Гостиная в том же доме. Ночь. Время от времени проезжает патрульная машина, и тогда в окне видны отблески ее желтой мигалки.
Серебряков
Серебряков
Леночка. Да я это, я. Спи уже, надоел.
Серебряков. Боль нестерпимая. Дай мне болеутоляющего.
Леночка. При чем тут болеутоляющее? Поставь свечку — все пройдет.
Серебряков. Сколько раз тебе говорить — свечи при ревматизме не помогают.
Леночка
Серебряков. Какая ты жестокая, Елена! Могла бы хоть притвориться в память прошлых лет, пожалеть… Разве я мало для тебя сделал?
Леночка. А чего это ты для меня такого сделал? Интересно… давайте послушаем… Ну? Не слышу? Молчишь… то-то же, знай свое место!
Пауза.
Думаешь, если ты тогда меня с улицы подобрал, то это тебе сейчас какие-то права дает? А? Я тебе, между прочим, за эти годы тоже кое-что понадавала. Хотя и запросы у тебя не бог весть какие даже для твоего преклонного возраста. Все равно, на круг пару раз в месяц выходило? Выходило… значит, если подсчитать по средней таксе — скажем, сто баксов за раз… это сколько будет? Ну? Подсчитай, ты же из нас двоих интеллигент.
Серебряков. Леночка, я тебя умоляю. Не надо сейчас. Мне больно. Дай мне какую-нибудь таблетку.
Леночка. Давай-ка я лучше окно закрою. Комары жрут. Где это видано — комары в ноябре… ну и дыра эта твоя проклятая Израиловка!
Серебряков. Не закрывай, душно! Мне дышать нечем…
Леночка. Как же, нечем… жить захочешь — найдешь чем! А и задохнешься — невелика потеря.
Серебряков. Позови Соню. Хоть об этом я могу тебя попросить?
Леночка. Погоди. Сейчас досмотрю и позову.
Входит Соня.
Соня. Папа, как ты себя чувствуешь? Приехал Астров. Давай, он тебя посмотрит.
Серебряков. Не хочу. Что он там понимает, ваш Астров? Не может отличить ревматизм от геморроя. Дай мне болеутоляющего и открой окно.
Соня. Послушай, это неудобно в конце концов. Человек приехал среди ночи. Ты же знаешь, он делает это только из дружбы. Медицинской страховки у тебя нет, обратиться больше не к кому. А ты, вместо того, чтобы спасибо сказать… Нехорошо.
Серебряков. Все равно не хочу. Открой окно.
Леночка. Не открывай — комары летят.
Соня
Леночка. Ишь ты! Не служили! Какие мы благородные! Сашка, уйми своего ублюдка, а то я ей морду намылю.
Серебряков
Пауза.
За что мне такое наказание? Чем я это заслужил? Сижу тут, в дыре какой-то, и даже стакан чаю никто не подаст больному человеку… Все чужие, враждебные, всех я раздражаю, всем мешаю. И это я, я, столько давший этому миру, я, защищавший права людей на свободу в тяжелейших условиях тоталитарного общества! Отчего же люди платят мне такой черной неблагодарностью? Неужели такова судьба любого пророка, положившего жизнь на алтарь человечества?
Мне пожимал руку сам Президент Соединенных Штатов, я выступал в ООН, Премьер-министр Израиля встречал меня в аэропорту! Я должен быть там, где вершатся судьбы этой планеты; мои идеи, моя духовная поддержка нужны людям… Что я делаю здесь, в этой пустыне, среди чужих, враждебных существ?
Соня. Папа, ну что ты говоришь? Ну кто тут тебе чужой… кроме разве что некоторых? Все тебя уважают, жалеют; вот и Астров приехал…
Серебряков. Уважают… жалеют… как же! Стоит мне заговорить, так все нос воротят, как будто я что-то невообразимое несу. Даже бабку твою, эту старую маразматичку, слушают, даже эту старуху рыхлую, подружку ее… а меня — нет, не слушают! Смешно сказать — меня! Да ко мне стояли в очередь брать интервью, понимаешь ли ты это? На приемах в Вашингтоне, в Париже, в Ватикане сотни сильных мира сего смолкали, когда я начинал говорить! Слышишь? Я! Начинал! Говорить! И вот, после всего… здесь, в этой халупе, кучка каких-то жалких ничтожностей осмеливается… Уму непостижимо!
Соня. Папа, уж если на то пошло, — эти жалкие ничтожности тебя сюда на аркане не тащили. Сам приехал. Если уж так тут невыносимо — отчего бы тебе не вернуться в свою Германию?
Серебряков. Вот! Родная дочь из дому гонит! Думал ли я, что получу такое на старости лет?
Леночка. Ха! Думаешь, он сюда из Мюнхена за твоим уважением прикатил? Жрать стало нечего, и все дела. Надоело фрицам кормить твоего папашку…
Серебряков. Лена!
Соня. А ты-то чего вместе с ним приехала? Вот и возвращалась бы к фрицам на панель — там, небось, сытнее.
Серебряков. Соня!
Леночка. Насчет того что сытнее — не знаю, но вот что чище, чем в вашем жидовском клоповнике — это уж точно…
Уходит.
Соня. И как ты в это дерьмо вляпался… после мамы…
Серебряков. Ты не права, Сонечка. Она хорошая, просто немного раздражена. У всех тут нервы натянуты до невозможности. Не суди ее слишком строго.
Снаружи поднимается ветер; порывы его залетают в открытое окно.
