Добрынский понял и, вставая почтительно, сказал с улыбкой:
— Отдыхай, государь, спокойно. Завтра, как уедет Бегич, на беседу приду к тобе. Есть у меня еще вести и умыслы многие…
Глава. 5 Окуп
Гадают оба князя в плену татарском о судьбе своей, словно в лесу темном бродят. Нет им и от царевича Касима никакой помощи — сам он ничего не ведает. Вот и до покрова уж всего пять дней осталось. Идет время, а дела к пользе их ни на черту, ни на иоту не двинулись.
Темно на душе, да и погодка хмурая. Время такое, что ни колеса, ни полоза не любит. Куда ни глянь, грязь кругом, и ступить негде. Беспутье, не дай бог какое, — только верхом и ездить, да и то трудно. Дожди то с крупой, то с мокрым снегом, мгла да туманы. От сырости да ветров кости в теле все ноют, а где там в шатрах согреешься — с дымом и тепло все из них выходит. Недовольны и татарские воины — трудно им здесь в Курмыше стоять, хотят к себе поскорей, в Казань, а царь все медлит, посла своего ждет.
Бегича же нет как нет, и даже вестей о нем нет.
Истомились князья, а Василий Васильевич пал духом совсем.
— Ошибся тогда Ачисан-то с делами татарскими. Старая-то голова, верно, крепче молодой шеи, — сказал он как-то Михаилу Андреевичу, — может, Шемяка-то не токмо с Бегичем, а и со всем своим войском сюда идет…
— Не дай, господи, — всполошился Михаил Андреевич и с горечью добавил: — Выдаст царь-то, закует нас Шемяка в железы…
— Наказует нас бог, — прошептал Василий Васильевич, — прогневили мы святых угодников, заступников наших…
Замолкли оба, кутаясь в бараньи тулупы от холодного ветра, который рвал дверную кошму, шумел и свистел в соседнем бору. Трещали, ломаясь, там сучья, с глухим стоном опрокидывались высокие ели и сосны на опушке, а вывороченные корни их торчали, как застывшие змеи.
С самой ночи и все утро бушевала непогода, а к полудню словно оборвался и сразу стих ветер, а сквозь темные тучи засияло солнышко, дрожа и играя на мокрых ветвях и в лужах. Повеселел вдруг день, и на сердце князей веселей стало, а когда нежданно приехал со своими нукерами царевич Касим и привез «селям» от самого царя Улу-Махмета, Василий Васильевич в радости обнял и поцеловал татарского царевича, а видя это, засмеялся и Михаил Андреевич…
— Отец, — говорил Касим по-татарски, — захотел тебя видеть. Он назвал тебя не братом, а сыном, но ты не принимай это за обиду. Такой мой совет тебе. Отец стар, зови его отцом не за старшинство по власти, а по возрасту.
— А зачем я царю? Ведь послал он Бегича к Шемяке…
— Сам знаешь, князь, — перебил царевич, — нет у нас вестей о Бегиче.
Слухи только разные, а хан Мангутек через карачиев,[47] детей Минь-Булата, свой слух до царя довел. Шемяка-де, узнав о плене твоем, бил челом в Золотой Орде брату отца, царю Кичиму, а в Литве Свидригайле, и что из Орды посол раньше Бегича в Галич приехал.
Василий Васильевич перекрестился и, обращаясь к Михаилу Андреевичу, не разумевшему по-татарски, воскликнул:
— Внял господь бог молитвам нашим, княже! Зовет Улу-Махмет меня.
Милует господь нас, грешных…
— Отец наш одряхлел. Недаром дядя из Орды его выгнал, — продолжал Касим по-татарски, — не может править он ни царством, ни войском, а к старости весьма жаден стал. Мангутек прельстил его твоим окупом, и сам царь теперь говорит, что убил Шемяка посла его в угоду ордынцам! Так вот, соглашайся на все, не пропусти случая. Может, Бегич и жив и скоро вернется…
Когда вышли они из шатра и садились на коней, Касим сказал великому князю вполголоса:
— Смотри не обмолвись, что про все ты знаешь. Говори только о союзе с Казанью против Золотой Орды да об окупе и кормленьях.
Вскочив на коней, поехали они по вязкой красной глине вдоль берега Курмышки, к ее устью у реки Суры, где град Курмыш стоит. Еще в досельные времена нижегородский князь из крепкого дуба сложил его здесь, меж двух рек, в защиту от набегов язычников из дикой мордвы и черемисы. Не только реки, но и болота, холмы да овраги обороняют тут крепость со всех сторон, а дальше, за лугами поемными да пашней, леса идут сплошные, дремучие. Ни прохода, ни проезда по ним нет.
