- Да я не о том, Саша. Враки — относительно места. Нагорная проповедь была на другой горе, к северу, над Кфар Нахум. А Хиттим тут не при чем. Ладно, слушай дальше.
Что ж поделать? Профессия мусорщика имеет свои недостатки.
Но как вам — этот сукин сын, господин мусульманский историк? Странно, я этого места совсем не помнил. Восемь столетий прошло, а что с тех пор изменилось? Все те же речи, все те же голоса, все та же война… Саладины с сабельками наголо на нашу голову…
Когда-то, в бытность мою лохом, был у меня пациент… прямо уж и не знаю, стоит ли продолжать… Рассказ этот слегка неприличен… Ну да ничего — я думаю, вы поймете, что речь идет о больном человеке, о психе, можно сказать. Если кто тут не знает — у каждого психа есть свой пунктик. Так-то вроде на него смотришь — нормален по всем показателям, рассуждает здраво, ведет себя полным паинькой, реакции обычные. Но стоит вам задеть его за тот самый пунктик — вай-вай-вай! Такие бездны открываются… да…
Короче, тот мой пациент сбрендил на почве минаретов. Привезли его к нам прямо из Лода. Бедняга жил там напротив мечети, ну и, натурально, сами понимаете, по нескольку раз на дню… да ладно — на дню… а то и в четыре утра — «аллах акбар!», «аллах акбар!» Да еще на полную громкость. Сначала он просто просыпался, матерился и снова засыпал. Потом обнаружил, что, проснувшись, уже не может заснуть по-новой, хотя и матерится пуще прежнего. Нервы… Таблетки, выпивка — ничего не помогало; так и сидел до утра у окошка, встречал рассвет, усталый и злой, как собака, а потом плелся на работу.
Дальше — больше. Вдруг оказалось, что он уже не может заснуть с самого вечера. Ага… — едва только отслушав вечерние крики, этот несчастный начинал ждать утренних. Так приговоренный к казни ожидает в тишине камеры — когда наконец раздадутся в коридоре звуки приближающейся смерти: звяканье ключей, скрип двери, шарканье шагов тюремного священника. Сами по себе эти звуки не такие уж и громкие… но для смертника они оглушительны настолько, что он может даже потерять сознание. Да, да, такие случаи описаны в специальной литературе. Представьте себе — человек превращается в одно огромное ухо, большое волосатое ухо, такое мясистое огромное ухо. Ему теперь даже не холодно, все желания кончились, он теперь может только одно — слушать, слушать, слушать…
Неудивительно, что ему становятся слышны даже самые далекие звуки, например, капающий кран в надзирательском туалете соседнего крыла. Или легкая побежка крысы по тюремному двору. Или чирканье зажигалки на сторожевой вышке. Он слышит все, а больше всего — звон… чуть было не сказал «звон в ушах», но это не так — ведь мы договорились, что он стал одним большим ухом, а, значит, у него не может быть ушей, потому что — какие же могут быть у уха уши? Нелепо, не правда ли? Так что он слышит звон в самом себе, в ухе, даже не звон, а такой ровный сильный шум, «белый шум», как говорят физики, похожий на шум огня в хорошо заправленной топке. Это так жизнь его звучит, сильная жизнь, которой мало быть ухом, ей надо еще и руки, и живот, и глаза, и сердце; ей тесно в одном только ухе, вот она и рвется себе наружу и шумит, шумит. И ухо заполнено всеми этими шумами до краев, до самых краев, так что добавь еще чуточку, и — перельется. И вдруг — только представьте себе… совершенно неожиданно, вдруг — оглушительный скрежет замка — как… как… как ядерный взрыв, вот, не менее того.
Странно ли, что лох временами отключается? Щелк, хлоп, — отрубился. Что это значит на практике? На практике это означает, что лох переходит в разряд психов. Теперь он живет в том самом небесном дворце постоянно, не спускаясь на грешную землю даже на минутку, я уж не говорю — на целый час.
Как я вам уже сказал, бедняга сбрендил на почве минаретов. В одну из бессонных ночей, сидя у окна и глядя в черное звездное небо и на башню минарета напротив, он, наконец, перешел порог чувствительности. Щелк, хлоп, — отрубился. Был лохом, стал психом. Потом он мне объяснял. «Смотрите, — говорит, — доктор. Смотрите. Они хотят изнасиловать небо. Нет, правда. Вы только взгляните на их минареты.» С тех пор его бессонница обрела смысл. Теперь он сидел у окна не просто так. Теперь он был на страже, полный решимости предотвратить готовящееся изнасилование.
