: в картофельном пюре заложены в виде разведенного порошка все лекарства, и на каждое кормление стоит в холодильнике своя мисочка. Лена тоже аккуратистка, вся в родителей.
Лена жила как бессменная санитарка, и единственным светом в окне были тихие вечера, иногда выдававшиеся у них с папой и Пашкой, когда отец не беспокоился, не кричал, а даже напевал что-то типа «Течет речка», старую казачью песню.
Пашка был беленький, волосы как соломенная крыша, глаза живые, маленькие, он уже начинал почитывать в свои пять лет, особенно титры на телеэкране. При дедушке мальчик охотно оставался, не плакал, когда мама раз в неделю бегала сдавать и брать переводы, дед тоже явно любил мальчика и пытался ему что-то втолковывать на своем языке.
— Он был с пятью стажами, — говорил дед внуку. — Вот где вся собака зарыта.
Или он произносил:
— Оставьте в покое мою тишину.
Внучок, не разбирая смысла, все равно чувствовал себя защищенным при дедушке, и вся команда — старый, малый и кот Фомочка — встречала Лену с работы радостно, хотя в квартире за время ее отсутствия на полу накапливалось как после обыска: валялись книги, подушки, газеты, тарелки, стулья на боку.
Лена кидалась убирать, Паша ей хлопотливо помогал тире мешал, дед радовался и бормотал свою чушь, хотя в ней было много мистического смысла, если вдуматься.
И вот теперь Паша в загородном детском саду на все лето, а у Лены выдался свободный вечер на закате на берегу пруда, в тишине.
Лена, радостная, вся горя от солнца (сегодня они с Пашей тоже сидели на берегу речки Пахры), возвращалась к бабе Любе, думая, что и на следующую субботу-воскресенье можно будет попробовать приехать, какое счастье, что есть соседка, простая женщина, жена глухонемого художника, которая любит деда по-своему и жалеет Лену после того несчастья.
В деревне у калиток все так же сидели селяне, старики в кепках, мужики в майках после баньки и старухи в платках.
Двое парней возились с мотоциклом, который разок взревел жутким воем и тут же заглох.
Все деревенские, однако, как бы остолбенели при появлении Лены, они смотрели на нее выпучив глаза. Парни выпрямились у своего мотоцикла и, как-то нехорошо улыбаясь, тоже смотрели на нее.
«Бред», — подумала Лена и пошла в избу.
В сенях Лена была встречена новым лицом — могучей бабой пенсионного возраста, рыжей, босой, с мокрой тряпкой в руках. Баба стояла у своей дощатой двери, и из-за ее локтя выглядывал тоже рыженький, симпатичный толстый парнишка лет восьми. Он жевал кусок колбасы.
— Гуляли? — спросила баба.
— Да, хорошо тут, — откликнулась Лена.
— Все сделали? — опять спросила баба.
Лена неловко кивнула и собралась было пройти к себе, но баба опять стала что-то спрашивать, вдруг начала громко хвалить своего внука Юрку («он всех больших здеся бьет») и что Юрка выпивает за один раз кастрюлю «какава».
— Отец говорит, растет борец, — с какой-то жуткой интонацией сказала баба.
Баба (ее звали Раиса) быстро выспросила все у совершенно потерявшейся Лены и наконец отпустила ее, причем все время держала мокрую грязную половую тряпку в руке.
Лена наконец опустилась на свой диванчик, и тут к ней робко обратилась бабушка Люба.
— Ты вот гуляла, а мы милицию вызывали.
— Да? А что случилось?
— Ничего, а мы в сумочке твоей паспорт посмотрели… Уж извини…
— Зачем это?
— Ну… Раиса сказала, что ты аборт приехала сюда делать.
— Я? Аборт? Зачем аборт?
— Ну… Раиса сказала, что ты делала аборт на дворе, ребеночка закопала…
— Ребеночка? — смеясь, воскликнула Лена. — Какого еще ребеночка? Чушь какая!
Тут до нее дошло, что пока она неподвижно стояла «на дворе», Раиса, кормя внука, прислушивалась к звукам за стеной, как и Лена, и сквозь чавканье, сопенье и бульканье «какава» она расслышала какие-то логично следовавшие друг за другом шорохи, может быть, бульканье крови? Что еще?
— Ну бред, — сказала Лена.
— Не нашли ничего, перекопали весь двор мне, — виновато моргая, сказала бабка.
Лена тем временем посмотрела в сумке и стала наводить там порядок.
— Мы твово не трогали, — сказала баба Люба. — Милиция обещалась завтра приехать, у них взрыв на сорок пятом километре, уехали на мотоцикле.