Жадно дышит Василий Васильевич влагой от реки и духом лесным. Осеннее солнышко хоть и не греет, а все кругом золотит и светлит, и сверху синь небесная ласково сквозь тучи проглядывает. С берез листья золотые роями летят, осинки стоят все багровые, дрожат их листья, словно кровью обрызганы, а в затихшем бору синицы кричат да сороки стрекочут.
Осень настоящая, а Василию Васильевичу словно соловьи поют. Улыбнулся он весело, сделал знак царевичу и придержал своего коня. Подъехал Касим, приветливо тоже глядит на великого князя.
— Слушай, — говорит Василий Васильевич по-татарски, — чую сердцем — буду опять на Москве. Тебя же, Касим, полюбил я и хочу к себе на службу!
Братом меньшим моим ты будешь…
Засиял царевич и дрогнувшим голосом ответил:
— Помни клятву мою. Как позовешь, так и поеду. Весь я на воле твоей, и Якуб о том же челом тебе бьет…
Войдя в горницу, великий князь и царевич Касим поклонились царю до земли и сказали селям. Улу-Махмет, окруженный карачиями, биками и мурзами[48] в это время, полулежа на персидском ковре, играл в шахматы с биком Едигеем, начальником своих уланов. Он благосклонно приветствовал великого князя и, продолжая игру, знаком пригласил сесть.
— Подождем, князь, — сказал Касим по-татарски, посмотрев на шахматную доску, — они скоро кончат.
Василий Васильевич впервые видел шахматы и с любопытством разглядывал людей, колесницы, коней и слонов, белых и красных, вырезанных из кости.
— Это два войска, — пояснил ему игру царевич Касим, — с двумя царями.
В игре их «шахами» зовут. Вон они оба сидят на столах своих в коронах.
Один белый, другой красный, и того же цвету вои и воеводы их. Они бьются друг с другом.
Василий Васильевич увидел на доске одну белую колесницу и две красных. В каждой из них стояло по одному воину с копьем и щитом того же цвета, что и колесницы их.
— Это, — сказал Касим, — воевода в игре, они «рук»[49] называются. Всего четыре их, одного белого нет на доске, значит — убит он. Эти же конники — темники царей. Из них один красный убит.
— А это что за звери, — спросил Василий Васильевич, — горбатые, головастые, а ноги, как бревна? Вишь, клыки торчат какие, а нос кишкой повис?
— Слоны, — продолжал царевич, — боевые звери с кожей такой толстой, что ни стрелой, ни копьем не пробьешь, ни мечом не прорубишь. На спине у них башни привязаны, там стрелки сидят.
В это время Улу-Махмет передвинул свою красную колесницу и сказал громко:
— Шах!
— Это он нападенье на самого царя сделал, — пояснял Касим. — Теперь бик Едигей должен своего царя спасать. Вот он белого слона около него поставил, закрыл его от красного «рука». Только не поможет это — скоро его царю ступить будет некуда…
Улу-Махмет переставил через головы пеших воинов своего темника на красном коне и опять сказал:
— Шах!
Бик Едигей передвинул своего царя с белого четырехугольника на черный, но не отнимал руки и все думал: не лучше ли его в другое место поставить, — но, видимо, такого места не нашел и оставил там, куда передвинул. Улу-Махмет, засмеявшись и поставив своего пешего воина около белого царя, радостно воскликнул:
— Твой шах мата!
Василий Васильевич не понял его слов, и царевич наскоро шепнул ему в ухо:
— Это не татарская речь, а в игре это значит: «Твой царь погиб». Игра на этом кончается, отец обыграл бика Едигея, разбил его войско.
Великий князь слушает Касима, а сам зорко следит за Улу-Махметом, желая угадать, в каком царь духе и чего от него ждать — добра или худа.
Видит он сбоку дряблые морщинистые щеки, дрожащие от смеха, и ждет, когда царь обратит к нему лицо. Вот застыло лицо Улу-Махмета и со сдвинутыми седыми бровями повернулось к московскому князю. Косые глаза его щурятся по-рысьи, как щурились и глаза сына его Мангутека при первом свиданье с Василием Васильевичем.
Помолчав, царь, сидевший на ковре, поднял руку над полом на уровень своей головы и сказал:
— Вот таким ты приходил ко мне в Золотую Орду, и я посадил тебя на московский стол еще малым ребенком. А теперь ты крепкий мужчина, моя же голова стала серебряной…
— Что ж, отец мой, — почтительно сказал по-татарски Василий Васильевич, — недаром сказано: «В серебряной голове золотые мысли…»
Улу-Махмет милостиво улыбнулся и ласково молвил:
— Люблю я слушать, когда хорошо говорят по-татарски…
Он сделал знак, и слуги стали приносить угощенья на серебряных блюдах и золоченые кувшины с кумысом и красным вином.