Как и следовало ожидать, минарет сразу понял, что его раскусили, и затаился. Он поглядывал на следящего за ним человека с эдакой показной невинностью. Он не спешил, минарет. Он твердо знал, что рано или поздно усталость возьмет свое, и терпеливо ждал благоприятного момента. Что ж поделать? В отличие от минарета наш герой был всего-навсего слабой живой материей. Кроме того, — и в этом был весь ужас положения — именно теперь, когда он точно знал, что спать нельзя ни в коем случае, что от этого напрямую зависит судьба целого неба, именно теперь… старания не заснуть стоили ему совершенно неимоверных усилий. Глаза неудержимо слипались; судорожно разжимая их на последнем миллиметре перед соскальзыванием в сон, он видел минарет, насмешливо глазеющий на него черными провалами бойниц и небо, невинное, беззащитное, нетронутое… слава Богу!.. нетронутое пока небо. И он снова боролся с дремотой.
Он был велик, друзья мои, этот титан, он был велик в своем самоотверженном порыве! За это решительно следует выпить.
Твое здоровье! Твое здоровье, мой дорогой, душевнобольной лох! Да упокоится твоя больная душа на этих дешевых неблагодарных небесах! Разве стоят они хотя бы минуты твоего героического бдения?
Я вижу, тут многие завидуют. Буфет на первом этаже, ребята. Я бы вам налил, но со сцены наливать не положено, извините. Да…
Что вам сказать? Что неизбежного не произошло? Верно, иногда случаются чудеса. Так что, когда вам говорят, мол, «это неизбежно, смирись», не верьте. Избежать можно всего, даже неизбежного. Увы, перед нами не тот случай…
В одну из ночей псих из Лода обнаружил, что спит. Он спал и видел во сне минарет, знаете, как в этих фильмах про ограбления, когда пускают записанную кассету вместо реальной картинки с видеокамер, и преступники с чулками на голове уже вовсю выносят мешки с деньгами, в то время как глупая стража видит на мониторе пустой коридор и надежно запертые двери сейфа. Он понял это еще во сне и ужаснулся непоправимости случившегося. Он начал просыпаться. Он просыпался мучительно медленно, как будто всплывая с большой глубины, и на каждом метре этого долгого всплытия боялся и торопился все больше и больше. Под конец, когда сквозь толщу сна забрезжила, наконец, поверхность яви, он был уже напуган так, как не был напуган еще никогда в своей жизни бедного одинокого лоха.
Но то, что он увидел, проснувшись, было еще ужаснее. Минарет насиловал небо! Он плотно прижал его к горизонту тяжелым коленом мечети и ожесточенно двигал взад-вперед своей круглой головкой, урча и поблескивая тусклыми зелеными гляделками. А небо… небо только беспомощно дрожало всей своей бархатной черной кожей, и звезды дождем сыпались с него на равнодушную землю и с шипением гасли в грязных лужах на рыночной площади. Псих задохнулся от отчаяния. Сначала он ударил себя по лицу, но это, понятно, не помогло. Тогда он закричал что было сил. Он закричал: «помогите!» Он закричал: «помогите, насилуют!» От этого крика проснулись соседи в радиусе двух километров, но никто не пришел на помощь ни ему, ни небу.
Вот, собственно, и все. Полиция забрала его с улицы. Он стоял под минаретом и бил в его каменную стену своими кровавыми культями — тем, что осталось от кулаков. Он не сдавался до самого конца. Сделал все, что мог. Дай Бог каждому.
Помер он в нашем дурдоме на второй месяц. Сгнил раньше собственных зубов. Хороший был лох.
Галстук. Странная вещь, если вдуматься. Или, наоборот, — если не вдумываться. Казалось бы — зачем лоху ходить с петлей на шее? Добро бы еще была от галстука какая-то функциональная польза… Ну, скажем, шарф — это понятно — от простуды там… или прикрыть на шее чего непотребное: синяк там или морщины… но галстук? Петля? Удавка?
А вот скажите мне, кто с петлей на шее ходит? Рабы, не так ли? Собаки; у них, правда, галстук именуется «ошейником», но принцип тот же. У любого несвободного существа на шее непременно должна быть петля. А иначе как же хозяину приструнить его в случае чего? А? В бытность мою лохом была у меня псина — здоровенный такой зверь из породы доберманов. Как он носился, пока молодой был! Быстрее ветра. Мог полчаса подряд на бешенной скорости описывать огромные круги. Свобода так и играла в нем, аж через край выплескивалось. Свобода, и радость жизни, и бесконечное любопытство. Я его звал Заратустрой — потому что из знакомых мне тогда существ этот пес более всех подходил под звание Сверхчеловека.