Тем временем зашумел чайник, Лена опять позвала бабу Любу поесть бутербродов и пряников, и за ужином бабушка сказала, что Раиса снимает у нее хламовницу уже третий год и хочет, чтобы дом записать на нее. «А у меня племенница во Владимире, — часто моргая, бормотала бабка. — Я на нее дом записала. А вон Васильевна записала дарственную на своего сына, а сын помер, а невестка заселилась, а Васильевну гонит, это не твой дом, а это мой дом».
— Ты езжай отседа, — шептала бабушка, — парни грозятся тебя избить.
— Какие еще парни? — бодро спросила Лена.
— Да соседские, — говорила баба Люба, глядя на Лену непонятным взглядом, вытаращившись то ли от страха, то ли от жгучего любопытства.
«Как на костер меня провожает, — вдруг подумала Лена. — На казнь. А вот фигу вам!»
— А где топор у тебя, баб Люб?
— А в сенях под лавкой, — слегка подавившись, ответила старушка. Лена сбегала в сени, нашла топор прямо против захлопнутой Раисиной двери (там что-то шелохнулось, за дверью) и положила его на диван около себя.
Еще долго смеркалось, наконец наступила какая-то сравнительная темнота. Бабка охала за печью, повторяя «Господи твоя воля».
«Одна заря сменить другую спешит…» — машинально повторяла про себя Лена, чутко прислушиваясь к тому, что происходит на улице. Сердце ее колотилось.
На улице тихо гудели какие-то голоса, молодежь явно стояла кучкой. Потом гул голосов стал явственней и наконец кто-то подошел под окна и сказал:
— Пусть она выйдет, теть Люб!
— Да, — подхватил другой, — поговорить надо.
Глухо засмеялись. Грянули по оконной раме чем-то, палкой, что ли.
Бабка, чуть не плача, сказала:
— Разобьют окно-то! Сходи выйди к ним. Ничего тебе не будет. Мне окно разобьют.
Лена, в ночной рубашке, подошла к окну, отвернула занавеску и посмотрела вниз. Темная кучка сбилась тесней.
— Выходи, — пригнувшись, сказал кто-то.
Вспыхнула зажигалка, кто-то второпях прикурил. Осветилось зажмуренное лицо с вытянутыми, как у обезьяны, губами.
— У меня топор! — крикнула, подняв топор поближе к стеклу, Лена. — То-пор!
Отойдя от окна, Лена сказала бабке:
— Убью первого же, кто сунется.
Еще раз сильно стукнули в раму.
Из сеней раздался голос Раисы:
— Открой, теть Люб!
И она стала бить кулаком в обитую холстиной дверь.
Бабка закричала:
— Зачем я тебя только пустила! Разобьют на хер окно! Иди отседа! У ней топор! У ней топор! Глянь под лавку!
— Бабушка, не открывай, ради Бога, — сказала Лена. — Завтра я заявлю в милицию на нее.
— Уйди ты Христа ради, навязалась на мою голову, — неизвестно кому бормотала старушка.
Только под утро прекратились эти крики и стук в дверь и в окно.
Измученная Лена уснула и тут же проснулась, бабка грянула дверью в сени, вышла. Был уже белый день.
Лена собрала свою сумку, оставила бабке на столе деньги, подумала и оставила ей свои бутерброды. Было жалко старуху, которая живет между двух огней — боевая Раиса и наследница, племянница во Владимире.
Трудно было опять идти по деревне воскресным утром. Почему-то у всех домов стояли люди и переговаривались, как во время ареста крупного преступника, подумала Лена. Она старалась идти обычным шагом, а люди смотрели на нее все теми же выпученными глазами, и какая-то женщина сказала ей вслед:
— Топором машет! Наших ребят зарубить хотела!
Лена шла, подняв голову, и вдруг поймала себя на том, что улыбается, как преступница — но ничего не могла с собой поделать, лицо растянулось как у пластиковой куклы.
Впереди была дорога по лесу.
«Зачем я сказала Раисе, где детский садик Пашки!» — с отчаянием думала Лена.
Идя через поле, Лена заметила впереди двух теток с вещами.
Она догнала их. Тетки продвигались совершенно не туда, куда нужно было Лене, не к детскому саду, а к автобусу, но Лена шла и шла за ними прямиком на остановку два километра и села в подошедший битком набитый автобус, вся дрожа.
Проехав одну остановку, Лена, как опытная шпионка, путающая следы, вышла (тетки явно смотрели на нее во все глаза), дождалась встречного автобуса и вернулась к детсадику через полтора часа.
Как ни в чем не бывало, Лена взяла Пашу на речку, просидела с ним там весь мертвый час до полдника, а потом, опять-таки с дрожью в коленях, пошла на все ту же остановку.