Получив от царя жирный кусок баранины и съев его, как требовала вежливость при такой чести, Василий Васильевич после здравицы за счастье царя и царевичей сказал:
— Отец мой, верю я, бог поможет мне. Я дам тебе окуп, какой ты захочешь, а сыновьям твоим, моим братьям, уделы, и бикам твоим и мурзам — воеводства и кормленья…
— Сказано, — важно прервал его Улу-Махмет, — «Солнце течет к назначенному месту: таково повеление сильного, знающего». Думали мы раньше иначе, но аллах все по воле своей изменил. Ныне согласны мы на твой окуп.
— Буду тебе, отец, я верным пособником в борьбе с моим и твоим врагом в Золотой Орде. Не ищи себе многих друзей, ибо сказано: «Один верный спутник дороже тысячи неверных»…
— Пусть будет так, великий царь, — сказал седобородый сеид[50] в зеленой чалме и, коснувшись бороды своей, прочел из корана на память: «Аллах поможет тому, кто полагает на него упование; аллах ведет свои определения к доброму концу».
Понял тут Василий Васильевич, что у царя собрался весь его совет, что все уже о выкупе решено у татар, и стал ждать, что еще скажет хан Мангутек, соправитель отца своего. Молодой хан сидел молча, пока не сказали своего мнения все карачии.
— Царь наш, да живет он сто двадцать лет, и советники его, — начал хан, — решили все мудро и справедливо. Я только добавлю, что московский князь богат и силен, за него стоят все города московские и все духовенство Руси. С Москвой будет у нас ежегодный большой торг у Казани на речке Булаке. При князе Василии не пойдут московские товары к Золотой Орде. От других же князей нам не будет такой выгоды…
Мангутек оборвал свою речь, но все бики и мурзы заговорили разом, загудели снова со всех сторон, как пчелы в улье. Торговля — главная статья для Казани. Умеют торговать татары: русские меха, хлеб, скот, мед и воск скупают в великом количестве, а сами продают ковры, обувь, камни самоцветные, ткани персидские и китайские, перец, корицу, изюм и всякие сушеные и вяленые плоды.
Василий Васильевич радостно слушал поднявшийся шум и гомон. Понял он, что сговора у царя с Шемякой быть не может, и вздохнул всей грудью, благодаря бога за милость. Вдруг все смолкли, и Улу-Махмет сказал громко и повелительно:
— Хан Мангутек, завтра с советниками моими будь здесь после зухра, и пусть будет поп христианский из города — в Курмыше церковь есть. Утвердим мы крестным целованием князя московского в том, что указанный ему окуп он даст, а царевичам даст вотчины, биков и мурз на службу возьмет, и мир у Москвы с Казанью будет крепкий…
Торопился князь с отъездом в Москву, все возвращенья Бегича боится, хотя и утвержден им договор крестным целованием, а царь дал ему клятву и ярлык со своей алой тамгой[51] и записи все составлены, где подробно все перечислено, что дает Василий Васильевич за свой выкуп.
— Медлят татары-то, — твердит постоянно в беспокойстве и Михаил Андреевич, — как бы что не передумали!
Но Василий Васильевич, хотя и сам терпенья не имеет, верит Касиму, — обманывать татарам нет выгоды, да и глаза-то у биков на московское добро сильно разгорелись. Губа не дура у них.
— Раздразнил яз татар, — ободряет Василий Васильевич с довольной усмешкой князя Михаила Андреевича, — забыли мурзы и бики про Шемяку, одна Москва на уме, сами торопятся, да, видать, сговоры у них есть какие-то тайные и с Улу-Махметом и с Мангутеком. Медлит царь-то токмо на царство свое возвращаться. Говорил мне Касим, что боится Улу-Махмет Казани, своих же карачиев да биков боится, а пуще всего Мангутека…
— Что ж ты, государь, в окуп даешь неверным? — спросил Михаил Андреевич.
Великий князь запечалился и, помедлив, ответил:
— Много, княже, ох, много! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест. А может, и не дадим обещанного-то, Коли у татар распря начнется…
Василий Васильевич замолчал, но Михаил Андреевич выжидательно глядел ему в глаза. Хотел знать он точно и подробно — на всех ведь выкуп этот падет. Удельным тоже на плечи ляжет.
— Какой же окуп царь-то берет?