Видимо, поэтому мои соседи-лохи боялись Заратустру как огня, хотя за всю свою долгую жизнь он и мухи не обидел. Но дело ведь тут не в обидах — просто лохи органически не могут терпеть рядом с собою Сверхчеловека. Так что довольно быстро меня поставили перед выбором: либо приезжает полиция и забирает у меня пса, либо я надеваю ему галстук и поводок и, главное, сажаю его на цепь. Ну, на цепь я, понятно, не согласился, но ошейник пришлось купить. Надо сказать, Заратустра долго не желал надевать эту петлю. Сопротивлялся, как мог, рвал и поводки и ошейники. Потом я купил ему ошейник с шипами, но, верите ли, даже это не помогло. Только время с ним справилось, с моим Сверхчеловеком. Время способно сделать раба даже из Заратустры.
Да… Но, заметьте, граждане лохи, в отличие от вас, мой пес сидел в петле не по собственному желанию. Он был пленником, да; он был рабом в своем галстуке с шипами; но не по доброй воле! Он сопротивлялся, он сбегал, пока время не смирило его. Отчего же вы сами, с такой холопской готовностью лезете в петлю? А? Сказать вам? Сказать? — Оттого, что вы — лохи. Вы — лохи! Более всего на свете вы боитесь остаться наедине с самими собой, быть предоставленным самим себе. Почему боитесь? Да потому что ваша дурацкая жизнь — иллюзия, придуманный небесный дворец, в котором вы проживаете, как я уже имел честь вам заметить, девять часов из десяти, помните? Девять часов из десяти! Это же уму непостижимо!
Да и дворец-то не ахти какой; дворец!.. футы-нуты… по большей части — грубая фальшивка, декорация из мыльной оперы. Оттого-то вы и должны быть все время заняты, все время; — просто, чтобы не дать самому себе возможности заметить и осознать подделку. Ага. Оттого-то вы так боитесь свободы. Лохи… что с вас взять. И ваш ошейник вам необходим как воздух… как же без ошейника-то?… а ну как кто-нибудь — а пуще всего вы сами — подумает, что вы свободны?… что вы бегаете тут одни, без присмотра?
В первый и последний раз в своей жизни я повязывал галстук на выпускном вечере. В школе. Если, конечно, не считать пионерское детство. Нас, советских лохов, приучали к ошейнику с желторотого возраста. Но Бог с ним, с детством. Вот выпускной вечер я помню замечательно.
Сейчас… сейчас…
По
Ну да… почти такое же…
Моя школа помещалась на Васильевском острове, в просторечии именуемом «Васькиным». «Васькин остров»… Есть в этом имени что-то уютное, кошачье — не правда ли? Черта с два! Ничего уютного не было в этом неприветливом северном городе, четырежды сменившем имя за неполные триста лет. Для города это много, господа, — четырежды сменить имя за столь короткое время. Видимо, не держатся имена в промозглом невском климате — отваливаются, отслаиваются, сгнивают, как фанера рекламных щитов. В мою пору город называли Ленинградом; таким он во мне и живет, что ж поделаешь…
Выпускной вечер, как и положено, приходился на конец июня. Белые ночи. Белые ночи, если кто тут не знает, это такое странное время, когда вместо темноты наступает такой непонятный колеблющийся полусвет, прозрачная маета, мерцание, зыбкость. Смотришь на все, как сквозь воду — шкодное чувство… Белые ночи — это короткие полтора месяца, когда в городе появляется хоть что-то человеческое. До и после этого ему, собственно, в высшей степени наплевать на своих двуногих и четвероногих обитателей. Но в июне он как-то мягчает. Наверное, оттого, что болеет. Вся эта зыбкая неопределенная воздушность не по нему. Он-то предпочитает разграфленную четкость своих перспектив, гранитную незыблемость своих дворцов и набережных, свинцовое скольжение своей тяжелой реки.
— Потанцуем?
— Потанцуем! Куда это ты вдруг исчез?
— Никуда я не исчезал, любовь моя. Я всегда тут, рядом с тобой. Даже когда выхожу покурить с ребятами. Не сердись.
— Ага. Покурить. Ох, поймает вас Боб Бобыч напоследок… От всей вашей веселой компашки винищем за версту разит. Вон Мишка — посмотри — глаза в кучу собрать не может.
— Во-первых, не кощунствуй, женщина. Это не винище, а благородный портвейн «Иверия». Мы его с утра добывали. А во-вторых, Боб Бобыч и сам еле на ногах стоит. По-моему, он уже не разбавляет. Что-то я такое помню… на истории Валентина говорила, что у древних греков такой человек считался горьким пьяницей.
— Точно. Но к Боб Бобычу это не подходит. Пьяные греки забывали разбавлять вино, а наш Боб Бобыч — спирт.
—