Входит Войницкий с фонарем.
Войницкий. Ну все, хамсин сломался. Сейчас гроза будет. Закрывайте окна. И трисы, трисы не забудьте.
Серебряков. Веня, оставь, пожалуйста, этот тон. Впрочем, бессмысленно просить сострадания у тебя, когда я не получаю его даже от собственной дочери.
Войницкий. Трудновато сострадать тебе, Александр Владимирович. Смотри, у тебя даже приступ геморроя превращается в крестные муки во имя неблагодарного человечества. Только, знаешь, на этой земле искупление за чужой счет никогда не приветствовалось. Тут каждый за свою задницу болеет самостоятельно и совершенно независимо от добровольных спасителей, даже таких авторитетных, как Иисус Христос и Александр Серебряков. Так что мой тебе совет — возьми-ка ты свечку и засунь ее вместе с твоей неизбывной заботой о человечестве прямо в задний проход. Увидишь как полегчает.
Серебряков. Ты пьян? Ну конечно, ты пьян. Отвратительно!
Войницкий. Подумаешь… пьян… Ну, пьян. Ну и что? Что это меняет в относительном расположении свечи, задницы и заботы о человечестве? Кстати, Александр, как ты думаешь: что рассосется быстрее — свеча или забота? Хочешь пари?
Серебряков. Я хочу одного — чтобы ты оставил меня в покое… Я ухожу. Сонечка, помоги мне, девочка.
Войницкий
Входят Астров и Телегин. В руках у Телегина гитара. Они наблюдают как Войницкий, все еще не замечая их, наливает себе стопку и выпивает.
Астров. Ты выпил? Без меня? Обидно, Моцарт!
Войницкий
Астров. Так тебе и надо. Будешь знать как пить в одиночку! Налей-ка и нам с Илюхой по такому случаю.
Войницкий. Естественно.
Астров
Телегин. Да, там определенно есть что лечить.
Войницкий. Пошляки…
Телегин
Астров. Ты все же намекни своему другу и учителю, что как-то это невежливо. Меня, между прочим, по дороге к вам камешками закидали. Хотя и не впервой, но все равно неприятно.
Войницкий. Где?
Астров. За Дир Балутом.
Телегин. Теплое местечко… Ну?
Астров. Да не страшно — три вмятины на крыле и на капоте.
Войницкий. Тебе пушку-то твою не отдали?
Астров. Какое там…
Телегин. Пушку?
Войницкий. А ты не слышал эту историю? Как у Мишки пистолет конфисковали? Мишка, расскажи.
Астров. Да ну…
Войницкий. Ехали мы с ним вместе года два тому назад через Бейтилу. Место, известное своим традиционным арабским гостеприимством. Ну, едем мы, едем, все нормально… вдруг — бам — камушек; потом другой, третий. Мишка нажимает на газ, но не тут-то было. Я уж не знаю, чего у них там было — не то праздник какой, не то похороны…
Астров. Да какие похороны — просто детишки из школы выходили…
Войницкий. Ладно, пускай детишки… а тут мы — два дурака на раздолбанной Субаре. В общем, загородили нам дорогу, мечут чем ни попадя — не выехать. Ну, делать нечего — Мишка достает свой шпалер, приоткрывает дверь и пуляет в воздух одну и только одну пулю. Среди детишек наблюдается некоторое замешательство, которым мы, понятное дело, спешим воспользоваться.
Телегин. Как воспользоваться?
Астров
Войницкий. Отъезжаем мы, значит, километра на три и тут наш уважаемый Михаил Львович проявляет первые признаки помешательства. Надо, говорит, поехать на блок-пост и доложить о случившемся.
Телегин. Это еще зачем?
Астров. Дурак… зачем…
Войницкий. Вот-вот… это сейчас он такой умный. А тогда пел мне что-то про гражданский долг, про правила, про стрельбу в населенном месте и так далее и тому подобное. Короче, наутро поехал Мишаня сдаваться. А там его уже ждут. А-а-а, — говорит ему офицер, — так это вы устроили вчера погром в беззащитной арабской деревне? Какой такой погром? Один выстрел, да и тот — в воздух… И тут выясняется, что со вчерашнего вечера не прекращается паломничество жалобщиков на означенный блок-пост. У этого араба Мишка застрелил овцу; этого — ранил в руку; этому выбил все стекла в доме; этому разбил солнечную батарею, не говоря уже об упавшей с балкона стапятидесятилетней бабушке и прочих ужасах. Такое вот, оказывается, мы учинили бесчинство, причем свидетелей тому — вся деревня. И все, заметь, готовы показать под присягой.
Астров. Я тогда впервые увидел, как они врут. Вдохновенно так, нимало даже не заботясь о правдоподобии. Один приволок целую пригоршню старых гильз разного калибра и на полном серьезе уверял, что все это я вчера настрелял. Полный маразм!
Телегин. Экая новость! Это для вас ложь — нечто недостойное; для араба же — военная хитрость. Другая ментальность, господа…
Астров. Да, но, подумай — старый, уважаемый человек стоит напротив тебя и врет как сивый мерин, причем точно знает, что всем вокруг известно, что он врет. Понимаешь? Все вокруг смотрят на него и думают: этот старик — лжец. И он знает, что все так думают, и тем не менее, продолжает врать. И ему не стыдно. Как такое возможно?
Телегин. Угу. Вы как вчера родились, Михаил Львович… Ну а дальше что было?