Там было столько народу (вечер воскресенья), что Лена, умудрившись влезть чуть ли не последней, стояла весь путь на одной ноге, стиснутая со всех сторон народом, но уже совершенно не страшным, посторонним пьяноватым народом, и радостно ехала в метро к своему отцу убирать, мыть и кормить, стирать и укладывать его, свое старенькое дитя, и вся жизнь представлялась ей чистой и светлой, только надо было забыть ужас подмосковной деревни, ужас Раисы и ночной толпы.
Но забыть не удалось — никогда.
Шопен и Мендельсон
Одна женщина все жаловалась, каждый вечер за стеной та же музыка, то есть после ужина старики соседи, муж с женой, как по расписанию, как поезд, прибывают к пианино, и жена играет одно и то же, сначала печальное, потом вальс. Каждый вечер шурум-бурум, татати-татата. Эта женщина, соседка стариков, смеясь, всем своим знакомым и на работе рассказывала об этом, а самой ей было не до смеха. Всяко ведь бывает, и голова болит, и просто хочется отдохнуть, невозможно ведь каждый вечер затыкать уши телевизором — а у стариков все одна и та же шарманка, шурум-бурум, татати-татата.
Они, старики, и выходили всегда только вместе, чинно и благородно семенили в магазинчик, тоже по расписанию, раненько утром, когда взрослые, сильные и пьяные находятся на работе или спят, и никто не обидит.
Короче, со временем эта соседка даже узнала их репертуар, спросила довольно грубо, в своем шутливом стиле, столкнувшись с ними (они как раз шли в магазинчик во всем светлом и выглаженном, как на бал, она в поношенной панамке, он в белой кепочке, глазики у обоих радужные, ручки сморщенные) — че это вы все играете, здравствуйте, не пойму — то есть она-то хотела сказать «зачем вы все играете мешаете», а они поняли ровно наоборот, всполошились, заулыбались всеми своими ровными пластмассовыми зубками и сказали, она сказала, старушка: «Песня без слов из цикла Мендельсона и вальс какая-то фантазия Шопена» («тьфу ты», подумала соседка).
Но все на свете кончается, и музыка вдруг кончилась. Соседка вздохнула свободно, запела и завеселилась, она-то была одинокая брошка, то есть брошенная жена, вернее, даже не жена, а так, получила по разъезду однокомнатную квартиру, и кто-то у нее поселился, жил, приколачивал полку на кухне, даже кое-что купил для снаряжения уборной как настоящий хозяин, пришел с седлом в упаковке и поставил его на болты, приговаривая, что что же это за сиденье, сидеть нельзя. А потом вернулся обратно к себе к матери. И тут эта музыка каждый вечер за довольно тонкой, как оказалось, стеной, вальс Шопена и с ошибочкой в одном и том же месте, с запинкой, как у застарелого патефона, можно убиться. Телевизор же стоял у другой стены, а здесь был диван, как раз патефон оказывался каждый вечер под ухом. То есть слух у этой соседки обострился как у летучей мыши, как у слепого, сквозь весь грохот телевизора она различала проклятых Мендельсона и Шопена.
Короче, внезапно все кончилось, два дня музыка молчала, и спокойным образом можно было смотреть телевизор, петь или плясать, правда, кто-то отдаленно как бы плакал, как ребенок пищит выше этажами, но это тоже кончилось. «Ну и слух у меня», — потом сказала на работе эта соседка стариков, когда все выяснилось, то есть что этот писк был писк мужа старушки-пианистки, она была найдена не где-нибудь, а под мужем на полу, он уже, оказывается, давно лежал парализованный в кровати («а я-то думала нет, я вроде их встречала, но это было ведь давно?» — сама с собой продолжала этот рассказ молодая соседка), он лежал парализованный, а жена каждый вечер, видимо, играла ему свой репертуар под ухом у соседки, чтобы его, видимо, развеселить, а потом она как-то упала, умерла у его кровати, и он стал сползать, видно, к телефону и в конце концов рухнул на свою жену, и из этого положения все-таки позвонил как-то, квартиру вскрыли, оба они уже были неживые, быстрый исход.
«Ну и слух у меня», — жаловалась их молодая соседка всем подряд по телефону, вспоминая тот отдаленный писк или плач и рассчитывая то время, которое понадобилось (вечер и вся ночь и весь следующий день), чтобы старик дотянулся до телефона, это он пищал, старичок, видимо.
«Ну и слух у меня, — с тревогой думала соседка о будущих соседях и вспоминая про себя с любовью и жалостью Шопена и Мендельсона, — вот это были люди, образованные, тихие, пятнадцать минут в день шумели, и все, кто придет им на смену? И умерли с разницей в день, как в сказке, жили долго и умерли с разницей в день», — примерно так она думает, оглушенная тишиной, Шопен, Шопен и Мендельсон.
Милая дама