Великий князь нахмурился и заговорил строго и сурово:
— Посулил яз на себя, и на тобя, и на прочих, в полон взятых, многая от злата и сребра, и от портища всякого, и от коней, и от доспехов.
Полтриста тысяч рублев будет, а то и боле…
Михаил Андреевич побледнел и, заикаясь от горести, воскликнул:
— Да ведь татары-то нас на щипок подберут! Оставят от золотца токмо пуговку оловца!.. Семерых в один кафтан согонят!..
Великий князь поморщился и крикнул:
— Не голоси бабой! А не хошь, у татар оставлю, сам торгуйся с ними!
Князь Михаил покорился и, опустив голову, печально промолвил:
— А что яз сам? Алтыном воюют, без алтына горюют. Справил бы однорядку с корольки,[52] да животики коротки…
— Так уж и молчи лучше, — сердито сказал Василий Васильевич, но потом добавил спокойнее: — Бики и мурзы с нами поедут, царевичей двое, а с ними пятьсот конников и слуги…
— Ох, зря ты без опасу столько татар на Москву ведешь. От поганых, опричь худого, ничего не жди…
— Ну, а мне боле зла от христианства, нежели от басурманства! — закричал Василий Васильевич. — Вкруг меня сколь переметчиков-то! И Шемяка, и брат твой Иван, и бояре Добрынские почти все, и Бунка, и Старковы, да из купцов и чернецов немало! А сколько их отъехало и к брату твоему в Можайск, и в Галич к Шемяке, а многие на Москве затаились: часу своего ждут, иуды! Из князей яз токмо шурину Василью Ярославичу да тобе верю, на родных сестрах вить с тобой мы оженены. Мыслей своих от тобя ни в чем не таю. И знай, не об одной своей пользе стараюсь, обо всем христианстве гребта моя…
— Бог нас простит, — тихо промолвил Михаил Андреевич, — верю тобе, брат мой. Скорей бы токмо домой вернуться привелось.
— А приведется, — подхватил горячо Василий Васильевич, — все обернем мы собе на пользу. Уразумей, княже, что и татары не столь Москву разорят, как свои вороги. Простят мне христиане мой окуп великий и все вины мои и тяготы, ибо Димитрий-то Шемяка горше татар им станет.
Склоняется солнце к закату, светлым янтарем полнеба покрыло, золотит обрывистые берега полноводной Суры и золотые дорожки стелет в потемневшем лесу, пробиваясь лучами сквозь бурелом и просеки. Непогоды как не было.
Воздух не дрогнет, словно хрустальный. Ясно да тихо, хоть мак сей. Будто и не осень совсем. Если б не листья желтые, и не поверить, что нынче третий день после покрова, а не бабье лето погожее.
Едет шагом Василий Васильевич на коне своем вдоль берега в доспехах и с мечом у пояса. Весел и радостен — снова великий князь он московский!
Шутит, смеется, громко перекликаясь то с Касимом-царевичем, то с князем верейским Михаилом Андреевичем, то с боярами своими и воеводами. Все они вместе с ним в полоне были. Тут же и бики и мурзы казанские едут с ним рядом, а стража у них общая — из татарских и русских конников.
Впереди их дозор рысит — по дороге к Новгороду Нижнему старому путь разведывает, а сзади — обозы скрипят. Тянутся там со всяким добром на арбах, а в шатрах и в кибитках семьи и слуги татарские. Следом за ними гонят рабы стадо баранов, а огромные мохнатые нары волокут телеги тяжелые с котлами медными, с мукой и просом для воинов и слуг. В самом же конце опять сторожевой отряд едет из русских и татарских конников.
— Слушай, Михайла Андреич, — радостно крикнул великий князь, — надо бы нам кого в Москву вестью отпустить, семейство мое да и твое обрадовать…
— Что ж, государь, — весело отозвался князь Михаил, — отпусти молодого Плещеева Михайлу, сына боярина Андрея Михайлыча…
— И то, княже! Хитер и ловок Михайла-то. Дам ему двадцать конников добрых — они нас с обозами-то недели на две вперед обскачут. Мы же вот два дни от Курмыша едем, а до Волги еще и не доехали.
— Воевод и бояр своих верных упредишь, — заметил князь Михаил Андреевич, — чай, Шемяка ныне там наветы да смуты сеет…
— Верно, — подхватил Василий Васильевич, — а Плещеев-то нам все его лжи и ласкательства борзо порушит!
Василий Васильевич нахмурился, но, опять повеселев, повелел позвать к себе из передового отряда молодого Плещеева. Князь Михаил Андреевич, приблизясь к страже, послал конника. Тот, лихо гикнув, помчался вперед.